355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Арбузова » Мы все актеры » Текст книги (страница 13)
Мы все актеры
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:53

Текст книги "Мы все актеры"


Автор книги: Наталья Арбузова


Жанр:

   

Драматургия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

НЕФТЬ

есть там, где ее ищут. Сначала окаменеют останки доисторических лесов, населенных тиранозаврами. Накопятся в провалах перед нарождающимися горными хребтами. Задавятся тяжелой чашей наступающего моря. Растолкутся в порошок, смочатся прорвавшейся водой, подогреются поднимающейся магмой. Вот стряпня и закончена, не прошло и трех-четырех геологических эпох. Это уже нефть, упорная в своем стремлении наверх. Подпираемая снизу грунтовыми водами, она тычется в поры жесткого песчаника, прикрытого глинистыми отложениями. Где-то застрянет в тупике, где-то просочится. И, наконец, притащится в купольную структуру-ловушку, пещеру горного короля. От глубинной вулканической активности недра корежатся, вспучиваются кой-где такими бухарскими куполами. На водной поверхности покоится гигантская капля нефти, а над нею шапка газа. Шапку на брови надвинул и навек затих. Это залежь, и никто о ней не знает. Месторождение, которое надо открыть. Джиоконда, которую надо украсть. Царица ночи поет под землей свои сердитые фиоритуры.

Как так никто не знает? А если это всё в насквозь просматриваемых прериях? Бывает, и верхний слой почвы встанет дыбом – торчит шишка на ровном месте. На вершине холма сидит царь горы с собственной буровой. Кругом стоят лагерем гангстеры. Бури, крути маховик, покуда жив. Спеши перфорировать, простреливать слои – авось попадешь в нефтеносный раньше, чем в тебя попадут. Когда (если) забьет нефтяной фонтан, умоешься нефтью и, сверкнув зубами, скажешь: пойдет по столько-то за галлон. И тут фонтан опадет самым что ни на есть предательским фрейдистским образом. Лагерь молниеносно снимется, гангстеры слиняют, и только мусор, мусор метет жесткий ветер Оклахомы.

Как открывали Самотлор – это целая поэма. Сначала выявили несколько далеко разнесённых мелких ловушек. Во всех них был вскрыт один и тот же нефтяной пласт. Не сразу и не вдруг нащупали параллельный ему на большой глубине. Невысокий купол, верхушка огромного шара. Гигантский контур нижней залежи съел, поглотил все ранее найденные рассредоточенные плевочки верхних. Мысленному взору явилось месторождение таких масштабов, что страшно стало. На поверхности – помесь болота с озером на многие и многие километры. Глаза бы не глядели.

Ну да, где ее ищут, там она и есть. Долго ли, коротко ли, Среднее Приобье всё прочесали. Летом по Оби можно завозить буровые, а иначе их надо тащить зимой, волоком, по тайге, брея ее подобно сибирскому цирюльнику. Как собирают грибы? Правило простое – найдя один, не уходи, ищи рядом еще. Скоро район покрылся на карте теснящимися друг к другу черными пятнами находок. Полная корзинка грибов. Нечто вроде игры в морской бой. Но такого четырехклеточного линкора, как Самотлор, в игре больше не было предусмотрено.

Проект разработки Самотлора был полностью составлен на нашей коммунальной кухне за много долгих ночей. Бледный, желчный, мрачный, замученный, непререкаемо компетентный Олег Сучков присасывался, как осьминог щупальцами, к кухонному столу собственного изготовления с распиленными пополам катушками от ниток вместо ручек – на дверцах и ящиках. Раскладывал локти пошире и незримо пристегивал себя наручниками. Переместить его вместе со столом было теоретически возможно, но хлопотно. Сын Дима еще грезил в туалете о спортивных победах и, забывшись, выкрикивал: Дмитрий Сучков! Советский Союз! Жена Валя над мужниной головой убирала посуду в висячую полку с такими же распиленными катушками – явно от того же дизайнера. Но муж уж ничего не слышал. Призрак великой нефтяной удачи реял под потолком нашей шестиметровой кухни, смяв неслышные крыла.

