Текст книги "Мы все актеры"
Автор книги: Наталья Арбузова
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Да, от Николаевой юности ситуация здорово отличается. На работе девчонки не глядят, кто женат, кто нет. Так ведь и Лариса не посмотрела. Спасибо, что не посмотрела. Полгода в жизни был счастлив. В отделе женщины вокруг сорока, пребывающие от мужей в полном небрежении, нещадно теребят Николая. У того на душе муторно, а отбиваться и трудно и совестно. Вот такой советский учрежденский бардак. Николай чувствует себя загнанным зверем. Живет с матерью в ее новой квартире в Матвеевском. Там прописан Алик, который на самом деле обитает у Риммы, швеи из ателье, на восемь лет его старше. С ними Риммина дочь, подросток Маринка, и старая нянька баба Настя – ей идти некуда. Всё ворчит на выросшую девчонку: «Молодежь – с вечера не найдешь, утром не разбудишь». К ним еще прибивается красивая Риммина племянница Регинка, продавщица из булочной, разведенная и разбитная. Хорошо Алику в этом малиннике, он в Матвеевское редко заглядывает. А вот Николаю мать надоела хуже горькой редьки. Была неумна, сейчас вовсе сдурела. И что она ему так обрыдла – даже нехорошо, грех. Николай всё норовит сбежать на дачу, в Икшу.
Этот участок записан на дядьку. Ему, строителю, когда-то дали, он для племянника взял, сам не захотел. Еще при Люське Николай построился, она с Вадиком жила рядом в деревне Хорошилово о двух дворах, за дубравкой у карьера. Алик помогал – тащил что ни попадя со стройки. Николаю во время разводов даже спокойнее было, что этот скворечник не на него записан. Болотистую землю переупрямила мать – она там всё торчала до недавнего времени. Теперь не хочет. Ей и в Матвеевском хорошо глядеть из окна на заросшие лесом овраги. Вроде и помирать не надо. Теперь Николай и осенью, пока еще ничего, сидит в Икше. Придет по глинистой дороге со станции, уж темнеет. Взгромоздится на лесенку в резиновых сапогах и резиновых перчатках, подключится зажимами–крокодилами к проводам мимо счетчика. Нагреет дощатую свою будку печкой с подъемного крана – зверь печка. Тихо, и душа отдыхает. Утром в темноте чешет свои 3 км на станцию, и опять на работе те же лица. Все всё про всех знают, всё обсудили, все темы закрыли. Сиди, паяй – на паяльнике твое имя выжжено. А начальник бегай, мети хвостом там наверху. Назвался груздем – полезай в кузов.
Дядька написал в дачный кооператив заявленье, что ему уж не по возрасту. Племянник ведет хозяйство, и просит он на племянника переписать участок. Переписали. Тут дядька помер, и мать вскоре за ним. Мозг как пошел вразнос, так всё разладилось. Ходила по соседям, плакала – где Николай? А Николай вот он, рядом. Перестал от нее бегать. Видит – дело плохо.
И Зинка померла. Вот бы кому жить и жить – костистая, жилистая, ну просто двужильная. Учительница в школе – тоже выучилась вслед за Николаем. С первым мужем развелась – гулял почище ее отца покойного. От чего ушли, к тому и пришли. За второго вышла. Какой-то он скользкий, Анатолий. Отец был начальник, а чего – скрывают. Сам Толик никчемный, разве от отца что осталось – у матери по углам рассовано. Мать последние годы почему-то жила в коммуналке, Зинкина соседка. Анатолий с первой женой – отдельно. Считай, Зинка его отбила. Ладно, стала рожать – и никак не встанет после родов. Одна инфекция, другая. Повели через двор куда-то в другой корпус, простудили. Не сразу заметили отёк легких – им ни к чему. Не вышла Зинка за больничные ворота.
Николай еще пуще осунулся. Взял на лето в Икшу сироту Дашу с Толиной матерью. Та еще чернявая, глаза бессмысленные, катается, как шарик. Это такая порода вывелась при советской власти – невысокие, чтоб не высовываться, пустоглазые и скрытные. Где-то что-то при ком-то, а где и что, не говорят.
Любил Николай советскую власть, да разлюбил. Побелели голубые его крестьянские глаза, ушли внутрь. Обтянулись поредевшие виски. Тут взял да и бухнул: «Верно это они, солидарность, паровозы с рельсов поскидали». Брякни он такое у себя в ящике – целое дело бы завели. А то улыбнется криво и анекдот выдаст. Дескать, Муслим Магомаев строит дачу и поет: «Нам песня строить и жить помогает». А рабочий идет мимо и тоже поет: «И где мне взять такую песню…» Николай и сам не рад становиться таким антисоветчиком. По ночам ему снятся кошмарные сны. Будто бы бегут за ним страшные безликие враги народа – диссиденты. Орут вражескими голосами: «НиколАЙ! НиколАЙ! Вот мы тебя завербУЕМ!» И отдается эхо в жутком ледяном космосе: ай… уйм… Николай просыпается в ледяном поту. Звездная осенняя ночь выстудила его скворечник. Фосфорицирующий циферблат говорит ему, что спать уж не стоит – скоро запетушится будильник. Николай засовывает ноги в рукав телогрейки и говорит в неприветливую тьму: «Ну, Николай! Ты, Николай, хорош! Ты, сукин сын, у меня достукаешься!» И так-то до раннего подъема с Николаем Николай николается.
Римма жалуется: Алик со стройки приходит злой как черт. На днях кому-то ногу плитой чуть-чуть не отдавил. Чуть-чуть не считается. А изувечит кого – всю жизнь платить будет. Мало того, что человека жалко. С вечера пить боится. Не знает, когда и пить. Пьет по дороге с работы. И всё равно приходит злой.
Николай по-прежнему ходит на байдарке. Его младший товарищ Борис женился на Любе с дочерью. Еще одну родили. Там всё наоборот. Борис из богатой шибко грамотной семьи, Люба из рабочей. Бывало, говорит, только я читать, так мать – иди белье гладь. Теперь Люба как сядет пить, так оправдывается: «Ну, если еще и в этом себе отказывать!» Не больно-то им от Борисовой семьи перепадает. Гнилую картошку, и ту срезать подумают. Люба смеется: «Что дома-то, готовить да посуду мыть». Любит она эти походы – на людях быть. Поет-заливается: «В этом зале пустом мы танцуем вдвоем, так скажите ж хоть слово – сам не знаю о чем». Тоже была с Борисом любовь и вся вышла. Поехала, значит, в санаторий, взяла там какого-то с севера, уехала с ним за полярный круг. Двух дочерей увезла. Пожила полгода – и назад. Борис принял. Люби, покуда любится, терпи, покуда терпится, прощай, пока прощается – и Бог тебе судья. А Николай всё мрачнеет – народ кругом мотается, точно дерьмо в проруби, аж в глазах рябит. Тоже моралист выискался. Вот Толик новую жену взял, учит Дашу звать ее матерью. Николай не одобряет, а что толку. Уж кто взялся сироту растить, то и спасибо.
Люська с годами всё хорошеет. Вместе с надеждой отлетает неловкая застенчивость. Всё прямее глубокий светлый взгляд. Не сгибается, а разгибается в полный рост высокая, не лишенная изящества фигура. На Николая она ворчит голубиной воркотнёй – не столько по конкретному поводу, сколько так, вообще, за разбитую свою жизнь. В квартире ее, на которую Николай никогда рта не разевает, поселились Николаю не знакомые лары старых московских домов. В коммуналку на Электрозаводскую Люська их не принесла. Чуткий к тонким материям Николай ведет себя в Люськином обиталище очень осторожно. Вот так в церкви он боязливо подымает взор, ощущая десятым чувством всё свое языческое несовершенство. Этот прозрачный, ускользающий взгляд Николая – откуда? От какого такого родства? Водяной ли долго не отпускал мельничиху из купаленки? Леший ли подстерег девку в малиннике? Или, может быть, лиса ударилась оземь перед охотником и оборотилась пригожей молодицей? С лисьей опушкой на красной душегрейке, с прозрачными, сведенными к носу глазами? Удивительно, но на лице у Димки те же прозрачные Николаевы глаза глядят как Люськины. Более поздняя, христианская постановка взгляда. Иная глубина, иная стихия. Шаг вперед на целую эпоху. Вадик студент, у него культурные друзья. Николай в сына буквально влюблен, зазывает в Икшу. Вадик норовит приехать с товарищами, Николай жмется. В конце концов приезжает один. Николай сажает его на лесной опушке с букетом ночных фиалок или с корзиной грибов, по сезону, и фотографирует. Потом смотрит диапозитивы и балдеет.
У Николая уже вторая собака. Первая была Найда, неказистый черно-белый спаниель. Ее дочь Умка уже и по экстерьеру ближе к породе, и толковее. Николай купил книгу «Охота со спаниелем», всё по науке. К ружью у него чисто фрейдистское отношение – как к продолжению самого себя. Вскинет на плечо, и пошел чавкать сапогами по развезённой грузовиками глинистой дороге. Купил мотоцикл с коляской, ему сто лет в обед. Завяжет Умку в рюкзак, одна голова торчит, и за Дубну, в охотничье хозяйство – для лосей веники вязать.
Еще радость – пчёлы. Они Николая любят. Наденет черный сатиновый халат, в котором покойница мать химические лаборатории убирала. Шляпу с вуалью на полях. Резиновые сапоги и резиновые перчатки на все случаи жизни. И лезет в свой единственный улей. Сейчас время, когда пчёлы роятся. Улетит рой – семья ослабнет. Надо им задать работу, чтоб было не до того. Устроить раскардаш в улье. Вот Николай им там дров наломал – долго не разберутся.
Когда Николай качает мед, сажает всех родных за стол пробовать. Регинка дуется: сейчас за эти полстопочки майского меда заставит сутки работать. Май – знай землю ткай. Июнь – на лопату плюнь. Николай мастер задания раздавать. Бодливой корове Бог рог не дает. На работе до седых волос – старший инженер, а тут небось командовать мастак. Как завидит землю, хозяйская жилка в нём просыпается. Столыпинского призыва человек. Не умом, а инстинктом – еще ценнее. Сейчас сидит за столом под цветущей яблоней. Курит, балагурит. Как ямщик барина везет и полостью не укрыл – нету у него полости. Барин зябнет, а ямщик нет, даром что рваный зипун. Барин – как так? У меня, ямщик бает, ветер в одну дырку влетает, в другую вылетает. Родные смеются. Ну, погутарили – айда работать.
Зимой Николай живет по-прежнему в Матвеевском. Алик так рассудил: одну комнату оставил Николаю, другую сдал от себя студенту–армянину. Но Николай не велел армянину никого к себе водить, и тот съехал. Той порой Маринка вышла замуж за тридцатилетнего киргиза. Живут у Риммы – квартира трехкомнатная. И такие Алика завидки взяли, что он ушел и ударился в разгул. Нагулялся, пришел к Николаю в Матвеевское и зовет туда Римму. Та скорей согласилась, пока Алик вовсе не истаскался. Волк, коза и капуста. Теперь уходить Николаю. А куда, спрашивается? Старая сотрудница пустила его в свой заколоченный дом в Лосинке, на грани сноса. Кругом город Бабушкин. Забора уже нет, а яблони остались. Живет там Николай зиму, топит печку. На садовых участках средневековый закон – без труб. А тут какое-никакое тепло. Спит Николай у промерзшей стены. Курит, кашляет. Моется в темноте из чайника, гол и бос. Большие дома смотрят на него глупыми окнами. Воры к нему залезали, пока был на работе, унесли простыни – дефицит. Дошло и до слома. Кинулся в местком. Там ему говорят открытым текстом – женись. Мы тебе десять вариантов на выбор предложим. Николай – в штыки. Мне, дескать, не двадцать лет. У меня уже свои привычки. А нам, отвечают, на твои привычки то-то и то-то.
Тут Римме Николая жалко стало, и она сосватала ему форнарину Регинку. А что был ли Николай счастлив в третьем браке, про то не знаю, потому что лег он на дно, как подводная лодка, и даже сигналов не передавал. А уж как бы ему сейчас пошло быть фермером. Или уже опоздал? Поди, стар стал. Правда, молодой человек не счастливей старого. Всем поровну дано молодых лет, зрелых и преклонных. А уж что один начал свои колебания в такой фазе, а тот в другой, так это никакой разницы с точки зрения мировой революции. Кто-то из них, рабов Божиих, жив, кто-то помер, уж тому четверть века. Пусть теперь на этих страницах друг с другом разбираются. Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил.
СЛАДКАЯ ЖИЗНЬ
Коснись моего слуха, легкое дыхание юности. Из чего только сделаны девочки, из чего только сделаны девочки? Из конфет и пирожных, из сластей всевозможных – вот из этого сделаны девочки. Наполни мои ноздри, аромат ванили. Слети с конфетной коробки столетней давности, сладкая улыбка маленькой мамы, девятнадцатилетней Любы Кутиковой. Если самоё ее можно смело уподобить воздушному кондитерскому пирожку, то какова ж должна быть ее сахарная почти что четырехлетняя дочка? Кутик достает из кожаного рюкзачка фотографию чудо – ребенка. Беспечно хвастается. Кукла с витрины, в гипюровых юбочках. Крошка Мэри Пикфорд отдыхает. Не попадись на глаза цыганам, потенциальный объект киндэпинга, голливудская звезда в локонах! Владелица сокровища охотно показывает рост девочки зачехленной ручкой, перчатка шестого размера. Безумица, не подавай знака завистливым силам зла, не открывай им дороги к своему кладу! Опусти руку, сейчас же… немедленно отдерни, слышишь? Да, вот досюда мне. Кутик благосклонно делает отметку на своей сладостной особе. Сама Кутя современным долговязым стандартам не отвечает. Крепко не дотянула, не успела. Вписывается в квадрат, как породистая лаечка. В иллюстрациях к народным колыбельным – такие низкорослые юные матери. Это не босоногие сестренки – няни, нет, тут другое. У кота-то, у кота колыбелька золота… так, видно, Бог судил – мой Ваня моложе был меня, мой свет, а было мне тринадцать лет. Рост – Бог с ним, с ростом. И вообще Бог с ним со всем. В Вероне много есть достойных матерей ее моложе.
Что мы тут имеем? Мы имеем двойную звезду, парную фотомодель. Потянет на большой плакат над бесконечным потоком машин: папа, не гони… мы тебя терпеливо ждем… ты – наше всё… Никакие ураганы, налетевшие с неожиданной стороны без штормового предупрежденья и заставшие врасплох ко всему привыкшую Москву, не в силах будут смахнуть такой плакат на голову оторопевшим москвичам. Обрушившись всей своей дьявольской мощью, исчерпав всю свою сатанинскую злобу, не смогут поколебать крепкой станины такого плаката. Есть, есть непоколебимые устои. Кто что ни говори, а есть.
У обеих девочек Кутиковых, мамы и дочки, зеленые виноградные глаза, точеные марципановые носики. На щеках розы, как на хорошем торте. Локоны младшей феи похожи на витые трубочки с кремом. Пепельные волосы старшей взбиты и заколоты по моде серебряного века – Серов, Серов. Ее головка напоминает чуть подгоревшее безе, что прямо при гостях торопливо отдирает с противня ножом самоотверженная хозяйка эпохи пустых прилавков. Яичный белок, сахар и – вилкой, вилкой! Медовые, чуть припухшие губки взрослой Кути будто раз и навсегда ужалены пчелкой. Пчелочка златая, эх что же ты жужжишь! О Кутик! ты, должно быть, живешь в пряничном домике вместе со своей рожёной-бережёной белорозовозефирной малюткой. Да, и самодельным трюфелям той же прилежной кулинарки времен глобального дефицита – какао, каленая мука, сливочное масло и сахар, сахар – этим вожделенным, тщательно вылепленным трюфелям уж что-нибудь да подобно в подарочной персоне Любы Кутиковой.
Светло-шоколадное платье Кутика, наивной длины до колен, незамысловатого покроя, шелестит сороковыми годами. Литые ножки просят деревянных калош, и будет как раз хозяйка той уютной печи, или, в другом переводе, того уютного камина, где квартировал сверчок, свидетель домашних таин. О Кутик, многообразный и разноплановый! В тебе наложение многих стилей. Ты эклектичен, как сама жизнь. Ты подобен слоеному торту из самодельных коржей, промазанному вареной сгущенкой – изделию догадливой женщины семидесятыых годов. Торту, торжественно разрезаемому в большой советский праздник на шатком кухонном столе под алчными взглядами трех супружеских пар. В тебе, Кутик, как в углубленном русле реки времен, что медленно уносит песок, обнажены выносы пород всех геологических формаций. Ты – вечная женственность, ты – непреходящая ценность. Приди, художник Шилов, накинь павловскую шаль на крутые плечи Кутика и напиши его, ее с дочерью у круглых колен, аккуратно приложенных одно к одному.
Но кто же нечаянный творец всей этой роскоши? Какой пигмалион, в обход законов, создал феномен Любы Кутиковой из обыкновенной маленькой паршивки? Ларчик просто открывался. Этот счастливчик – вполне современный молодой человек, с плеером, мобильником и всеми атрибутами своего двадцатилетнего возраста. Правда, с обручальным кольцом. Не претерпев столь разительных биологических изменений, как его юная жена, он весел, нагл и неприлежен ко всем своим обязанностям без изъятия. Кто ж нянчит живое произведение искусства – прелестную миниатюру, списанную с ненаглядной матери? Нянчит сорокалетний летчик, отец Любы Кутиковой, в девичестве Шагаевой. Сутки в полете, с тяжелым сном посередине в гостинице чужого аэропорта. Потом трое суток дома. Это у него глаза – уральские самоцветы, нос высечен умелым резцом из хорошего камня, а на щеках – отсвет большого пожара. Вот откуда пошла есть красота в этой короткой серии. На детской площадке ему кричат: «Куда смотрите? Куда ваша дочка лезет?» Куда надо, туда и лезет эта будущая Марина Раскова. А вы не лезьте не в свое дело. Висит вниз головой, локоны болтаются. На локоны пилотку, и будет как в предвоенных фильмах. Лезь, милая, лезь повыше. А когда вырастешь, бей наотмашь всех этих сопляков.
Можете себе представить, как матерый волк жалует щенка – зятя. Вы думаете, может недоросль, недоумок сунуться к тестю в логово? Не, и не пытается, хоть и живет на той же площадке высокой зеленоградской башни, где вместо сто сорок первой квартиры вмонтирован пряничный домик. А Люба Кутикова, вместе со своей умильной деточкой, вы полагаете, может ступить ногой на территорию очень молодой, да еще очень молодящейся свекрови? Ни Боже мой. Брак несовершеннолетних оформляли с помощью врача, юриста, депутата и черта в ступе. Летчик добавил от себя – убью и на каторгу пойду. Разница в возрасте была, но не криминальная. Года полтора. Окольцевали парня и забыли. Не все, сказал Финдлей. Любина молодая мать пока что играет роль бессловесной статистки, и что она себе думает – неизвестно. Но сюрприз еще преподнесет, будьте благонадежны. Сама Кутинька всякий раз как натягивает перчатки, чувствует свое обручальное кольцо. Ах, любовь, ты дала ей имя, и ты же теперь оставляешь ее в небрежении. Пчелочка златая не жужжит больше возле мармеладных губок. У злопамятного летчика в планшете тоже имеются кой-какие запасные варианты полета. Впереди по курсу грозовая туча. Приближается атмосферный фронт. Но пока что молодой дед стоически отмалчивается, а длинноногие девушки по высшему классу утешают студента – мужа в его горестной судьбе.
Летчик – молодец уносит под облака свою обиду, а Кутя садится караулить ce beau fruit d'amour. Подружка – доброхотка в этот четвертый високосный день каллиграфическим почерком пишет лекции в Кутину тетрадь. А себе как-нибудь. Редкий пример благородства. Знаем мы этаких подружек. Недоверчивый авиатор зыркнул малахитовым глазом и после сессии потихоньку отнес вещественную улику в переход метро к гадалке. Та расписала как размазала – почерк аккуратного, скромного, безнадежно влюбленного юноши. Безнадежно? Точно? Без дураков? Та кивает с авторитетным видом. Щедро вознаградив находчивую сивиллу, летчик Шагаев шагает по своим мужским делам – в детский мир.
Из чего только сделаны мальчики, из чего только сделаны мальчики? Из улиток, ракушек и зеленых лягушек – вот из этого сделаны мальчики. Костя Плуталов не исключение. Век скоростей, вибраций, перегрузок наложил на него свой отпечаток. Еще во чреве матери, вечно скрытый подносом со стандартным завтраком в тесном пространстве авиасалона, он вобрал в себя профессиональный фатализм и бесстрашие. Его честная щербатая улыбка, приветливый взгляд сквозь очки и взъерошенные в задумчивости волосы очень и очень располагают. Шурик из фильмов Гайдая. Только у Шурика волосы были погуще и плечи пошире. Что делать, с тех пор экология окончательно скурвилась. Ловит память клювом острым резкий оклик в детсаду: Плуталов, Шагаева, возьмитесь за руки! О, счастливое детство в спецгородке Шереметьево, сполна наделенное ветрянками и ОРЗ. Если бы он мог тогда последовать судьбоносному указанию воспитательницы на всю оставшуюся жизнь! Нет, даже отъезд Шагаевых в Зеленоград остался для Плутишки незамеченным за возрастным отчуждением. Теперь перед ним стоит ни на что не похожая маленькая женщина, и прелести ее секрет разгадке жизни равносилен. Плутик отчасти философ, но не до такой степени, чтоб решить для себя загадку века: всегда старая его знакомка была такой классной или стала в предложенных форс – мажорных обстоятельствах. Перенапряженный стремительным развитием компьютерной цивилизации мозг Плутика не въезжает и сам себе дает команду – забей. Сосредоточься на том, как заместить в этой молекуле безликого монстра – мифического соседосупруга, властелина обручальных колец.
Пока что Кутики и Плутики едят в студенческой столовой из одной тарелки. Кутик экономит на булавки, а Плутик на мобильник. Он уже работает по вечерам в какой –то фирме, где без мобильника – как без брюк. Подколодный летчик тоже экономит. Обойдется без булавок эта Любушка – голубушка. Должна же она когда-никогда, хоть после двадцати, жить как все добрые люди, в своей квартире, с холодильником, телевизором, мужем и ребенком. Небось не какая-нибудь, а отецкая дочь. Квартира продается напротив, через двор, но зять отнюдь не рвется – позор, позор, позор. Не оглядываясь на крутую сватью, летчик в одностороннем порядке выкупает квартиру. Стиснув зубы, вдвоем со вторым пилотом затаскивает туда всё необходимое простому советскому человеку – холодильник, телевизор, тахту. Зять на запоздалое приданое не клюет, нейдет даже взглянуть. Страшнее Риголетто разгневанный отец, а зять плевал на это – подлец, подлец, подлец. Сама Кутька с непонятным отцу самообладанием снимается с родительского гнезда и перелетает в свое – конечно, с маленькой Машей. Кто ж ее, Любушку, одну туда запустит. Не без колебаний летчик берет морской бинокль и, едва настроив, видит, как чужой очкарик перво-наперво сверлит стенку, затем поспешно вбивает кронштейны, в мгновение ока вешает занавеску – и всё. Кудесник, ты лживый безумный старик! А ты, ясновидящая в хорошей шубе, ты… ты… нет слов. Дальше летчику уже всё по фигу, когда этот хмырь в очках входит в подъезд и когда выходит. Зять, сволочь, утверждает, что их там целый взвод, и тут же возбуждает развод, развод, развод. Пока суд да дело, Кутики и Плутики счастливы в меру сил и опыта.
Кутик как-то резко сменил облик. Он сейчас больше похож не на сливочную тянучку, а на жареную индейку. Что-то поросячье в нежной рожице, а от филейных частей Кутика хочется отрезать хороший кусочек, как у благоразумной Кадиги. По утрам, когда звонит тиран – будильник, Плутику снится всё один и тот же страшный сон: будто зулусы привязали его к мачте и жарят, жарят Кутика! И такой стоит вкусный запах! Плутик просыпается в поту. Живой и невредимый Кутик собирает в детсад зареванную Машу. Не успев позавтракать, Плутик несется в Москву, в свою фирму – уже на полный рабочий день. Всюду деньги, деньги, деньги – всюду деньги, господа. Летчик устранился от дальнейших забот о семье не вполне известного ему состава. И жене дал команду – ни ногой. Поставил ее перед дилеммой: или кровь из носу рожай, или я просто не знаю. Жена поднатужилась и родила, осечки не дала. Родивши, снова ушла в тень. Теперь у подурневшей Маши есть дядя на пять лет ее моложе. Летчик качает его в племянницыной коляске и поет повеселевшим голосом: первым делом, первым делом – самолеты. Не зарывайся, зеленая молодежь, не дери носа, не бери на себя много, не навязывай нам свой way of life. Сколько имущественных коллизий предвидится в потомстве этой семьи, какие разыграются комедии ошибок! В саду корь. Остриженная Маша по-прежнему висит вниз головой, но на другой детской площадке. Уже усвоила, что пересечь двор и покачать свою коляску нельзя. Вряд ли и потом будет можно.
Плутик резко повзрослел и превратился в настоящего ловкого плута. Носит замшевую куртку, ездит в командировки в Тверь. Из какой-то по счету поездки в Зеленоград не возвратился. Сменил в рекламных целях модель мобильника, а заодно и номер. Люба, скажи, Костя в Шереметьеве? Оба они на дипломе. Какой у него теперь сотовый номер? – Не знаю. Вообще ничего не знаю. Ничего не знаю о жизни. Что до Плутика, то он после всей этой детективной истории окончательно и бесповоротно похорошел. Досужие подружки объяснили ему на наглядных примерах, что в Кутике ничего такого особенного нет. Да и впрямь, есть ли? Было или не было? Опять загадка века. Просияло и отлетело. Кутик быстро спал со бела лица долой и стал какой-то жестоковыйный. Мой друг Андрей Миленин бывало говорил: ё моё, скоро мне в небытиё, а я ведь так не написал с неё. Теперь уж не напишет – он такой привередливый. Придется откопать, отрыть какого-нибудь художника – соцреалиста, вздеть ему на нос очки, сунуть в дрожащие руки палитру. Пусть пишет Кутика в белом халате – медсестра в госпитале промеж двумя ампутациями.
Хуже того, у Кутика на глазах развивается синдром советского истерического материализма. Изнанка гиперженственности – стервозность – выглядывает изо всех складок знакомого светло-шоколадного платья. Прокурорский блеск зеленых глаз, квадратные плечи народного заседателя, комиссарский печатный шаг. Подписывает приговоры девической твердой рукой. Теперь в Кутике новая – старая чекистско – энкаведешная романтика. О Кутик, ты неисчерпаем. Жареным тут больше не пахнет. Вернулся хорошо узнаваемый аромат булочной – кондитерской с наклонными лотками, из которых в прежние времена так хорошо было выгребать вороватой рукою сухой изюм и арахис после того как стоящие впереди тебя расхватали калорийные булки. Шоколадная куколка на витрине раздавлена под фольгой другой, небрежной рукою – внутри пусто. Зачерствелое пряничное сердечко третья, шкодливая рука подмешает к мягким. Четвертая, торопливая рука, схватит его, но уже в общей куче.
Легкое дыхание юности застынет колкими кристаллами на стеклах булочной, и во всю долгу зиму никто не поскребет иней теплой рукой без перчатки. Весной ледяное кружево и растает, и высохнет, и смешается с городской пылью, и канет на тряпке в дымящееся ведро. Сломанная шоколадная куколка упадет в плохо заделанную щель, где проваляется не так уж много вёсен. Скоро, скоро – стучит в Любином зацикленном мозгу – из нее вылупится прекрасная бабочка, развенчанная принцесса Маша Кутикова, и полетит на легкое дыхание свечи. Я стою на мосту, по которому уходит поезд. Покидающие юность машут мне с крыши рукой. Поют – они, а не я, остающаяся по сю сторону: мы видели то и это, а больше не на что смотреть.