355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №5 (2002) » Текст книги (страница 8)
Журнал Наш Современник №5 (2002)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:51

Текст книги "Журнал Наш Современник №5 (2002)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

А еще, госпожа Подольская, меня тронули опущенные Вами в публикации слова Вашего отца о том, что “шовинистическая Польша” готовит себе “ужасное мщение”. А может быть, действительно, и гитлеровская оккупация, и возвращение в 1939 году Западных областей Белоруссии и Украины в историческое лоно, и даже Катынь – это и есть “ужасное отмщение” за все, что испытал Ваш отец и его товарищи в польских лагерях, отмщение за сладострастный, личный (что гораздо мерзостней государственного) антисемитизм, живущий до сих пор в шляхетских генах?

Я понимаю, как полякам все хочется списать на русских. Не только Юзеф Липский, но даже президент Квасьневский впал в соблазн такого рода, когда, попытавшись покаяться за Едвабну, он произнес:

“Для русских сказанное Ельциным “простите за Катынь” было, должно быть, страшным потрясением. Они были воспитаны в уверенности, что 600 тысяч их соотечественников пали, сражаясь за освобождение поляков от немецко-фашистских захватчиков. С таким сознанием они хотели жить и дальше, и вот их президент говорит, что была еще и Катынь и что важно не только то, что по приказу Сталина польских офицеров расстреливали выстрелом в затылок, но и то, что расстреливали русские”.

В этом отрывке два раза произнесено слово “русские”. Но еще в № 9 за 1992 году журнал “Наш современник” опубликовал письмо живущего в Нью-Йорке князя А. Щербатова о судьбе смоленского архива, попавшего в руки немцев в июле 1941 года, потом вывезенного в Германию, а после войны попавшего в Америку. А. Щербатов, изучавший этот архив, так писал о возможных организаторах катынского расстрела:

“Главным организатором был Л. Берия, а его правая рука полковник Райхман, польский еврей, член компартии, прибыл в Польшу с Красной Армией в конце войны. В 1951 г. он, уже будучи генералом-лейтенантом, был арестован при попытке уехать в Израиль с драгоценностями на несколько миллионов долларов. Его помощниками были офицеры Ходас, Лейкинд, Сироцкий”.

Так что если и были польские офицеры в Катыни расстреляны в марте 1940 года, то надо тщательно уточнять, кем. Может быть, и не совсем русскими. Или совсем не русскими, вопреки покаянию Ельцина и согласного с ним Квасьневского… Тогда и Едвабна будет выглядеть, как польское отмщение за Катынь. Вот ведь с какого конца клубок может размотаться! И нам, русским, в этом еврейско-польском клубке нечего будет делать. А еще забавно то, что в перепечатке воспоминаний Вальдена (Подольского) журнал “Новая Польша” опустил эпиграф, которым открывается новомировская публикация 1931 года:

“Вот тот, душечка Юзыся, что вы видите, держит в руках секиру и другие инструменты, то палач и он будет казнить. И как начнет колесовать и другие делать муки, то преступник еще будет жив. Будет кричать и двигаться, но как только отрубят голову, тогда ему не можно будет ни кричать, ни есть, ни пить”.

Бессмертный Николай Васильевич Гоголь, бессмертная сцена казни Остапа, которую комментирует польский шляхтич своей Юзысе! Я понимаю, почему Ежи Помяновский, рискуя быть заподозренным в подлоге, опустил ее при перепечатке. Нельзя напоминать современным полякам о естественной, природной бесчеловечности, которая тянется через всю их историю от времен Тараса Бульбы и до Едвабне…

История посмеялась над польским гонором, над нобелевским лауреатом Чеславом Милошем с его провинциальным желанием видеть в польской натуре западно-европейскую, человечную, ренессансную закваску.

Но, может быть, шляхетские обыватели Едвабны относились к евреям не как к цивилизованным людям, а словно к “украинскому быдлу” или “русским азиатам”, к нецивилизованному народу? Тогда все понятно. Разве не цивилизованные государства Европы за столетия становления своих цивилизаций уничтожили столько нецивилизованного населения Африки, Индии, Центральной и Северной Америки, Китая и всяческих островов в разных океанах, что за ними не угнаться никаким племенным вождям арабских, или африканских, или афганских народов? А история европейской фашистской Германии разве не доказала, что так называемое “цивилизованное государство” может одновременно быть и расистским, и аморальным, и антихристианским? Главный редактор журнала “Новая Польша” Ежи Помяновский в одном из номеров, иронизируя над “имперскими амбициями” России, впав в глубокое историческое невежество, пишет:

“Народы, отказавшиеся от имперских притязаний, только выиграли на этом. Британские консерваторы выиграли выборы вскоре после того, как отказались от Индии, а лозунг, который привел их к власти, звучал: “Никогда еще вам не жилось так хорошо”. Французы благословляют де Голля за то, что он вытащил их из алжирской западни. Голландцы счастливы, что покинули Индонезию”.

Неудобно напоминать начитанному пожилому писателю, что европейцы ушли из своих колоний лишь после того, как по 150—200 лет выкачивали из них все соки, укрепляя жизнь метрополий. И не добровольно ушли, а лишь после того, когда не в силах были более удерживать власть, за которую цеплялись до последнего мгновения.

Ну что теперь после Едвабне делать с прекраснодушными розовыми полонофильскими чувствами Александра Герцена? С блоковскими словами о “гордых поляках”? С убеждением Давида Самойлова о том, что “любовь к Польше – неотъемлемая черта русского интеллигента” ? Думаю, что будь жив Слуцкий, он бы спрятал свои стихи о Польше и о шляхтичах из армии Андерса или переписал бы их, как честный поэт, на новый лад… Да и Бродскому с Рейном, и Кушнеру с Британишским пришлось бы разочароваться в словах “за нашу и вашу свободу”. Прокололась шляхта на пресловутом еврейском вопросе. Только что получила громадный нравственный капитал после покаяния Ельцина за Катынь и тут же по-польски бездарно промотала его. И сразу польское племя приблизилось в мировой истории хоть на вершок к африканскому племени Хутту, вырезавшему недавно тысяч триста своих соседей из племени Тутти. История – жестокая дама. Она долго терпит, но и мстит сурово. За словечко “быдло”, которым разбрасывалась шляхта на протяжении нескольких веков, за польский гонор и шляхетскую спесь, за болтовню о рыцарстве и благородстве, которыми, по словам Чеслава Милоша, отмечен весь польский народ сверху до низу.

Интересна в едвабнском деле одна подробность. Еще в 1980 году в США (где живет 15 миллионов поляков и неизвестно, сколько евреев) вышла “Книга памяти Едвабне”. Воспоминания и свидетельства очевидцев трагедии. Еще раньше, в начале 50-х, вышла “Книга памяти” Граева. В той же Америке. Так что засекреченным дело никак быть не могло. И в Польше о нем знали. Но скрывали, как дурную болезнь, как смертный грех. А раскрутили его именно тогда, когда каким-то силам стал нужен мировой эффект от этого якобы открытия. А какой – еще подумать надо.

Может быть, раскрутка Едвабны имеет такой смысл: “Хотите быть в НАТО под его защитой, хотите быть частью цивилизованной Европы, – покайтесь за еврейскую кровь. За украинскую или русскую не надо. А за еврейскую – обязательно…” Но это всего лишь мое предположение…

*   *   *

Эффект Едвабне можно было предвидеть. Едвабне – это искаженное эхо Катыни. В истории есть своя мистика. И чем громче и яростнее в последнее десятилетие нарастала катынская истерия, тем явственнее чувствовалось, что добром для Польши это не кончится. Гробокопательство вообще дело рискованное. Миазмы, исходящие из могил, отравляют воздух, историю и особенно сознание гробокопателей. Вскрытие гробниц и мощей никогда не приносило человечеству ничего хорошего. И чем яростнее будут травить поляки свои души воспоминаниями о Катыни, тем чаще из темного и бездонного исторического небытия будут всплывать на поверхности жизни призраки очередной Едвабне.