Посидит товарищ Сучков этак дней десять, потом подхватит паршивый портфель ли саквояж, вздувшийся навроде утопленника, и трубку с чертежами. Подвяжет ушанку изношенными тесемками, с трудом застегнет на разноцветные пуговицы плащ с цигейковой подкладкой и – в Домодедово. Ночью приедет поспать часа три – вылет отложили. И так до пяти раз. Откуда бралось хмурое терпенье на бедность, бестолочь, бессонницу и бессмыслицу – уму непостижимо. Не отлынивая, выпьет иной раз наскоро с друзьями, чтоб от него не отвыкали. Потом долго мучается – ему не в кайф было. И снова прикует себя цепями коммунистической сознательности к выщербленной кухонным ножом доске стола.

Друзья тихо спивались без него. Ну, не так уж и тихо. Процесс пошел семимильными шагами. Спускалась сверху, из такой же коммуналки, учительница, жена Ворохова, получившего ленинскую премию за Ромашково. Последним в списке, после всего начальства. Почетное последнее место, чтоб все знали, кто на самом деле всё сделал. Так вот, жена Ворохова брала меня за рукав и говорила на ходу: я больше не могу. Позднее Ворохов научился пьянеть от одного кефира, а после лег в гроб. Уж сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали. И зачем нам не живется на немытых лестницах? не бегается вприпрыжку вкруг сетки сломанного лифта? невесело глядится в его заплеванную шахту? Отчего не спасает покорившееся нашей воле дело? не радуют жена и подросший сын в уютной, обжитой шестнадцатиметровой комнате? Что нас так томит в удаче и неудаче? Север ли глядит на нас ранней темнотой сквозь тюлевые занавески? встает в снах, привезенных из суровых командировок? Может быть, нам достались места, не утвержденные как среда обитания? в особенности, если Москву сложить с Западной Сибирью и поделить пополам? Мы, может быть, хотим туда, где ни шуб, ни свеч совсем не надо? Какого рожна нам нужно? и успокоимся ли, получив это то не знаю что?

Свидетельствую – мой сосед Олег Сучков не посрамил небреженьем сказочного успеха геологов, которых знал на ты. Контур нефтеносности Самотлора по сей день стягивается тютелька в тютельку согласно его расчетам, хотя там осталось всего ничего. Мне ли не знать – моя подружка Люда Бутырина за ним программировала. Ленинскую премию товарищ Сучков получил, замыкающим в еще более длинном списке, чем по Ромашкову. Всё путём. Осуществлял авторский надзор за ходом разработки. Опять подвяжет тесемочки у подбородка, и своим ходом на городской аэровокзал. Среди ночи возвращается к любящей жене Вале по причине отмены рейса. Теперь уже до шести-семи раз. Маразм крепчал. Бывало, табло задержанных рейсов переполнится, только не чаша терпенья советского человека.

Я в своей комнате за стеклянной дверью, замазанной белой масляной краской, как во врачебном кабинете, тоже считала. Летчик, двоюродный брат моего тогдашнего мужа, учился в Жуковке. Я рассчитывала ему на диплом профиль сопла – точно такой же, какой лежит на каждом столе в буфете моего теперешнего института гражданской авиации. Я еле удерживаюсь, чтоб не подсказать студентам-механикам годную на все времена формулу экспоненты. Так вот, я считала, летчик в ожидании оптимального диаметра сопла курил в коридоре. Валя же Сучкова, прикрутив мясорубку к историческому столу, пела сдобным голосом: не улетай, родной, не улетай. В словах песни изначально была заложена двусмысленность. В самом деле, если муж, поехавший в четвертый по счету раз на аэровокзал Динамо, не улетит – будет непорядок. Одновременно жена летчика Вика, воспитательница детского сада, звонила мне по телефону от дочерней кроватки и порицала неуспешность мужа в науках буквально следующими словами: своей головы не приставишь. Я представляла себе, как изящно будет выглядеть ее завитая головка, помещенная поверх летной формы и увенчанная фуражкой. Класс! Отпад! Беру назад – это сленг новейшего времени. Во всяком случае, расчеты подвигались бойко. Жизнь продолжалась. Освоение Самотлора шло полным ходом.

Ага, вахтенным методом. Две недели не мывшись и не раздевамшись в вахтенной бытовке, потом на вертолет – и к семье. Бригады из Татарии-Башкирии, где добыча падала. Кто привез семьи в Нижневартовск, так этим семьям приходилось несладко. К подъезду пробирались по узкой бетонированной дорожке. Шаг вправо, шаг влево – считай утонул. Если дорожка за ночь просядет в подтаявшую от давления мерзлоту – пиши пропало. Сиди под домашним арестом. Мерзлота перекусывала трубы, крошила зубами панельные стены оседающих домов. Но тут уж витал другой, хорошо узнаваемый призрак золотой лихорадки. Déjà vu. Бедные, как они там застряли! Люди, простодушно намеревавшиеся купить в родных краях квартиру. Ладно, хватит! нет, нет, еще машину! кончай грязную работу! нет, нет, еще чуть-чуть! После гайдаровского обвала не наскребли денег вывезти семьи.

Искать, искать. Ищите и обрящете. В Восточной Сибири магма поднялась по трещинам в кристаллическом щите. Долго гудели подземные пожары и выжгли большие месторождения нефти. Была и вся вышла. Нужда гонит дальше на север, где бродит с горящими голодными глазами рокуэллкентовский призрак полярной ночи. Вот они появились на картах в кабинетах геологов, месторождения-эллипсы, вытянутые по меридиану. Чем дальше к северу, тем крупнее. Нижняя, зачерненная часть – доля нефти. Верхняя, белая – газа. Чем выше по широте – тем доля газа больше. На берегу Ледовитого океана лунки, срезанные линией берега. Краешки, но хорошо видно, от чего. От почти что чисто газовых месторождений обалденной величины. Шельф подстелен газом. Как земной шар не взорвался на фиг в момент, когда Новая Земля раскололась от ядерного испытания! Океан спит, весь во льдах, на газовой подушке, и белый медведь тревожно нюхает воздух. Газопровод Ямбург-Гамбург трещит по швам, будучи проложен по вечной мерзлоте. Прежний хозяин моей дачи, специалист по неразрушающему контролю, ездит вдоль него с рентгеновским аппаратом, определяя слабые места.

Шельфы. У тех же геологов на стенке карта морского дна. На расплющивающих глубинах, в темно-синих впадинах навек умолкнет любая тайна. Архипелаг слагается из вершин подводной горной цепи. Возле молодых складчатых хребтов всегда нефть. Спор о передаче южных Курил на самом деле вопрос разработки богатейшего курильского шельфа. Юридический статус Охотского моря и без того с проколом – оно не чисто внутреннее. Отсюда все инциденты, вечные пробные шары, катаемые с обеих сторон, вплоть до сбитого южнокорейского пассажирского самолета. Если отдать южные Курилы, ситуация усугубится. С комической скоростью разворачивается кру – гом и поспешно драпает серенький российский морской охотник, по ошибке заскочивший на японский остров, лишь завидит в бинокль чужой флаг.

Ну да, нефть не только царица ночи. Доллар поет хорошо поставленным оперным голосом: и будешь ты царицей ми – ира, подруга вечная моя. Уже есть. Любовь миром более не правит, голод постольку поскольку. А ее величество нефть я видела. И кошка может смотреть на короля. Поначалу пялилась на пробирки в тесных комнатушках вдоль галерейки – внизу фырчала модель погружного насоса в натуральную величину. Потом, по жизни, у меня ее, нефти, было хоть залейся. На черном Апшероне, где тикают подобно маятникам старые качалки. В Ухте она хлюпала под ногами в теллуровой шахте. Рабочие в резиновых сапогах гребли ее совковыми, не в обиду никому будет сказано, лопатами.

На Самотлоре я ее не увидала – запрятана. Только факел газа, еще не забранного в трубу, мотался, метался, крутился, будто турбину вращал. Толстый жгут огня – жирный, черный, ровно покрышки жгли. Бетонная дамба приводит к бетонированной площадке, посреди которой торчат, прижавшись друг к другу, как дома темноликих корсаков в дельте Волги, восемь бетонных столбиков – окошечки с приборами увеличивают сходство. Это куст наклонных скважин, сосущих далеко окрест. Нефть сразу уходит в трубопровод, а труба есть вещь в себе. Только очень и очень посвященные знают, сколько и куда по ней перекачано. Пока светлая самотлорская нефть подтянется к терминалу в Новороссийске, в не много всякой дряни намешается. Нефтедоллары потекут еще более тайными, еще труднее отслеживаемыми путями. И снова лихорадочно искать. И сосать, сосать, пока есть.


УГРЮМЫЙ КРАЙ, ТУМАННЫЙ КРАЙ

Покидая его на год ли, больше ли, выхожу в Лубяны к первому автобусу, чтоб потом вволю разгуляться в Нижнем, до которого еще ехать и ехать. От зари роскошный холод пробирает через десять одежек. В рюкзаке сиротливо мотается пара обуви. Главное сейчас – донести на ногах до остановки рваные резиновые сапоги, отнимая их у глины шаг за шагом. Эта земля просто так не отпустит. Возле перелеска хватают за полы подсохшие сосёнки, вышедшие воевать непаханое поле. Велено проходу не давать – дань не плачена. Чем берут-то, не слыхали? Не гребешками, не поясочками? Слезами, матушка, слезами. Так что, на мне разве недоимка? Споткнешься о тонкую, не упавшую толком до земли валежину. Навернёшься, запашешь носом. Ни одна кикимора не высунется и не возьмет на себя ответственности. Бранись хоть до самого шоссе. Кто слышит, тот по-нашему не разумеет. Шаманская энергетика северо-восточной земли, ждущей и требующей нас к себе, в себя столь властно, в утренний час чувствуется яснее ясного.

Переобувшись на асфальте, прячу сапоги с пудом грязи в бурьян позадь бетонного навеса остановки. Мишка днями заберет на багажник велосипеда, а дотоле их моют дожди, засыпает их пыль и ветер волнует над ними – что придется. Что пробилось через засохшую корку суглинка. Взгляну и взвою. Там всходила люта печаль-трава, вырастало горе горючее. Нечто колючее, режущее коровий язык, более подходящее для верблюда. А как верблюд-то пришел в город Тамбов, тут ему и сказали – преподобная загогуля, не ешь нашего славного города Тамбова, вот тебе саламата. Ага. По реке текёт вода, в ней сигают верблюда, в моей милке семь пудов, не боится верблюдов. Открывай ворота – с юга Азия идет. Здесь дышит холодом через Урал. Мы на самом севере Нижегородской губернии, на границе с Костромской, раньше в ней и были. Кострома, Кострома, а чтой-то ты тут делаешь? Да вот, помирать собралась. Дед Мороз как подхватится – по ветерку умчусь к сибирским тундрам, так через нас полетит. В лесу поляны, от природы вымощенные камнем, затянуты белым мхом. Стекают к югу по карте названья, с какой-нибудь Лабытнанги до нашей речки Лапшанги. Под горой, отсюда не видать, именье Лапшанга графов Мусиных-Пушкиных. Двухэтажный барский дом, деревянный, почерневший, больше похож на деревенскую школу. Где тут смесь французского с нижегородским – всё своё. Разве наездом кто бывал – больно сурово.

Три бабы вышли на шоссе, молча разглядывают меня – я как кочан капусты. Некрасивые бабы, что греха таить. От такой же слышим – думают чуткие бабы. Угро-финский нос прочно уселся на лицах затерявшихся в мордве и чуди русичей. Откуда мы – ищи в песнях. Там весело – селезень ты мой касатый, молоденький, кудреватый, поплывешь ты вдоль Дунаю, вдоль Дунаю погуляю, там старушки скачут-пляшут, ссутулёмши, сгорбатёмши. Вот они – ссутулёмши, сгорбатёмши, а им едва пятьдесят. Дунай-река не примат, ко бережку прибиват. Рядом – немногословные малые народы. Челн ээ, снасть уке. В вагоне электрички будет хоть одно волжское русское лицо. Голова запрокинута, крупные черты и взгляд, захлебнувшийся пространством. В Нижнем на вокзале их уже будет целое нашествие. Пришли, докатились от одной большой реки до другой. Глаз не отведешь. Сколько сидишь, столько любуешься. Доехать, дотерпеть до Нижнего. Под конец по дамбе. Озёрца, разлив, ивняк, осока, отмели, мост и – кремль. Твердыня, твердая земля. Уфффф.

Бабы, вишь, не хороши. Вишь, не угодили замусоренные буреломом перелески, съедающие пашню, некогда с трудом отбитую у леса. В темном лесе, за лесью распашу ль я пашенку. Нелюбы и низенькие, прижавшиеся к земле избы Лубян. Не здешней стати, не для таких лесных мест. Переложены из старых, больших. Вот в Фалине, на глубоко размытой дождями крутой улице, где вечно оступаешься в извилистую канаву – такие северные избищи! Крыша высоким коньком. Гвозди на толе – что звезды на небе. Скат возвышенности такой махины не держит. Изба распадается надвое, точно Титаник. Дворы отъезжают – впору хворостиной стегать. Обнажается чисто тёсанный сруб горницы. Это ниже Лубян. Дальше за обрывом, не на 180 градусов по горизонту, а больше, видна заречная пустынюшка, лесные дали. До Ветлуги, за Ветлугу и, незримо – до Урала и за Урал. Там отрада, туда и глядеть. Глазной хрусталик сольется гранью с трепещущим воздухом, легкие станут легки. Внутренний голос скажет – все часы, что налетал во сне, зачтены, и встанешь на крыло.

На весь горизонт один дымок – смолокурение в Глухом, кульки на соснах. А так – нигде не блеснет, не аукнется, не воскурится. Лапшанга прижимается щекой к Ветлуге – идти можно напрямки, наперерез. Круглым полем, освистанным ветром. Налитым по дну водой овражцем. Наполовину снесённым в паводок мостом. Мелководная струя тянет, чешет гребнем речную траву. В тесных омуточках бултыхается не ищущая встречи с человеком северная застенчивая нежить. Вот сейчас плескался, весь заросший зеленью – я видела боковым зреньем. Оглянешься – уж и нету, охолонулся и убёг, вывернув плоские пятки. Следы запутывает. Под корягой стоит с невинным видом полосатый щуренок.

За мостом – жесткий луг. Косят, но как коровы это выносят. Через луга не рукой подать – мачтовый лес, которым тянется к небу хранящая упорную надежду земля, отдавая все силы этому стремленью и не досягая вышних. Сосны день-деньской сигналят туда качающимися сучьями. Жадно ловят оттуда молнии, исходя благодарным гулом. На подлесок бор не разменивается. Словно забором острога, закрывает даль плотно пригнанными в глазах стволами. Виляя меж них, уходит уклончивый леший неопределенного возраста и занятий. Удаляется задом наперед, не из какого-то там низкопоклонства. Просто спина у него напрочь отсутствует, это давно проверенный факт.

Чуть левее колкие луга пойдут «копытцами» – речка Лапшанга петляет, переправ нету, и в лесу ничего не стоит заблудиться. Я нейду и не слушаю, ночь темна и немесячна, реки быстры – перевозов нет, леса тёмны – караулов нет. Выберешься в Крестах – они в полукруге леса, туда стекаются все тропинки. Чтоб в стогу не спать, пойдешь ночью мимо заброшенных лагерей, пугаясь накренившихся вышек и спутанной проволоки. Если прошлое прицелится холодным дулом тебе промеж лопаток – ущербный месяц не вступится. Ржавое оружие находят в трясинах, здесь, где война не ночевала.

Автобус идет. Лёня едет на велосипеде, везет рыбу в садке. Лицо как на замок замкнуто. Не юродивый, просто полностью погруженный в жизнь лугов и отмелей. Отстает от автобуса и остается в моей памяти. Город вытеснил Лёню. Неудалому там сейчас не прокормиться. Тут старухи и накормят, и напоят, и скажут, что делать. Лезь-ка, Лёня, на столб. Вишь, они нас отключили. Подсоедини обратно. Леня лезет в кошках и резиновых перчатках с протекторными наклейками. Зависает наверху, глядя на речную долину, где стойма стоит короткий обрубок радуги. И, сквозь нее – в далекие синие дебри, откуда подступает в непонятном обличье, вроде бы женском, а вроде и нет, вольная волюшка. Как волка ни корми, он всё в лес смотрит.

Не было печали – черти накачали. Слез со столба, объятый неясным мечтаньем, и видит третьим глазом – едет участковый на велосипеде, как путный. Лёня едва успел кошки с перчатками в крапиву откинуть. Участковый спрашивает его, Лёню. А чего его спрашивать – вот он весь тут. Развернулся от крапивы, к лесу задом, к Дусиной избе передом, и своими двумя обыденными честными глазами ест участкового. Тот ему про Витька. Витёк завсегда идет к такой старухе, чтоб ей пора было получать компенсацию по вкладу. Сядут, сочтут года по пальцам, поговорят про похороны – где, как, в чём и на какие шиши. Вот баба Нюра позавчера получила тысячу – сегодня рожки да ножки. Витёк показывает – пропил. Но участковый сам знает, сколько человек может пропить за сутки, по большому счёту. Витёк кивает на Лёню. Ну, Лёня с ним выпил пополам одну бутылку. Участковый загибает палец. Пузан прослышал, принес огурцей – Витёк его поворотил. Пузан по злобе с утра пораньше побалакал с бабой Нюрой и – на велосипеде в Михаленино, к участковому.

У Лёни неисповедимый ход мыслей. Говорит, глядя в небо – если в деньгах не нашлось, то, может, найдется в бутылках. Поехали в Лубяны – два велосипеда, все четыре колеса. Приехали, заляпанные глиной. В бутылках, правда, нашлось, однако что-то не сходилось. Три дня считали, под конец с Пузаном – он бутылки из погреба доставал, у самих уж сил не стало. Когда запас иссяк, как раз всё сошлось. Вроде как в точку попали. Участковый присудил как припечатал – Витьку носить бабе Нюре безденежно хлеб из Селиванихи в течение года, начиная с сегодняшнего дня. Подсчитать никто не пытался, но, главное, обе стороны остались довольны и с приговором полностью согласны. Так даже лучше вышло. Деньги в избе всё равно не убережешь. Приедет сын из Нижнего – скорее пропьет, да еще как бы не помер. И в кассу теперь класть боязно. Витёк к трехдневному совещанию допущен не был, а только к вынесению окончательного вердикта. Отсиживался в Селиванихе у новой подросшей старухи, лишь недавно заговорившей с хорошо узнаваемой ласковой старушечьей интонацией. Про компенсацию больше спрашивать не приходится, а думать никто не запретит. Что Бог даст, загадывать не след, загад не бывает богат. Участковый взял велосипед за уши и поплелся по шоссе в Михаленино, ни шатко ни валко.

Лёня конопатит рассохшуюся деревянную бадью и покрепче сбивает штурвал, с помощью коего вытягивают её, тяжелую, от далекого водяного пласта на высокое плоскогорье. Видит таинственный вход в подземное темное царство, где водяной считает дневные тусклые звезды. С плеском тяжелым бадья на срез воды опустилась, ворот назад крутанулся, по срубу цепь зашуршала.

Лёня удит – один, на песчаном бугре, близ кусточка ракитова. Снизу видны две деревни. От Фалина стадо бредет, и пьяный пастух кувыркается с бабою в поле. Бердничиха выступает к реке разваленною банькой, за буйно заросшим оврагом. Вблизи заколоченная свиноферма, уже по дороге в Лапшангу. Свиней всех раздали, они верещат по деревням под каждой избою. В Лапшанге остался один племенной боров, по прозвищу Черномордин. Еще год назад шла баба запоздно с фермы, а волк толкнул ее серым бочком, повалил и, не глядя, пошел себе дальше. К Лёне сюда подойти можно совсем незаметно, по зарослям тростника, не только что волку, а здоровенному парню. Но незаметно подходит из-за реки, с пустынных лугов, оголтелая воля, и закрывается длинными волосами, и вроде поет, или ветер шумит, и вброд переходит без платья. Ушла и пропала, и только венок на сосне висит, где кончается тропка.

Деревни пустуют. В рушащиеся избы страшно войти. Смелые москвички-опрощенки лазят по чердакам за ткацкими станками, их собирают и ткут, и старух-комсомолочек учат. Wir weben, wir weben. Бывает, одна какая изба и сгорит, по пьяному делу. Ну, самое большее две. В какие-то годы всех, кто не упирался, переселяли на центральную усадьбу в Михаленино. Там, при впадении Лапшанги в Ветлугу, рейд, кой-какие судёнышки. Крайние дома на таком стоят угоре, что после дождя старому человеку нипочем не влезть, хоть держись за хвост кобылы, а кобылы-то нету. Как покойный дед Меркурий крышу перекрывал, одному Богу известно. С его избы в ветреную погоду всё железо улетает, и никто никогда еще его не находил. Угор – это угор, а усад – это огород. Земли – завались, лишь стало бы силушки. Усады у кого где, иной раз возле старой избы, сгоревшей или повалившейся – где издавна ухожено. Тетя Катя идет с огурцами в переднике – так пёс подол оборвал. Чей пёс-то? А пёс его знает. Адамыч каторжный выбежал с ружьем – пёс уж обернулся вороном и во-она где. Какой я пёс – я ворон! А тетя Катя кружит в исподнем подле чужой избы и голосит.

Сады редко у кого. Яблони на севере легко дичают, вишни горчат, сливы мельчают. Зато этого дичка во чистом поле не оберешься – на месте бывшего жилья. Есть и не совсем еще погибшие сады около много лет заколоченных изб. На них надо слово знать. Полезешь вместе с детьми через забор – обстрекаешься по уши. Повянь, повянь, бурь-погодушка, во мой зелен сад. Ох уж она и веет. Со головки цветы рвет, ретивое сердце жжет.

Хорошо, приветно рядом с обитаемым жильем. Весело глядеть в Мишкин бинокль, не вывесил ли Стасик флага на своем новом доме-скворечнике, приглашая нас в гости. Славно сидеть у него на стожке, глядя на сильную березу-камертон. Заглядывать в Антонинушкин цветник – зеленейся, зеленейся, мой зелененький садочек. Набирать из ее скважины воду в Стасиков бачок с крантиком. Неплохо тоже с Сашиной высокой изгороди смотреть в верховья Лапшанги. Или со Стасикова чердака скользить взглядом вниз по долине. И ковылять по насыпи за стенкой его светлой баньки. Но это уж всё про таких не местных, что не всякий год приезжают. Кто из Америки, кто из Германии. Вот – говорили и договорились. Живите в доме, и не рухнет дом.

Зима белая и неспешная. День короток, дела не больно много. Мороз в Волго-Вятском районе уж всегда будет. Волки подойдут поближе, а за хлебом восьмидесятилетняя Дуся пойдет на лыжах в Селиваниху. В овраг кто спьяну забредет – назад не выберется, потонет в рыхлом снегу. Старая северная изба велика, как целый мир. Тут клеть, там подклеть. Крыльцо крытое, с оконцем и лавкой над высокой крутой лестницей – тоже помещение. К церкви люди не приучены в этих старообрядческих селеньях, а церковный календарь держат и тихо радуются в святки. Звезда всходит с вечера пораньше и мирит небо с землей, кончая давний спор. Из тех изб, где зимуют, поднимается редкий дым – еще живем. И Кто-то там, наверху, ведет свою перепись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю