Текст книги "Журнал Наш Современник №5 (2002)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Однако мужчина в Свете – и об этом, по сути, прямое, в настоящем времени повествование в “Усвятских шлемоносцах” – вспомним русское “мир стоит до рати”, об этом главный рассказ художника, – как существо заботливое, носит долг защитить все то, что входит в круг его жизни: семью, дом, родину, мир, и потому подлежит военной обязанности. Повесть о том, что предшествовало уходу мужиков на рать, о стоянии мира перед войной. Неторопливый разговор писателя подготавливает мысль о времени Человеку осуществить свой долг в последней рати, небывалой на Руси по своей кровопролитности и жестокости. Достаточно вспомнить статистические двадцать семь миллионов погибших и отнести большую часть убыли на тогдашнюю русскую деревню, очень плотно заселенную. По селениям северной Руси – из архангельских и вологодских областей – из каждых двухсот ушедших на войну мужиков возвращалось шестеро. Сход в небытие усвятских мужиков – самой зрелой и сильной части населения – в повести Носова подкреплен историческими фактами и носит апокалиптический характер. Художник знает о том, что и Касьян и уходящие вместе с ним усвятцы обратно не вернутся. С ними прощаются всерьез, и Алексей-защитник, Касьян-шлемоносец, и его брат Никифор-победоносец, и даже Афоня – не боящийся смерти – никто не вернется, всем гибнуть подчистую. Сколько тому примет на страницах повести! Как зловещий знак невозвращения почти перед каждым домом вырыта яма: писатель объясняет его прозаически – хотели поставить столбы под радио, да не успели за войной. Касьяну снится червонец, обернувшийся сперва дамой пик в невестиной фате, а потом смертью, нюхающей цветок. Слухи: “Бают, кабудто в рай будут зачислять”, за что позже Прошка-председатель сурово отчитывает: “Чтоб, значит, не пользовались посторонними слухами”. Прошка – человек реальный, иллюзий на счет уходящих не питает и провожает их точными и нужными словами: “Не этот флаг вы идете оборонять, который на конторе, а знамя... вовсе не из материалу, не из сатину или там еще из чего. А из нашего дела, работы, пота и крови, из нашего понимания, кто мы есть...” Люди собираются основательно, знают срам, в святое дело не лезут на четверях, как Кузьма. Вообще уходят с достоинством.
И Касьян знает, что свой ратный долг обязан избыть с честью. Своей жене он говорит: “Жил? Жил! Семью, детей нажил? Нажил. Вот они лежат, кашееды. Да с тобой третий. Нажил – стало быть, иди обороняй. А кто же за тебя станет?” Повесть еще и об этом: наше понимание, кто мы есть, сам жил и детей нажил – теперь пострадай. В одном из толкований мира присутствует древнее слово “страда”. Мир – это страдание. Не в нашей воле изменить мир, но должно перестрадать факт своего материального существования в Свете со всем его плотским содержимым, с болезнями, горем, войнами.
В контексте Конца Света уход мужиков на войну, исход русской деревни, от которого она не смогла оправиться, – наши современники застали на ее месте дотлевающие головешки – событие эсхатологическое и требует объяснений некоего высшего рода...
Сперва о том, что сами мужики предчувствуют погром деревни. Касьяна “проняло тоскливым ощущением близкого исхода: рвались последние ниточки, привязывавшие к деревне, к привычным делам. Все, отходился, отконюховал... Как же оно тут будет, если так вот все бросим? Война с ее огнем далеко, но уже здесь, в Усвятах, от ее громыхания сотрясалась и отваливалась целыми пластами отлаженная жизнь: невесть на кого оставлялась скотина, бросалась неприбранная земля...”
Вообще о социальном в повести Носова написано немного, художник в большей степени озабочен вечным, нежели преходящим. Вечное гармонично, оно – “лад”, социальное же в разладе. Не писал о социальном не только потому, что во время оно о нем нельзя было сказать правды, писателю было достаточно бы и того, что он сказал через “вечное”. Однако нам в своем разговоре придется “тронуть” и преходящее.
Касьяна томил “недуг души”, “когда он оказывался во всеобщей толчее – возле правления, на скотном базу или в мужицком сходе на улице”. Деревня из ночных лугов представляется ему еще и так: “С берегов Остомли в легкой подлунной полумгле деревня темнела едва различимой узенькой полоской, и было странно Касьяну подумать, что в эту полоску втиснулось почти полторы сотни изб с дворами и хлевами, с садами и огородами да еще колхоз со всеми его постройками. И набилось туда более пятисот душ народу, триста коров, несчетное число телят, овец, поросят, кур, гусей, собак и кошек. И все это скопище живого и неживого, не выдавай себя деревня редкими огоньками, чужой, нездешний человек принял бы всего лишь за небольшой дальний лесок, а то и вовсе ни за что не принял, не обратил бы внимания – такой ничтожно малой казалась она под нескончаемостью неба на лоне неохватной ночной земли. И Касьян приходил в изумленное смятение, отчего только там ему так неприютно и тягостно, тогда как в остальной беспредельности, середь которой он теперь распластался на кожухе, не было ни горестей, ни тягостной смуты”.
Социальное в повести сопряжено со “всеобщей толчеей”, со “скопищем живого и неживого”, откуда веет тоской и душевной смутой. Речь не только о варварском, “азиатском” способе управления народом – сам из мужиков, Прошка-председатель тут ничего изменить не может, ибо над всеми усвятскими жителями и над всей тогдашней Россией “стоял” злой и неуемный барин марксоидной окраски, – а о том, что социально искажает природную сущность Человека, искажает вообще все естественное. Писатель обиняком дал понять это в рассказе о кобыле прекрасных кровей Даньке, которая, будучи лишена бережной опеки Касьяна, обленилась и оскотинилась в колхозном стаде, в “толчее”.
Отметим только, что социальное в повести Евгения Носова служит причиной неудовлетворенности Человека в Свете.
Кроме социального на нашем подозрении находится еще и некий изначальный грех, заключенный во второй ипостаси Человека в Свете. Условно назовем его грехом дедушки Селивана.
Вспомним, что Касьян рассказывал жене о шеломе, каске, которая ему “на роду написана”: “Я сам про себя читал. Будто мне от самого рождения та шапка заготовлена. Я, к примеру, родился, живу, землю пашу или там еще что делаю, ничего не знаю, а она уже здесь лежит”.
К Касьяну прибегают его дети:
“– Пап, Селезка лягуску забил, – донес Митюнька на брата.
– Как же он так?
– Палкой! Ка-а-к даст! Я ему – не смей, она холосая, а он взял и забил... Нельзя убивать лягусок, да, пап?
– Нельзя, Митрий, нельзя.
– И касаток нельзя. А то за это глом удалит.
– И касаток.
– И волобьев...
– Ничего нельзя убивать. Нехорошо это.
– Одних фасистов мозно, да, пап?
– Ну дак фашистов – другое дело!”
У дедушки Селивана Касьян спрашивает, случалось ли ему саморучно убивать людей:
“...Взглянув ясно и безвинно, ответил без особого душевного усилия:
– Было, Касьянка, было... Было и саморучно. Там, брат, за себя Паленого не позовешь... Самому надо... Вот пойдете! – всем доведется.
Мужики враз принялись сосать свои цыгарки, окутывать себя дымом: когда в Усвятах кому-либо приспевала пора завалить кабана или, случалось, прикончить захворавшую скотину, почти все посылали за Акимом Паленым, обитавшим аж за четыре версты в Верхних Ставцах.
– Ну и как ты его? Человек ведь...
– Ясное дело, с руками-ногами. Ну, да оно токмо сперва думается, что человек. А потом, как насмотришься всего, как покатится душа под гору, дак про то и не помнишь уже. И рук даже не вымоешь”.
Слушатели содрогаются от ужаса. Никола Зяблов признается: “По мне не умирать – убивать страшно”.
Касьян в силу своего мирного ролевого бытия – на пашне, в конюшне, дома – и помыслить не может об убийстве человека. Так же, как и остальные усвятцы:
“Было диковинно оттого, что их имена, все эти Алексеи и Николы, Афони и Касьяны, такие привычные и обыденные, ближе и ловчее всего подходившие к усвятскому бытию – к окрестным полям и займищам, к осенним полям и распутью, нескончаемой работной череде и незатейливым радостям, – оказывается, имели и другой, доселе незнаемый смысл. И был в этом втором их смысле намек на иную судьбу, на иное предназначение, над чем хотя все и посмеялись, не веря, но про себя каждому сделалось неловко и скованно, как если бы на них наложили некую обязанность и негаданную докуку”.
Неловко и скованно чувствует себя Касьян, однако вместо себя ему послать на войну некого, и потому сам должен честно отнестись к своей второй роли в Свете, роли шлемоносца, воителя. Образ врага преобразуется его сознанием, сатанизируется до категории нелюдя, когда его-таки – “можно”...
Здесь нужно вспомнить, что в русском представлении с воина снимается грех убийства самим предназначением ратоборца, который идет на битву сложить голову “за други своя”: за мать, жену, детей. В бою, защищая “други”, необходимо все-таки победить. “В поле не только вражья воля, но и наша тож”. Тем более родная земля и в горсти мила, а в щепоти – родина. Дело, за которое идут умирать усвятцы, – правое.
Однако вопрос “убить – не убить” относится к разряду “вечных” и не может быть “снят” с благословления церкви. В мусульманстве убийство позволено при самозащите или при обороне родных людей, в христианстве же заповедь “Не убий” непреклонна и не делает исключений: она предъявлена человечеству как императив – научись решать свои проблемы, не убивая себе подобных. Из любви не убивают, значит, убивают из ненависти. Ненависть необходимо “накопить”. Касьяну, как существу заботливому – а заботливость его от любви ко всему, что его окружает: к родным и близким, к дому, к односельчанам, к Остомле и звездам над головой, – убийство глубоко отвратительно и ненависти в нем нет. Это религиозная заповедь вытекла из его любви, а не наоборот. Грехов как на Человеке Света на нем нет. Но вот именно ему предстоит совершить грех дедушки Селивана...
Ему, неверующему по тогдашнему атеистическому воспитанию, но человеку религиозному именно в том смысле, что он инстинктивно уклоняется от всякой неправды и бегает зла, как говорили угодники, ему, “перезабывшему те немногие молитвы, которым некогда наставляла покойница бабка”, ему зажигается прощальная лампада под образом Николы, и к нему обращен некий укор из темноты этого образа.
Вспомним опять урему, дикое чернолесье, из которого веет духом вражды. У Касьяна его звериное чистое перемешивается со звериным нечистым дедушки Селивана, и так же, как урема – угрюмая, но неотъемлемая часть Света, так и нечистое подстерегает Человека на его дороге, как ни стремится он это обойти. А еще и в мире людей не все устроено так благостно, как видит это Касьян в ночном на берегу Остомли. Человеку даны благодать Света, но и тягостная необходимость убить себе подобного. Убивая – самоуничтожаешься, ибо ненавистью губишь собственную душу. Причина этого разлада коренится, может быть, в иных мирах, недоступных сознанию, но исполнителем самоуничтожения является сам Человек. Иоанн: “Кто убивает мечом, тому самому надлежит быть убиту...” Этот грех на тонком ощущении запретности повергается Человеком.
Наверное, не случайно во всем творчестве Евгения Носова – фронтовика, калеченного войной и видевшего смерть в бою – исключая, может быть, рассказ о солдате, раненном на войне щепкой, – воспоминания дедушки Селивана не включены в прямое действие повести – мы не находим изображения батальных сцен: штыковой, рукопашный. Нет полнокровной, страшной картины убийства человека человеком. Художник как будто избегает всего, что может разбудить его память и растревожить затаившуюся в сознании тьму.
И вот, наконец, исход. Его картины щемят сердце. Повторимся: художник знает, что Касьян уходит навсегда, в обстоятельствах его проводов на войну он подробен в деталях, точен в настроении и невидимыми слезами плачет об уходящем.
Жена провожает Касьяна “померкнувшим взглядом, не найдясь, что сказать, чем остановить неумолимое время”, а “в едва державшейся насильной тишине стенные ходики хромоного, неправедно перебирали зубчики-секунды”. Мать сует Касьяну его пуповинку – последнее, что связывает Человека с его родом и со Светом. Он прощается с усвятцами и со всем миром, “где он обитал и никогда не испытывал тесноты и скуки”, и мы видим, как прекрасен этот покидаемый Человеком Свет: “С увала, с самой его маковки, там, позади, за еще таким же увалом, бегуче испятнанным неспокойными хлебами, виднелась узкая, уже засиненная далью полоска усвятского посада, даже не сами избы, а только зеленая призрачность дерев, а справа, в отдалении, на фоне вымлевшего неба воздетым перстом белела, дрожала за марью затерянная в полях колоколенка. А еще была видна остомельская урема и дальний заречный лес, синевший как сон, за которым еще что-то брезжилось, какая-то твердь”. “Верхи почуялись еще издали, попер долгий упорный тягун, заставивший змеиться дорогу. Поля еще цеплялись за бока – то просцо в седой завязи, будто в инее, то низкий ячменек, но вот и они изошли, и воцарилась дикая вольница, подбитая пучкастым типчаком и вершковой полынью, среди которых, красно пятная, звездились куртинки суходольных гвоздик. Раскаленный косогор звенел кобылкой, веял знойной хмелью разомлевших солнцелюбивых трав. Пыльные спины мужиков пробила соленая мокрядь, разило терпким загустевшим потом, но они все топали по жаркой даже сквозь обувь пыли, шубно скопившейся в коленях, нетерпеливо поглядывали на хребтину, где дремал в извечном забытьи одинокий курган с обрезанной вершиной. И когда до него было совсем рукой подать, оттуда снялся и полетел, будто черная распростертая рубаха, матерый орел-курганник”.
Нарушена “незыблемость жизни”, и, хотя “Касьян ничего не хотел другого, кроме как прожить и умереть на этой вот земле, родной и привычной до каждой былки”, ему суждено пройти “излюбленной дорогой” по этому Свету, которому нельзя “дать истолкованья” и о котором мы не знаем, для чего дан он Человеку.
Уходит Касьян, оставляя недолюбленное, недоделанное: швейную машинку жене не купил, третьего своего сына не увидит, в ночном на кожухе не полежит, взирая на звезды... Сходит с земли и остальная сила – усвятские и русские мужики со всей России – вместе с ними уходит и “полая вода”, “главная армия”, уходит и история народов, кончается эпоха деятельных масс, а начинается история другая, которой управляют скрытые элиты, их деньги приводят в движение танки и самолеты быстрого реагирования, которые точечными ударами ракет приведут к равновесию временно шатнувшийся Вавилон с его “мировым порядком”. План этих элит, вероятно, в том, чтобы сойти в небытие, по возможности, без грома, с комфортом и в последнюю очередь...
Сходит с земли вся полнокровная, простая, земляная жизнь и тот прежний Человек, природно-зрелый, “спелый”, сильный и цельный – о котором с таким обаянием рассказал художник Евгений Носов и о котором, вероятно, святой Иоанн загадочно бы заметил: “Кого я люблю, тех обличаю и наказываю”, – как бы приуготовленный ходом вещей к какой-то необычной роли, может быть, и непомерной, но в силу искони заложенного в нем свойства воителя – имя Касьян не случайно отыскало его в потемках того, первого, зачатия – он должен убить и тем приближает собственную гибель. Хотя и “не в пору затеялось”. Но никто и никогда – в том числе и сам Касьян, задай ему подобный вопрос – не смог бы согласиться с мыслью о таком его предназначении.
С кончиной Касьяна естественно прекратится полнокровная жизнь не только в русской деревне Усвяты, но и во всем Свете, ибо этот Свет ущербен без него, неполон и естественным образом как бы обречен на угасание без своего главного смысла, без своего продолжения – без естественного Человека.
Тень бомбовоза в ночном, в голубой лунной прогалине неба и машинный клекот, угнетающий все живое на земле, – вот иная, надвигающаяся реальность. Иного порядка, враждебная и жестокая к Усвятам, к Остомле, к этим лугам и живущему здесь Человеку. Реальность из того мира, который задним числом мы можем назвать общепринятым термином – миром технотронной цивилизации, основанным не на любовании Светом, а на соображении пользы. Подобно зверю из “Откровения”, как какой-нибудь Змей Горыныч, – он летает быстро, палит без промаха и под побасенки об охране природы жжет и губит все на своем пути: источники вод, землю и само небо. Касьян в ночном с тревогой предполагает “отдаться неведению беды, в коем пребывали и эта отдыхающая ночная земля, и вода, и кони, и все, что таилось, жило и радовалось жизни в этой чуткой голубой полутьме – всякий сверчок, птаха или зверушка, ныне никому не нужные бесполезные твари” – да разве избежишь...
По замечанию Бердяева, всякая русская литература после творческих откровений о Человеке Достоевского должна стать апокалиптичной, то есть обязана свидетельствовать о Конце Света. В этом смысле повесть Носова “Усвятские шлемоносцы” не выходит из ряда таких свидетельств, а тень курганного орла на последних страницах повести – похожего на “распростертую черную рубаху” – есть провозвестник надвигающейся тьмы.
И обо всем том ярусе повести, близком по настроению к “Откровению” Иоанна, который дозволил нам вычитать мысль о Конце Света, сам Иоанн, наверное, мог бы сказать: “Не запечатывай слова пророчества книги сей: ибо время близко. Неправедный пусть еще делает неправду; нечистый пусть еще сквернится; праведный да творит правду еще, и святый да освящается еще”.
“Соучастник в скорби” святого Иоанна, художник редкостного и тонкого дара Евгений Носов обнял героев своей повести всем сердцем, никого из них не оскорбил нарочитым словом, всех понял и всех простил – в миру виноватого нет – и со всеми простился.
Человек уходит, Человек удаляется и взглядом на ходу назад на дом свой “прозрело улавливает в крайнем оконце тусклый прожелтень каганца”; оставленный на припечке в родном доме “фитилек зажжен был караулить и освещать его возвращение”... Из пропасти времен, из черноты небытия огонек этот отныне будет служить как бы напоминанием о том, что в прекрасном Свете жив был Человек.
Сергей Семанов • Москва в изображении Зельдовича и Ко (Наш современник N5 2002)
Москва
в изображении Зельдовича и К°
Обзор столичной печати
26 октября минувшего года государственная телепрограмма “Россия” в час ночи показала кинофильм под многозначительным названием “Москва”, режиссер А. Зельдович. Фильм оказался, мягко говоря, несколько необычным даже для столичного телеэкрана, где давно уже мельтешат голые тела, сцены совокуплений, извращения всех видов, звучат непристойные словеса.
В газете “Советская Россия” от 10 ноября появилась обстоятельная статья самарского журналиста Владимира Плотникова о поразившей его картине. Цитируем отрывки из этой статьи, сократив часть особенно отвратительных описаний.
“Предупреждаю нервную аудиторию: читая статью, не слишком ругайтесь за лексический бандитизм, нагромождение чудовищностей, кощунство на уровне клиники, разврат, извращения и визуальное растление, авторы которых заслуживают не то психиатрической, не то судебной экспертизы. Я, как мог, смягчил авторскую стилистику. Что касается речи, мы обязаны, хотя бы при помощи троеточий, обозначить те ругательства, которые не постеснялись выкрикивать популярные артисты по главному российскому каналу ТВ! Не будем чистоплюями: если вам неприятно это читать, то заткните уши и глаза на то, что все это мог услышать ваш сын и внук в ночь на 27 октября!
...…Перейдем к Леве. Человек мира, слоняющийся по континентам и случайно занесенный в Москву, Лев, кстати, был почти лыс. Гриву замещала пара то ли пейсов, то ли косичек, вьющихся от виска длиннее усов запорожца. Тип феноменально отвратительный, скользкий, паукообразный. Абсолютный антипод морали, этики и благородства. Чаще всего он смотрит на мир сквозь стекло стакана, и, как в кривом отражении, плавится его демонический лик. В черной хасидской шляпе, накачанный насосом чужеземец вытворяет прямо-таки тошнотворные вещи. Как, собственно, и все персонажи синематографической “Москвы”.
…...Недолго думая, Машенька пошла ва-банк, положив глаз на бескомплексного Леву. Их платоническая преамбула была недолгой. Для затравки лысый Лев преподал москвичке урок питейного мастерства. Наука заключалась в регулярном опрокидывании стопок с водкой в глотку посредством зубов. Маша оказалась достойной ученицей, дрессуре поддалась сразу. Но все-таки уступила мэтру в форсированном поглощении пылающего виски (или пунша). “Я проиграла. Что я должна?” – “Поцелуй меня в ж…...”. Мальчик воспитан явно не на Бунине и даже не на Цвейге. Короче, заварилось, закрутилось... И поперло самое страшное, дикое, кощунственное! На нагую и податливую Машу циник стелет огромную карту СССР. Затем ВЫРЕЗАЕТ КЛОК ВОКРУГ ОТМЕЧЕННОЙ КРАСНОЙ ЗВЕЗДОЮ МОСКВЫ И ЧЕРЕЗ ЭТУ ДЫРКУ “ТРАХАЕТ” (пардон, но это слово не сходит с уст героев) БАБУ С РУССКИМ ИМЕНЕМ МАША.
Наблюдая эту мразятину и высекая зубами пыль, я думал: “Ну мог бы русский человек такое измыслить”? Ответ пришел вместе с титрами, где режиссером значился некто ЗЕЛЬДОВИЧ!
Если кто-то не понял, что сцена траха МАШИ через карту нашей страны – есть центральный символ фильма, еще раз прошу обратить внимание на название фильма – “Москва”. А это однозначно указывает, кого имели в виду, когда имели через вырезанную Москву.
Вскорости Лева остыл к Маше и переключился на младшую сестрицу Олю. Устроив ей экскурсию по Москве, для закрепления знаний он грубо и в извращенном варианте взял дурочку прямо в ночной электричке. Подземный сеанс любви, где демон греха торжествует над невинностью девственницы. И еще одна пощечина жителям страны с обрезанной столицей: безродный космополит терзал девушку, носящую имя первой русской святой – княгини ОЛЬГИ!
…...Теперь о финале. Прожженный пошляк, святотатец и космополит Лева под ручку с обеими женушками (у них, кстати, паспорта с советской символикой) возлагает цветы к памятнику Неизвестного солдата! Великодушный жест? Намек на оставленную лазейку к Храму, покаянию, исправлению и преображению? Ага, особенно в свете его вонючей ремарки: “Неизвестный солдат – это солдат, которого не было” ...
Туши свет, вынимай саблю!
Вот так, лысый еврейчик поимел страну через дырку на месте звездатой Москвы, а теперь имеет пару жен с серпасто-молоткастыми “ксивами” – удостоверениями – нерусских личностей.
…У нас же на главном телеканале России продолжают наноситься страшные удары по патриотизму русского народа. Вообще, глумление над столицей – дело подсудное. Патриотам-юристам необходимо привлечь глумцов к ответственности, затеять процесс и довести его до победного конца. Или нам даже это не под силу? Ну, тогда грош нам цена. Да и утвержденная Президентом Государственная программа патриотического воспитания граждан России на 2001—2005 годы – беспонтовая бумажка, которую можно нанизать на что-нибудь или просто вытереть ею известное место”.
Прочитав горячую статью В. Плотникова, мы обратились в редакцию “Советской России”, предложив подать совместный судебный иск по поводу данной кино-телемерзости. Увы, наше предложение было встречено руководством газеты почему-то весьма прохладно. Что ж, у них, видимо, имелись дела поважнее. Однако в суд уже успели, как скоро выяснилось, обратиться журналисты из еженедельника “Мегаполис-экспресс” И. Зайцев и В. Трухачев. Они посмотрели пресловутую ленту в обычном московском кинотеатре и сочли себя оскорбленными, прежде всего – немыслимой матерщиной с экрана. Еженедельник сообщал об этом так (цитируем тоже выборочно):
“Сотрудников “М—Э” больше насторожило, что автор сценария – литератор Владимир Сорокин, смачно описывающий в своих книгах пожирание того, что уже однажды ели.
...В сценаристе журналисты все-таки не ошиблись – привычкам он не изменил. Но стресс испытали не из-за летающих по экрану фекалий и не из-за того, что наша любимая столица представлена городом сплошных уродов, а из-за мата, которым изъяснялись “москвичи”. Мат в исполнении профессиональных актеров звучал нагло и изощренно.
... Униженному человеку одна дорога: в суд. Не использовать же подведомственную газетную площадь под смывание личных обид! Ни строчки не напечатав про унижение, двое журналистов подали иск к авторам фильма и к тем, кто его аттестовал, выдав прокатное удостоверение.
...…Игорь Зайцев: “Прочитать сами то, что нас возмутило, мы в суде вслух не можем. Хотим попросить об этом авторов фильма. Но судья предупредил: одно нецензурное слово из текста, произнесенное вслух, – и человека удалят из зала заседания. А то и привлекут к административной ответственности. Но и публичный просмотр фильма в суде тоже не устроишь...… Проблема!”
О том, как произошло первое заседание суда, разбиравшее дело о кинопохабщине, поведал “Московский комсомолец”. Разумеется, “комсомольским” газетчикам, которые долгие годы подрабатывают рекламой женской и мужской проституции и всякого рода половыми извращениями, фильм Зельдовича понравился, о чем они и дали сочувственный материал. Цитируем реплику режиссера фильма, а также дальнейшее изложение событий:
“– Не надо смешивать искусство и жизнь. Ну и что, что в кино ругаются матом? Ведь это же фильм, а не руководство к действию. У Достоевского Раскольников убивает бабушку, и никто после этого не бежит убивать старух...”
Не надеясь на собственные силы и способности, Зельдович заявился в суд с мамашей Аллой Ефимовной Гербер, некогда депутатом Государственной Думы. Старушке-маме приструнить бы публично сынка-похабника, была все-таки членом Союза советских писателей аж с 1971 года, о высокой нравственности пописывала... Бабушка Гербер страстно защищала творение сынка, прибегая даже к высоким литературным сопоставлениям:
“ – Теперь у нас судят кино, и это грустно. В искусстве должна быть мука! А это шоу мне напоминает процесс над Пастернаком”.
Круто, но совершенно бестолково. Судят не “кино”, а похабщину с экрана. Смотреть похабщину есть, действительно, “мука”, но при чем тут искусство? И, наконец, сравнивать бедного Зельдовича с видным российским поэтом... Стыдно, мамаша Гербер! Ну ладно, сынок назвал героиню Достоевского “бабушкой”, хотя она “старуха-процентщица”, это разные вещи, да и нет у нее по роману ни детей, ни внуков, а только несчастная сестра. Специалист по матерщине Зельдович всего этого не обязан, разумеется, знать, но зачем же совать нос в чуждую ему русскую классику?
В первом слушании решение не было вынесено, молодая судья отложила дело, решив, видимо, с кем-то посоветоваться. Она, должно быть, помнила, как издевался березовский теленаемник Доренко над судейскими работниками столицы. Задумаешься тут...
Решение было вынесено на следующем заседании, которое состоялось 15 января сего года. Цитируем сообщение об этом, опубликованное в “Мегаполис-экспресс”, тоже вкратце.
“Ох...тельное решение вынес на прошлой неделе Басманный суд столицы. Вопреки общепринятым нормам нравственности, этики и морали каждый человек имеет право публично изъясняться на самом что ни на есть нецензурном языке. Вы тоже...… э-э-э... пришли в замешательство? Тогда переведите дух и читайте дальше. Хотя закон разрешает материться, мы все-таки не будем этим злоупотреблять, потому что любим и уважаем наших читателей.
Напомним суть дела. Минувшим летом два сотрудника издательского дома “Мегаполис-экспресс” посмотрели в кинотеатре фильм режиссера Зельдовича “Москва”. Видавшие виды зрелые мужики были шокированы увиденным, а особенно услышанным: новые русские персонажи то и дело поливали друг друга заковыристой матерщиной и вообще вели себя крайне непотребно. К слову, на вечернем сеансе зрителей было маловато. Несмотря на рекламу фильма как явления большого искусства, народ, видимо, знал: при желании ознакомиться с самыми грязными сторонами жизни вовсе не обязательно тратиться на входные билеты. Но журналисты, клюнув на рекламную приманку, влипли, почувствовали себя обманутыми и оскорбленными и подали в суд на основании статьи Гражданского кодекса РФ “О защите чести и достоинства”. Они рассуждали логично: нецензурная брань в общественных местах потому и преследуется по закону, что наносит моральный ущерб личности. Пусть накажут создателй “Москвы”, которые заманивают зрителей в кинозалы и выливают на них ушаты словесных помоев. Пусть ответит Министерство культуры РФ, которое допустило фильм к прокату с одним лишь ограничением:“Детям до 16...”. Пусть – чтоб впредь и другим неповадно было.
Но суд, хотя и принял дело к производству, в итоге показал, что наказывать-то некого и не за что. Ответчики признали, что мат в фильме есть, но все законы соблюдены. Действительно, по кодексу признается только один вид оскорбления – личный. Откровенно глумясь над истцами, киношники вопрошали вслед за судьй: “Ваши фамилии с экрана произносились? Нет? Тогда в чем же оскорбление?!” Напрасно приглашенный на процесс профессор Института русского языка с научных позиций доказывал, что многочисленные непотребные слова в фильме адресованы именно зрителю, что они поданы авторами так, что унижают его достоинство. Ответчики талдычили свое: “Безадресная нецензурная брань не запрещена”. Суд с этим мнением полностью согласился и в иске журналистам отказал.
...Удручающее для истцов (и, хочется надеяться, для всех культурных людей) решение суда от имени законодательной и исполнительной власти указало “людям искусства” на открытые перед ними возможности материться где только пожелают. На заборе, конечно, писать похабные слова возбраняется – привлекут за порчу имущества. Человеческая же душа – это нечто нематериальное, сколько ни выворачивай ее перед судьей, он не разглядит в ней оскорбительный плевок. Так что если очередной деятель захочет расцветить густопсовым матом театральный спектакль или кинофильм, никто его не остановит. Спрашивать мнение аудитории необязательно, предупреждать заранее тем более. Хавайте, дорогие кормильцы, плоды моих творческих исканий!
Но нет худа без добра. Согласно этим законам, любой возмущенный зритель, выйдя из “храма искусства”, может отправиться прямиком к Министерству культуры и, встав под окнами главы этого ведомства, выразить свое возмущение теми же словами. Лишь бы безадресно”.
Как видим, “проблема” матерного фильма пока не разрешилась, но тут самое время вспомнить о гражданине Швыдком, весьма своеобразном попечителе российской культуры. И родился-то он в далекой от России державе Кыргызстан, и наши военные трофеи мечтал передать братской Германии, и порнофильм о похождениях одного прокурора по телеку показал – за все это, видимо, и полюбился в Кремле. В новой ипостаси министра он и разрешил к прокату матерный кинофильм. Более того, в одном недавнем публичном общении по государственному телевидению он же недвусмысленно дал понять, что матерный лексикон тоже имеет отношение к его культурному министерству.