А если в конце времен все-таки откроется и тайна Катыни? Да, сегодня официальное общественное мнение, подвергшееся в последнее десятилетие беспримерной силовой обработке, считает, что поляков в Смоленском лесу расстреляли наши энкавэдэшники.

Но исследований на эту тему написано множество. Все просто не перечислить. Их десятки, если не сотни. В одних доказывается немецко-польская версия расстрела, в других не менее убедительная советская. Спор этот с переменным успехом шел  до 1992 года, до поры, когда идеологи и архивисты новой демократической России обнаружили в архивах три документа: “Письмо Берии Сталину”,  “выписку из протокола Политбюро № 13 от 5.03.1940 г.” и “письмо Шелепина Хрущеву от 3 марта 1954 года”.

1992 год был годом, когда новая власть поставила перед своими идеологами, историками, политиками одну задачу: испепелить, стереть из памяти людской, разрушить все победы и все основы советской цивилизации, скомпрометировать все ее деяния, оболгать всю ее историю.

Вот тогда-то и вколачивались в общественное сознание фантастические цифры (до 60 млн) репрессированных и расстрелянных при советской власти, возникали десятки миллионов (аж до 50!) наших солдат и офицеров, погибших в войне с фашизмом, публиковались нелепые цифры финансового долга нашей страны перед Западом, якобы сделанного коммунистическим режимом, и т. д.

Именно тогда и были   н а й д е н ы   документы о Катыни, которые должны были поставить точку в споре и дать основание Ельцину попросить у поляков прощения за “злодеяния советского режима”.

В 1995 году в Москве вышла книга Ю. Мухина “Катынский детектив”, в котором автор, изучив найденные в архивах документы, весьма убедительно предположил, что они, по разного рода признакам, изготовлены в наше время… Но никакого ответа на конкретные криминалистические, текстологические и стилистические провалы в документах, заставляющие подозревать, что это фальшивка, не последовало. Как и на книгу о Катыни военного историка В. Филатова “Славянский саркофаг”. Документы подделать можно. Особенно в нашу эпоху, когда история, если вспомнить “Бурю в пустыне”, август 1991 года или 11 сентября 2002 года, развивается при помощи провокаций мирового масштаба, когда ей, по словам Достоевского, “пускают судорогу”. Меня всегда в Катынском деле смущало другое. Документы можно подделать, но невозможно извратить и “переделать” причинно-следственную канву происшедшего. Даже боги, как говорит римская пословица, не могут бывшее сделать небывшим.

Польские офицеры в Катыни были расстреляны из немецких пистолетов немецкими пулями. Это факт, который не смогла скрыть или извратить даже германская сторона во время раскопок 1943 года.

Но для чего наши энкавэдэшники в марте 1940 года всадили в польские затылки именно немецкие пули? Ответ один: чтобы свалить это преступление на немцев. Но для этого наши “тупые палачи” должны были за 15 месяцев до начала войны предвидеть, что на ее первом этапе мы будем терпеть жестокое поражение, в панике сдадим Смоленск, немцы оккупируют район Катыни и долгое время будут хозяйничать там, появится прекрасная возможность списать расстрел на них, но для этого их надо будет разгромить под Москвой, Курском и Сталинградом, перейти в окончательное контрнаступление, создать перелом в ходе войны, вышвырнуть фашистов со Смоленской земли и, торжествуя, что наш гениальный план осуществился, вскрыть могилы расстрелянных нами поляков и объявить на весь мир, что в затылках у них немецкие пули!

Неужели этот безумный план советского руководства начал проводиться в действие уже в марте 1940 года? Неужели Сталин и Берия даже тогда, когда судьба войны в 1941—1943 годы колебалась на весах истории, словно греческие боги времен Троянской войны или великие шахматисты на мировой шахматной доске, хладнокровно рассчитывали и осуществляли продуманные на несколько лет вперед ходы истории?

Неужели растерянность Сталина в первые дни войны, приказ № 227, призывы “Велика Россия, а отступать некуда”, “За Волгой для нас земли нет” – это всего лишь навсего хорошо написанный и разыгранный спектакль для того, чтобы скрыть катынские преступления и пустить мировую общественность по ложному германскому следу?

Большего абсурда придумать невозможно.

IX. От Курбского до Чухонцева

В 1978 году я работал секретарем Московской писательской организации и потому имел возможность повлиять на состав поэтической бригады, отправлявшейся на какой-то литературный праздник в Варшаву. Помню, что мне удалось сколотить весьма разношерстную делегацию, в которую входили вместе со мной Валентин Сорокин, Олег Чухонцев и Леонид Темин.

Олега Чухонцева я знал давно и ценил как поэта с начала шестидесятых годов, когда он пришел в журнал “Знамя” со стихами, удивившими меня какой-то необычной для его лет зрелостью мысли и легкостью письма даже в обычных для того времени стихов о целине:

Есть в степи справедливый закон:

жми на тормоз, хоть я не знаком,

но ведь есть и закон темноты —

жми на газ от возможной беды.

Правда, когда через несколько лет в журнале “Юность” я прочитал его стихотворенье об Андрее Курбском, в котором Олег восхищался судьбой и бегством в ту же Польшу знаменитого диссидента XVI века, – все во мне восстало против такого толкования истории. Политические или исторические стихи в ту эпоху читались и разгадывались в узле всей русской судьбы. На место Ивана Грозного читательское воображение легко и естественно ставило любого из российских владык – от Петра Великого и Николая Первого до Иосифа Сталина и даже Леонида Брежнева. А фигура и лик князя-невозвращенца тут же заменялся образами царевича Алексея, Александра Герцена, а то и Льва Троцкого вкупе с Александром Солженицыным. И даже порой куда более “мелкие бесы”, вроде Василия Аксенова или какого-нибудь Анатолия Гладилина, кривляясь и гримасничая, примеряли на себя трагическую личину несчастного изгнанника и отпрыска древнерусского боярского рода.

Я в те годы каким-то государственным инстинктом уже ощущал опасность героизации такого рода исторических персонажей и, прочитав стихотворенье Чухонцева, написал в какой-то степени поэтический ответ ему, в котором была прямая полемика с Олегом:

Все, что было отмечено сердцем,

ни за что не подвластно уму,

кто-то скажет: а Курбский? А Герцен?

Вам понятно, а я не пойму…

Чухонцев знал, что мое стихотворенье написано не без его участия, догадывался, видимо, и о том, что были и более глубинные причины для его написания (моя тревога в связи с жаждой эмиграции, возникшей во многих еврейских душах после арабо-израильской войны 1967 года, закончившейся победой евреев), однако наши отношения это, как ни странно, не портило, более того, в Польше они как-то особенно окрепли, когда мы ходили по Старому Мясту, вспоминали блоковскую поэму “Возмездие” и Олег, сверкая круглыми глазами и вращая большой головой на высокой тонкой шее, доверительно читал мне:

– Стасик! Ты помнишь? – “Отец лежит в Аллее Роз, уже с усталостью не споря”. – Я подхватывал блоковские строки: “А сына поезд мчит в мороз от берегов родного моря”.

Мы, конечно же, разыскали “Аллею роз” – улицу с мрачными польскими особняками, обрамленными решетками из чугуна, а потом пошли дальше к мутной Висле, к монументам из серого камня в честь героев польского сопротивления, к триумфальной арке на фронтоне которой черными буквами (то ли по-польски, то ли на латыни – забыл!) были выложены соблазнительные и коварные слова: “За вашу и нашу свободу!”

Олег многозначительно подмигивал мне, радостно и лукаво улыбался и в его большеротой застенчивой улыбке мне чудилось не высказанное: “Ну неужели я не прав? Как же ты не понял моего “Курбского”? Он ведь и боролся “за нашу и вашу свободу”! А тут еще и Леня Темин вспоминал не к месту из блоковского “Возмездия”:

Не так же ль и тебя, Варшава,

столица гордых поляков

дремать принудила орава

военных русских пошляков?

 Я хмурился, сосредотачивался, вспоминал другие строки Блока из того же “Возмездия”: “Здесь все, что было, все, что есть, надуто мстительной химерой” , упрямо повторяя про себя другого Блока, родного моей душе:

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

твои мне песни ветровые,

как слезы первые любви…

Ну а коли так – чего бежать за какую-то границу, в какую-то Польшу*! Чухонцева как поэта ценил Вадим Кожинов и хотел приблизить его к нашему кругу, потому я, по совету Вадима, и взял Олега с собой, чтобы за целую неделю повнимательнее присмотреться к нему, поговорить откровенно о том, о чем в Москве говорить было трудно. Основания для наших надежд были – у молодого Чухонцева во многих стихах пробивались явные ростки русского народного ощущения жизни, но либеральное окружение влияло на поэта весьма властно, и тогда, видимо, из-под его пера появлялись стихи “курбского” направления. После чего тупые чиновники от идеологии выбрасывали из издательских планов книги Чухонцева, чем еще сильнее отталкивали его от патриотического крыла литературы к диссидентскому берегу… Хотя, читая недавно дневники Давида Самойлова, я нашел в них запись от 8.01.1984 года об Олеге Чухонцеве: “Его слегка русопятит, как бы он совсем не срусопятился”. Несколько забегая вперед, могу сказать, что, к сожалению, этого не произошло.

С выходцем из уральской казачьей семьи, бывшим сталеваром Магнитки Валентином Сорокиным мне было проще. Однажды в номере варшавской гостиницы он с яростной искренностью рассказал мне о родных своей жены Ирины, живших во время революции в Питере. Многие из них, происходившие из дворянско-офицерского сословия, во время Красного террора, организованного осенью 1918 года чекистами Моисея Урицкого, были поставлены к стенке, уничтожены стремительно и беспощадно с такой ветхозаветной жестокостью чуть ли не на глазах у малых детей, что “до сих пор, – заключил Валентин, – моя жена и ее родственники, рассказывая о том времени, оглядываются по сторонам, как бы кто не услышал”. Потом Сорокин прочитал свой стихотворный ответ Эренбургу, написанный им в конце пятидесятых годов, полный сарказма и негодования по поводу этого талантливого провокатора, тип которого щедро рождает среда ассимилированного еврейства во многих странах и культурах, если вспомнить Иосифа Флавия, Генриха Гейне, Андре Жида, Лиона Фейхтвангера, Салмана Рушди, Юлиана Тувима…

Сорокина я пригласил в поездку совершенно сознательно: мне надо было навести надежные мосты с русскими “официальными правыми”. Без этого союза и наша и их деятельность теряла многое. Мы были как бы очерчены меловым кругом своеобразного “русского диссидентства”, а они, обладая издательской и журнальной властью, были, по существу, отрезаны от неофициальных русских национальных кругов, от их творчества, от их идей и устремлений. Я в конце семидесятых годов твердо решил преодолеть этот разрыв хоть в какой-то степени. С Михаилом Алексеевым, с Петром Проскуриным, с Анатолием Ивановым я близок не был. Да и чересчур осторожно они вели себя в такого рода разговорах. С Сорокиным – человеком моего поколения, прямым и открытым, мне было легче…

Четвертым в нашей делегации был Леонид Темин. Одного еврея, тем более в Польшу, мне должна была навязать наша иностранная комиссия. Впрочем, я не возражал. Леня Темин был компанейский человек, выпивоха, всегда радушно улыбавшийся мне и даже дававший (“тайно, чтобы никому ни слова!”) почитать ходивший в те времена по рукам “Архипелаг Гулаг”. В этом тоже была какая-то доля доверия, которую я ценил. Поэт он был никудышный, и то, что его забыли сразу же после смерти все, в том числе и его соплеменники – справедливо, но любопытно то, что мне однажды рассказала о нем его киевская землячка Юнна Мориц.

– О, Леня! Он в молодости поражал нас своим остроумием, способностями, обаянием. Он был самым талантливым из нас. Но потом, Стасик, с ним случилась беда – травма тазобедренного сустава, множество неудачных операций… Чтобы не страдать от болей, он пристрастился к наркотикам, и сейчас, как это ни  печально, я вижу, что он деградировал… – Юнна Пейсаховна щурила миндалевидные глаза, поворачивала в разные стороны породистый птичий профиль, чтобы удостовериться, что рядом с нами за соседним столиком писательского ресторана нет никого, кто бы услышал ее, затягивалась дорогой сигаретой и внимательно вглядывалась в меня, как бы желая удостовериться: оценил ли я ее откровенность…

Той осенью польская интеллигенция только и говорила о знаменитом фильме “Кабаре” с “несравненной” Лайзой Минелли, и вот однажды в свободный вечер мы всей делегацией нырнули в какой-то варшавский кинотеатр… Поздно вечером, вернувшись в гостиницу, взяли пару бутылок “Выборовой” и стали обмениваться впечатлениями о фильме. Когда я весьма резко изложил свой взгляд на “Кабаре”: “И кривляка Минелли мне не понравилась! Лупоглазая, с громадным носом, похожая на акулу, с вульгарными манерами, и сюжет, когда ариец влюбляется в еврейку – пропагандистский, пошлый и затасканный!” – вдруг из полутемного угла, из глубокого кресла, в котором сидел Темин, послышались не слова, не возражения, а какие-то утробные шипящие звуки: – Шволочь-ч-ч! Ненавиж-ж-у-у! – Я опешил: в кресле сидел не человек, а существо, со сверкающими глазами, красногубое и лохматое. Оно пыталось подняться, упершись руками в подлокотники, но то ли было слишком пьяно, то ли – и тут я вспомнил Юну – накачано наркотиками, но, едва приподнявшись, бессильно рушилось обратно. Костыль Темина с грохотом покатился по паркету, а он сам откинулся на спинку кресла, опустил веки на выпуклые глаза и с пеной у рта забормотал что-то нечленораздельное, шипящее…

На другой день нам нужно было ехать в Краков, но мы не нашли Темина в гостинице. Однако местные писатели еврейского обличья успокоили нас, что Леня не пропадет, что о нем есть кому позаботиться и что вообще ничего не будет страшного, если он вернется в Москву на несколько дней позже нас. Ну, приболел человек – с кем не бывает! “Невозвращенец, как Курбский”, – грустно сострил я и махнул рукой.

Перечитывая недавно воспоминания Давида Самойлова “Перебирая наши даты”, изданные в 2000 году, я нашел в его дневниках любопытную, но понятную для меня фразу: “Видел фильм “Кабаре”. Замечательное кино. Прекрасная актриса”. А ведь Дезик, как мне помнится, был человеком со вкусом. Пушкина любил…

Х. “Жидовская водка”

Две мои последние поездки в Польшу пришлись уже на девяностые годы и были драматическими.

В девяносто втором в редакцию пришла немолодая милая полька и на хорошем русском языке попросила у нас разрешения перевести на польский язык роман внучки композитора Римского-Корсакова Ирины Владимировны Головкиной “Побежденные”, который мы только что напечатали в журнале. Роман взволновал ее до слез, и Агнесса пообещала, что сама найдет издательство в Варшаве, сама переведет роман на польский и что “Наш современник” даже какие-то пенензы заработает. Вскоре она встретила меня в варшавском аэропорту и привезла в российско-польский культурный центр.

Оглядевшись после девятилетней разлуки с Варшавой, я понял, что попал в совершенно другую Польшу. Никакого тебе Союза писателей с польскими евреями Фидецким и Помяновским, с приветливыми сотрудницами-паненками, угощавшими нас когда-то кофе, никаких прогулок с писателями-экскурсоводами по Старому Мясту, никаких выступлений в Праховой Башне… Сделал я было несколько звонков по старым телефонам, но понял, что зря. Кто в Америку уехал, кто бизнесом занялся, кто с  москалем вообще разговаривать не хочет. Однако наши соотечественницы – милые и внимательные  библиотекарши культурного центра все-таки ухитрились организовать в его стенах мой литературный вечер, на который пришли они сами, два-три чиновника средней руки из посольства, полтора журналиста из варшавских газет и все-таки один литератор. Всего набралось человек десять-одиннадцать… Литератор был толстым, добродушным, любопытным польским евреем по фамилии… А вот фамилию я забыл. Имя забыл тоже. Но буду называть его просто по-гоголевски – Янкель. В память о том, что именно Янкель был гидом и собеседником Тараса Бульбы в Варшаве. Янкель сразу рассказал мне, что прежде работал собкором одной из газет в Москве, что очень любит Окуджаву и Володю Максимова, который недавно был в Варшаве, и Янкель сделал с ним роскошную беседу. Мою фамилию он слышал и на вечере задал мне несколько очень неглупых вопросов, на которые я удачно ответил, и Янкель пригласил меня в гости к себе домой. “С польскими письменниками ничего не получается, – подумал я, – ну что ж, поговорю по душам с Янкелем. Тарас Бульба ведь тоже приехал в Варшаву к евреям за помощью и советом. Как там у Гоголя? “Слушайте, жиды! – сказал он, и в словах его было что-то восторженное…”

Однако мой Янкель оказался очаровательным человеком и редким собеседником. В маленькой тесной квартирке, набитой книгами и кошками, он радушно встретил меня, познакомил со своей русской женой и усадил в кухне за стол (в крохотных комнатках негде было повернуться). Он торжественно поставил на стол водку в каком-то фигурном штофе и приказал:

– Читай, Станислав, как она называется!

Я по слогам прочитал на штофе длинное польское слово и расхохотался: водка называлась “Жидовская”.

И началось наше русско-еврейское пиршество! Бедный Янкель, талантливый журналист и умный критик, в годы рыночной разрухи и реформ Бальцеровича опустился ради заработка до сочинения маленьких рекламных дайджестов, в которых пересказывал содержание великих книг – Достоевского, Толстого, Пушкина, то ли для студентов, то ли для школьников, и мое появление было как струя живой воды, пролившейся на его иссохшую литературную душу. Он расспрашивал меня о России, о поэзии, а я, разогретый жидовским эликсиром, вдохновенно вещал, перелетая мыслью от Тютчева к Мандельштаму, от Маяковского к Палиевскому, и сам заслушивался себя – столько неожиданных огненных мыслей возникало в моей голове то ли от соприкосновения с умным собеседником, то ли от особых свойств эликсира.

– Постой, Станислав! Не торопись, повтори! Это же гениально! – кричал мне мой Янкель (по-моему, его все-таки звали Збышек). – Я включу магнитофон, повтори еще раз то, что ты сказал!

Даже несколько котов и кошек, пушистых и гладкошерстных, высокопородных и уличных, изящных и безобразно раскормленных, окружили нас, недоумевая, почему хозяин так восторженно кричит, подпрыгивает и хлопает в ладоши. Они бесшумно подползали к нам и рассаживались вокруг на стульях, пуфиках и кухонных табуретках.

– Включай свою сатанинскую технику! – кричал я Збышеку-Янкелю и продолжал, не теряя куража, вещать о Рубцове и Бродском, о Сталине и Дзержинском. Янкель записывал, менял кассеты, бормотал: “это же гениально! Так импровизировать мог только Мицкевич! Я все это напечатаю!..”

Где он сейчас, мой милый толстый еврей, куда делись мои откровения и пророчества, записанные им в тот волшебный вечер? Мне самому было бы интересно знать, что я ему тогда наговорил такого?

Впрочем, один раз мы еще встретились, когда я через три года приехал на Варшавскую книжную ярмарку. Скучное и бесполезное дело! Несколько дней я сидел возле нашего стенда, на котором были выставлены книги Юрия Кузнецова, Вадима Кожинова, “Пирамида” Леонова, наш с сыном “Сергей Есенин”, журнал с публикацией воспоминаний Ильи Глазунова “Россия распятая”, книги митрополита Иоанна Санкт-Петербургского. В советскую эпоху вокруг меня клубилась бы толпа издателей, книжных агентов, журналистов, я давал бы интервью, заключал договора, торговался бы за гонорары для  своих авторов. Вот от Глазунова даже доверенность есть на заключение всяческих контрактов с правом подписи. Уж он-то уверен, что ко мне очередь выстроится…

Но взгляды редких посетителей ярмарки скользили не задерживаясь по “Есенину”, по Кожинову, по Глазунову. Поверженная в прах Россия не интересовала зарубежных издателей…

Я загрустил и вышел с ярмарки, попросив приглядеть за моим стендом скучающую соседку из какого-то московского коммерческого издательства, и пошел по аллее к длинным желтым столам выпить под каштанами янтарного польского пива и съесть какую-нибудь шпекачку. Взяв кружку с белой шапкой пены, шкварчащих шпикачек, я вздохнул, и едва успел сделать первый глоток, как напротив меня подсел молодой светловолосый хлопец, похожий на Збигнева Цибульского из фильма “Пепел и алмаз”. Того же сложения, возраста и в таких же темных очках.

– Вы откуда? – спросил он на чистом русском языке.

– Из Москвы, – ответил я.

– У вас какой-нибудь бизнес? – спросил он.

– Книжная ярмарка, – ответил я.

– А, это тоже бизнес! – удовлетворенно промолвил он. – Но знайте, все, кто занимается бизнесом на территории, которую контролируем мы, должен платить нам за охрану и спокойствие. По двадцать долларов. Так что прошу, – и он положил свои крепкие костистые руки на стол.

Я опешил и от растерянности сказал ему:

– А ты знаешь, что похож на Збигнева Цибульского?

– На кого? – холодно спросил он.

– На великого польского актера.

– Не слышал такого.

– Ты что, “Пепел и алмаз” не смотрел?

– Какой еще “Пепел и алмаз”?

– Ну, который Анджей Вайда поставил!

– А кто такой Вайда?

И тут я собрался с мыслями, сделал второй глоток и откусил от румяной шпекачки половину. Потом вытащил сигарету.

– Ты – русский?

– Русский.

– Так вот что я тебе скажу, соотечественник. Ты не боишься, что когда-нибудь тебя найдут в мутной Висле?

Я встал, допил пиво и вышел из-за стола, с сожалением оставляя на нем вторую целенькую шпекачку.

– Не знаю, найдут ли меня в Висле, – послышалось мне в спину, – но тебя на твоей книжной ярмарке мы найдем!

Вечером я позвонил Янкелю и напросился к нему в гости. Свидание наше было гораздо менее вдохновенным, чем три года назад. Мы перекидывались какими-то малозначащими мыслями, посидели час-другой, выпили механически бутылку “Жидовской”, никакие магнитофоны не включали, и коты с кошками нами даже не интересовались. Когда я рассказал ему перед уходом  о русском рэкетире, похожем на Цибульского, Янкель проводил меня до парадного, потом вывел на улицу и сказал:

– Раньше, когда мы жили в социалистическом лагере и Польша была в нем самым веселым бараком, к нам все-таки приезжали якобы из-за железного занавеса Булат, Андрей Вознесенский, Распутин, ты…  А теперь, когда мы стали свободными, к нам приезжают украинские и русские бандиты… Братва… Так что иди прямо до площади, в переулки не сворачивай, перейдешь площадь – там и гостиница. В переулки не сворачивай! Всяко может случиться. В переулках у нас кипит ночная жизнь, как в Варшаве времен Тараса Бульбы…

Мы горестно улыбнулись и обнялись на прощанье.

Едвабне тогда еще не было…

*   *   *

Помнится, летом 2001 года я смотрел телевизор, выступала знаменитая польская актриса Беата Тышкевич. По каналу “Культура”. Когда ведущий программы задал ей обычный и пошлый вопрос о главной мечте ее жизни, то актриса не отшутилась, но ответила с неожиданной для женщины ее профессии выстраданной серьезностью:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю