Текст книги "Журнал Наш Современник №5 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Интересно же – вот и весь секрет. Идея больших писателей одна – жить по-человечески, так как жизнь настолько коротка, что некогда пробовать жить по-свински, свиньей и умрешь. И эту идею большие писатели не доказывают, они рассказывают о своем времени, а если хорошо рассказано, то нет ничего лучше для идеи.
Сейчас обедали. Разговор о загранпоездках, о Литфонде, о начальстве СП, обычная болтовня хоть чем-то связанных этим Литфондом. Женщина одна напротив говорила о том, как оформлялась в ГДР для работы переводчиком. Возмущалась формальностью порядков. Вдруг ее позвали к телефону из больницы, где лежал муж, и сказали, что он час назад умер. Час назад она вернулась с лыжной прогулки. Неужели не чувствовала? Или не любила, или вымучилась болезнью? Утром продлевала срок. Что было делать? Она рыдала, женщины пошли к ней, а мужчины стояли у окна в столовой. Потом я собрал куриные косточки с тарелок (чуть не написал: и с ее тарелки в том числе, но она ела котлету) и унес эти косточки рыжей собаке Дине.
Ужасно все-таки. Никуда не денешься от жизни, потому что жизнь смертна. К ужину еще не легче. Шел от почты, встретилась сестра-хозяйка. “Вы в Дом? Скажите поварихе Вале, что в ее направлении пожар”. Ни хрена себе!
Пришлось нести новость. Звонили на станцию, нет, пожар на Луначарском, а она (Валя) на Пушкинском.
Ходил в зеваки. Заливают в четыре рукава, но, как водится, запоздало. Много мальчишек кидают снежки в огонь. Длинный, аккуратный лейтенант-пожарник в перчатках расширяет круг, сердито отталкивая мальчишек.
Зашел в гостиную – фигурное катание из Токио. Всё же утомляет. Но одно забавно: японочка, рассчитывающая место на 15-е, падающая после каждого прыжка, засыпана цветами, захлопана овацией. Сие означает национальные чувства, нами утраченные. Наши бы свою заплевали. Что из этого вытекает? То, что мы требуем от своих по высшему порядку.
Последнее на сегодня, пора и честь знать, запишу то, ужаснее чего еще не было, это верх цинизма, верх попирания всего святого, это анекдоты современности. Когда-то, лет 5 назад, услышал анекдот-загадку: “Висит груша, нельзя скушать. Что это?” Ответ: “Тетя Груша повесилась”. Уже и тогда было достаточно, чтоб предвидеть захлест омерзением. Сейчас куда страшнее. Вот пример: “На веревочке болтается, на “з” начинается?” Ответ: “Зоя Космодемьянская”. “Сам не стреляет, другим не дает?” – “Александр Матросов”. Переделка песен: “Бьется в тесной печурке Лазо”.
О газовых камерах. Жертвы полицаю: “Закрой дверь, газ выходит”.
Мылит полицай голову. Мальчик ему: “Где мой папка?” Полицай (мыля голову): “На мыльце твой папка, на мыльце” и т. д.
Выписал – вроде выблевал.
Ох и луна за окном, ох и луна! Вот еще бы написалось что-либо и навсегда бы помнил – солнце, Захарово, Большие Вязёмы, ночью в окно – луна.
Луна детства неподвижна, а эта прямо-таки убегает.
Записал эти анекдоты мерзопакостные, и было противно, но чему я удивляюсь: сейчас “писсуары” фигуристов смотрят по TV из Токио и обсуждают, и сколько же ненависти по всему отечественному! “Из Канады? Нет, это наши, это пейзанка, это лицо крестьянки от эмигранта” и т. д.
А еще мерзее выступление обер-конъюнктурши Шагинян. Сидит, глухая, растрепанная, осевшая крыса-копна, и хвалит Бабеля (говорит о съезде писателей в фильме о 34-м годе). “Жаль, мало цитируют выступление Бабеля, он очень ярко сказал. Он сказал, у нас в доме монтер избил жену. Один назвал его негодяем, другой назвал припадочным, но, товарищи, самое главное, как назвал его третий. Он назвал его контрреволюционером”.
В этом она и Бабель увидели указание, как писать о современности, сколько им радости, что новая мораль коснулась монтеров и т. д. Противно.
И снова включали запись Горького. Как бы я к нему ни относился, это хорошая цитата из него: “отнять право командовать друг другом”, правда, дал право учить друг друга, а это растяжимо.
Из Москвы вернулся один писатель. В Москве землетрясение. В Румынии – вчера говорил “Маяк” – ужасное. Такие широты еще не трясло. Много набирается – горела “Россия”, страшные слова – горела Россия, взрыв в метро. Это питательная среда слухов, что сведения о бедствиях (искусственных и даже естественных) у нас преуменьшаются; какое уж в Москве землетрясение? По нынешним нервам для паники достаточно дребезжания хрусталя в серванте.
Читал “Каменного гостя’’, что-то мешает. Что? Оказывается, музыка, еле-еле слышная, но слышная, – нет ровни Пушкину.
В сумерки грустно, особенно в час, когда зажигают свет в доме, а занавески еще не задернуты. Свет в домах кажется тусклым, потому что еще на улице немного светло, люди внутри печальны, медленно поднимают руки и что-то достают.
Ночью ходил, луна лучше, наряднее, чем вчерашняя, но тучи. Только похвалишь ее, они уж ревновать.
А близость слов “формализм” и “формалин” ужасна.
Как легко мы бросаемся определениями: трус, страшный трус. Никто еще и не проверен на смелость. Вот уж бы поглядели на смелых Малюта Скуратов и Степан Шешковский!
6 марта, воскресенье. Вчера, уже ночью, вспомнил, что пятого – смерть Сталина. С утра разговор с Поделковым – новая теория: Сталин хороший, но окружение – говно. Если бы... и т. д.
7 марта. Дикари не боялись смерти, но ведь кто-то же сочинял обряды, которые приучали не бояться, кто-то знал, что это конец.
Речь родилась, конечно, из звукоподражания. Но это вторичное, первое – слух. А он от природы. В начале буквально от природы, в разных местах по-разному.
Ухо для писателя важнее органов речи. Не язык водит перо по бумаге, а ухо и глаз. Если бы выбирать между глухотой и немотой, я бы выбрал немоту.
Когда дело движется, то жалко, что срок кончается и хочется продлить, но когда не идет... Но сейчас, если бы и шло, сам не захотел бы. Климат этих Домов творчества меняется постоянно, он от людей. Сейчас приехала начальственная усатая бочка (Диогена), сидит, громко ругает порядки (опоздав к столу, клянёт остывший чай); шутит (“Подайте порцию жареных гипотенуз”), ей подыгрывают (“А если нет, то биссектрису под маринадом”); вспоминает: “О! Вам надо писать, ведь пропадет же, это же ужасно, такая драгоценность!” – угодливо говорит “шестерка”, но усатая бочка не будет писать воспоминаний; не потому, что не сможет, уж библиотека написана, а потому что всё врет и ждет, пока умрут те, кто сможет поймать на лжи. И посему гуляет. “Живя здесь, мы продлеваем жизнь”. Не жизнь бы им укоротить, не язык – перо. А впрочем, плевать. Всегда так было. Дали бы мне 150 в месяц, никуда бы не ходил и не просил. И так-то не хожу и не прошу.
Великопостное воззвание. “Все беды современного мира в том, что никто не хочет учиться, все хотят учить. Спасение в смирении”. Этого уж не дождаться. Для себя я давно выработал, что мудрость в том, чтоб не ловиться на призрак удачи, чтоб не суетиться, не подличать, не обижать близких, не писать насильно... Ничего нового не открыть в правилах житейского поведения, столько примеров, следуй им.
Среди разновидностей писателей – от дерьма, которые пишут для денег, до тех, кто все-таки не пишет для денег, хотя и гордится, что мог бы, – есть последняя – те, кто не могут писать для денег и даже не думают, что это можно.
15/III. Вызвали одиннадцатого в РВК, поздравили со старшим лейтенантом, дали направление на две недели в училище погранвойск, и вчера ездил первый день. Посидел в бронетранспортере. Штука ненадежная. Танк лучше, но БТР плавает. Смылся по закоренелому протесту против стадности – согнали громадное количество предполагаемых командиров. Еще и потому ушел, что училище недалеко от общежития, где я жил в 1963—1964 гг. Вокруг много перестроено. Угловой дом на Осташковском, где был магазин “Хлеб”, заменен. Так же, конечно, нет цистерны с молоком, где пил, приходя со своим стаканом. Лужи, сумерки. В общежитии почти никаких изменений. Комендантша меня узнала. Поднялся на свой пятый этаж, спросил в коридоре курящих девушек: кто в этой комнате? Хотел зайти, но им, конечно, не очень-то хотелось. Может быть, неприбрано, многие в халатах, побежали за ключом, я извинился и ушел. А что в ней смотреть? Четыре койки, моя слева у окна.
А тянет к прошлому тоска. Также и летом ездил в Томилино.
Эти дни – совершенно не зависящая ни от чего тоска. Это болезнь, и скоро установлю ее периодичность, кажется, раз в два-три месяца, дней на десять.
Потихоньку готовлю сожжение рукописей, надо: хлам. Даже и не жалко, хоть какой-то, хоть куда-то шаг. При количестве пишущих кому это надо, чтоб ковырялись в бумагах отдельно взятого? Да и неприятно. Да и уничтожение подленькой тщеславинки, тут такое слово к месту.
Еще думал о народных героях. Это не герои события. Память о них благодарная, но подвиг, да еще на людях, все-таки доступен не всем, но доступен и, освященный идеей (необходимостью), понятен. Герои навсегда те, кто избран, выделен надолго, это страстотерпцы, святые. Они недоступны подражанию. Одна из величайших провокаций была в умышленном забвении святых вроде Серафима Саровского. Стыд, что живешь лучше, но хуже – вот основа совести.
Сидел и равнодушно драл рукописи. Был соблазн – сжечь. Но это плагиат: и я не Гоголь, и рукопись не “Мертвых душ”. Было б современно – сдать в макулатуру, а на полученный талон что-то купить, но это обуваться и куда-то идти. Нет, легче порвать, бросить в мусорник.
Драл, мелькали варианты, кому это надо? Какие-то возгласы на полях, зачем? Рядом лежала черепаха. Она просыпается раз в неделю и немного ползает.
17 марта. Вчера сачканул от армии. Узнал, что в издательстве денег за рецензию не выписали, делаю на двадцатое для Комитета.
Болезнь проходит. Она слагалась из многого: цензура, здоровье и состояние близких, пленум в СП, болтовня братьев-писак, непечатание, неписание (главное), может быть, погода, может быть, безденежье, было отчего. Затыкал уши. За окном непрерывное движение, в четыре-пять путей враз движутся поезда, машины ревут непрерывно, стройка века – укладка труб для нечистот – тоже добавляет звуков, надо смотреть с перспективой, в перспективе подъемный кран. Выше – грязные голуби. Один с отмороженной лапой.
18 марта. Пословица “Не радуйся, что нашел, не тужи, что потерял”. И еще есть примета, рядом: богатство идет к богатству, а у бедного отнимается последнее. Пословица утешает, но примета безутешная. В пословице дело не в удаче (случайна). Но и не в потере – не смертельно, дело в самой жизни, способной обходиться без находок и потерь, но примета также о жизни.
Если перевести потери, находки, богатство из области материальной в область духовную, то все переворачивается – пословица безысходна, примета вдохновляет. И это о жизни.
Эта запись – запись, что называется, с листа, валялся листок, избежавший дранья. И вообще надо что-то дельное записать, а прочее драть. Зуд дранья не прошел. Еще добавляет городская черная весна. “18 марта. Рукописи драны по погоде...”.
Вчера была годовщина смерти бабушки и дедушки по маме. Они умерли в один день, дедушка через три года после бабушки, 17 марта. Она в 1954-м, он в 1957-м. Он – Смышляев, она в девичестве Толмачева Александра Андреевна. Дедушку я хоронил. Было много снегу. У могилы на еловых ветках накрыли первое поминанье. Шел снег. Когда копали могилу, рубили корни, под ними череп лицом книзу. Мы, молодежь, погнали лошадь в Аргыж. Почему-то всегда потом вспоминал эту гонку, лунную ночь, и когда прочел в “Жизни Арсеньева”, что след полозьев, как слоновая кость, то вспомнил – как точно.
21 марта. И еще три дня. Читал.
Открыл в себе неискреннее – вымученность и литературность.
И еще были какие-то события и сны, которые хотелось записать. На сегодня какая-то гонка, опаздывание, обруч (хула-хуп), в который, как в обручальное кольцо, влезают он и она.
Прежнее состояние подавленности, даже что-то другое, гнетения. Схожу посмотрю число. Сейчас рано. Утро. Прежняя чернота. Вчера стрелял. Плохо я стреляю из ПМ. Видно, не офицер я по натуре, солдат, так как из солдатского оружия стреляю (из автомата, карабина) хорошо.
И число посмотрел, и кофе сварил.
25 марта. А кофе для меня – сонный порошок. Веря на слово Бальзаку, пил его – увы! в сон гонит. И вообще, все эти насилия – кофе, ноги в ледяной воде, опускания головы вниз для прилива крови и многое другое – это ненормально. Слава тебе, Господи, наши русские мужики избежали этого. Может, писание и есть дело ненормальное (в общем смысле), но кто-то выделен, и это нормально. А не выделен – терпи.
Эта армия крепко отдергивает от работы. Рецензию не могу закончить. Хотя и прочел рукопись. Читал на занятиях по тактике. Читают браво. Здравицы военных во славу партии совершенно искренние. Да, социализм для армии – спасение. Может быть, поэтому мы и сильнее других армий (ФРГ, США); все время идет сопоставление – только потому, что у нас социализм. Вчера, например, был вечер для делегатов профсъезда, гигантский концерт-самодеятельность, концерт, сейчас невозможный нигде на Западе. Для меня вообще по сердцу медом: парни из Кирово-Чепецка, одетые под “дымку”, сделали немыслимые пирамиды, выбросив лозунг: “Вятские – люди хватские!”.
Но вернемся. С армией я связан крепко. Ходил по училищу, по территории, смотрел пограничный городок, полосатые столбы многих стран, плакаты о задержаниях нарушителей. Как только не исхитряются нехорошие дяди, но везде их высвечивает луч фонарика хорошего пограничника. Художники плохи, рисунки громадны, неумелы и работают против идеи: целующий знамя будто не знамя целует, а салфеткой утирается.
На первых сборах я как-то знал людей, даже выпивал, приводил к себе (в училище Верховного Совета), сейчас не то чтобы сторонюсь, но нет сил на общение. Один (все лысеющие, но в форме, то есть от 32 до 42) раньше служил в охране, говорит, что политических зэков. Рассказывает о собаках, верхом можно ездить, о том, как совершают побеги. Статистика такова: из тысячи бежавших бежит один, из сотни ловимых приводят живым одного. “От злости убивают. Лет по 220 насчитано срока, терять им нечего”. Убил собаку дикую, попросили, съели. Ловят первых прилетных грачей, едят и т. д. Слушают эти мемуары как-то неохотно, а рассказывай он лет 10 назад? Больше поражаются другому, например, достижениям науки и техники.
Пришла вторая корректура взамен рассыпанного набора. Новое нравится. В том смысле, что не просто закрою аванс, не просто отмечусь в 77-м году, но и кое-что.
Фамилия мелькает в перечислениях в газетах, и в редакциях уверены, что живу прекрасно; не разубеждаю.
А денег нет, жизнь в кредит, февраль – последний месяц уплаты за квартиру. Как-то стыдно писать, что хожу в рванье, у жены чулок нет, штопает, стыдно писать. Иди, работай. Но не пойду. Должна быть справедливость, не ворую, так и не проживу?
Ведь только кажется, что всё известно. Как раз надо писать о том, что всем известно. Горькая фраза исследователей (для них хлебная): “об этом потому не написано, что тогда все об этом знали”. Почему у меня зарезана повесть? Почему даже отрывок защипан почти до полусмерти? Ведь все знают, что люди пьют, идет воровство, царит наживание за счет своих должностей (официанты, шоферы, медсестры, могильщики), все знают о взятках и т. д., а скажи вслух – вроде нельзя, вроде бы подрываешь устои социализма. Но если не предупреждать о жучках – изнутри сгниет.
Вчера не спалось: читал Катину “Родную речь” для 3-го класса. Теперь понимаю, почему Катя болела и просилась остаться дома: большего ужаса трудно представить – разбор “произведений” Полевого, Лидова и пр. о войне. Реваншизм, учебник для гитлерюгенда; где великая русская литература для детей? Сплошной косяк Кассилей, Михалковых... Бахревский, Паустовский, опять Кассиль – лозунги, подрывающие веру в них, продажность, идиотские вопросы в конце отрывков – и это для 3-го класса. Вот тебе и tempora, вот тебе и mores.
О дороге. Надо об изменении великой лечебной силы дороги. Дорога убивает, всё переходит в противное, если перебор. Дорога – проклятие; езжу непрерывно, ежедневно часа самое малое по три, по четыре, по пять! Метро, электрички, автобусы. Так не это имел в виду Гоголь, да, господа, не это. И в метро проехаться в радость, но ездить?! Но ежедневно?!
Дня три назад сон – много и свободно летал над природой. На сегодня – движение то ли поезда, то ли перехода по воде (рельсам?), вниз, в заросли. Ловля маленького динозавра. Боязнь его, но выходит из дверей склада мужчина, хватает ящера за хвост, кладет в портфель. Ящеру 1,5 миллиона лет.
Интересно, что когда идет действие дальше, то думаю от имени ящера: надо спасаться, но как выползти из портфеля? Как скорее по проходу? Начнут пугаться, а вдруг милиция?
Еще, дальше сон – армия, зачеты. Прием их внизу, как бы в театре природы. Я почти голый, обмывался в реке после марш-броска на БМП. Близится землетрясение. Надо рубить березы. Кто-то хватает меня, терзает: скажи, что я лучший прозаик! Не говорю. Под ногами золотой нательный крестик на цепочке. Подбираю его. Стулья, столы летят. Взгляды знакомых в детстве. Много грязи. Уже проснувшись, додумывал по инерции про волосатую лапу, которая возникла сзади меня, и почему такой ужас на лице девушки, смотрящей на меня.
2 апреля. Собрал и отвез документы на ВЛК. Решение давнее: из-за денег, стипендия. По этому случаю прошел диспансеризацию. Видел в поликлинике Тендрякова – зубы. Был он в Германии. “Говорил, пил, курил”.
Потихоньку оживаю: чищу повесть по сверке. Чего-то пока нет, нет взлета в начале, потому и вторая половина всех отшатывает.
Вернулась зима.
С армией развязался.
Верстку вновь затребовали в цензуру. Вновь режут.
4 апреля. Подписали. Мучение не кончилось, но хоть это. Цикнули, но, видно, все же пожалели – убив на 3/4, не добили.
Не хнычь, не строй страдальца.
9 апреля. Вчера был в “Современнике”, отвез доделанную рецензию, взял еще. С Курановым разговор о Сталине (не любил никого, коллекция шарфиков на даче), и разговор оттого, что шли мимо дачи Сталина в Рублево.
Русским хватило его тоста. Выпил отец родной за русских, и все в восторге. Не забыл.
15 апреля. Не записывал, не мог. Девятого пошел по улице, попал в драку. Стояла очередь у киоска, двое парней схватились за грудки. Мало ли? Но через минуту дралось человек десять. Да не просто – зверски. Стали разнимать, когда дошло до ударов по голове бутылками и камнями. Ввязался и я. Плохо помню – “тот, кто хорошо описывает битву”, стоит в стороне, но что ужасало – парни от 18 до 38 знали самые зверские приемы, били ногами, сшибали на землю, лежащего били по лицу, животу, в промежность. Меня могли убить, не просто могли, хотели. За что? За то, что разнимаю? Крови лилось. Убили бы и по фотографии бы не узнали. Вот такой кайф, говоря нынешним языком, поймал я в канун Пасхи.
В воскресенье – Андроников монастырь. Снова навещал друга, лечащегося от вина, толпы людей, идущих на кладбище. В центре Москвы пусто, солнечно.
Получил доступ к архиву Телешова. Оформил командировку от “Правды” в Кировскую и Вологодскую области.
О Возрождении. Средневековое возрождение было не на Западе – телесность, a у нас – духовность, иконы. Там все-таки впереди – известность. Как ни доказывай мне, что к Данае Бог приходит в виде золотого дождя, Даная все-таки баба в постели. Георгий Победоносец не копьем убивает – духовностью.
Еще: двухмерность школ для язычников была абстракцией. Абстрактно мыслить им не хотелось, кстати, и хорошо. Это дьявольское – заставить верить в условность, но Божеское – верить, что за условностью реальность, что условность – духовна.
Скульптура – атавизм церкви, но что-то осталось.
18 мая. “Сигнал” пришел.
И до чего хорошо издан! Сейчас вечер, Надя и Катя пошли показать “сигнал”.
Нет, негде взять великой радости. А ведь была! В руки страшно было взять – и фамилия моя, и название, но чтоб такая красота – беленькая, аккуратная. И все кругом – ну, старик! А потом, как будто, сволочь, шла за спиной, опоясала тоска.
Поехал к Наде; там пили шампанское, Надя сидела в красном платье, глаза усталые.
Сейчас не могу записывать. Может быть, завтра.
Главное в этом месяце – две ночи, полтора дня в Кильмези.
Через пять дней. И снова ничего не могу записывать – полное бессилие души. Как только мог, унижал ее и позволял унижать. Все пытался писать Распутину, он сам приехал. Премьера пьесы во МХАТе. Что-то потрясающее. Я ревел несколько раз, особенно когда началось вытье-причитание. С Валей дважды подолгу говорил. И еще завтра. Надо ехать (связан обещанием) в Архангельскую область, оттуда в Великий Устюг и обратно.
2 июня. Съездил. Лойга, Ломовотка, Удима, Красавино, В.-Устюг, Вологда.
Денег – ноль, но не зря – много грустного, но и хорошего – все всё понимают, но никто не знает, что будет.
Киргизы едут в конвойные. Много разрушенных лагерей у дороги. Без кладбищ. Закапывали с биркой на ноге. Сейчас строят в стороне от дороги.
В Устюге только ночь. Солнечно, грустно. Из прежних знакомых только газетные, какие-то запуганные, чего-то ждут (новая конституция, гимн, вывод из Политбюро Подгорного...); в Вологде у Багрова. Очерк дали на полосу.
Часы (электронные) вызывали интерес больший, чем писатель живьем. Вернулся 1-го, хотя 31-го должен был улететь, но туман, гроза.
Рукопись снова передо мной. Разложил. Стала меньше на лист. Стала лучше. Напечатана будет. Если не сейчас, то будет после смерти как срез этого времени. Взял взаймы у Распутина. Он просил взять.
Но ни дела, ни застолья, ни тоска собачья, ни дорога (самолеты в пасмурный день взлетают выше облаков на солнечную сторону), ни песни – а уж перепели! – ничего не могло даже на миг приглушить тех двух дней в Кильмези. Записывать нет сил. Для “Правды” ничего пока. Отписываюсь, да завтра выступать в СП, да в два сборника надо дать рассказы, да...
13/VI. 3накомая женщина из Джезказгана.
– У нас живут от свадьбы до смерти.
То есть по распоряжению горсовета дают на свадьбу семь килограмм мяса и на поминки – тоже семь.
Пустота в магазинах. В Кузяеве – час от Москвы – тоже пусто. Молока в четыре уже нет. Катька на одних хлопьях.
Только вот что – избавь нас от сытости. Не умираем – и спасибо. Почаще надо сравнивать. Сытость – синоним бездуховности. Кто-кто, а русские интуитивно не будут бунтовать из-за еды до последнего предела.
Книг на даче в Кузяеве мало, да это – не дача, если сравнить с Абрамцевом. Садовый домик, нет контрастов. Нашлась “Советская литература на подъеме” – о лауреатах Сталинских премий 1949 года. Кто?
Мелюзга: Бабаевский, Барто, Вишневский, Шпанов, Симонов, Ажаев, а также Коптяева, Панова, Львова и также много разных Долматовских. Хвалят их Львы Озеровы, Сурковы, Зои Кедрины, Скорины, Лужины, и сколько же у них впереди “славных” статей и книг! А уже (50—51-й) писали Овечкин, и Троепольский, и Тендряков, и Бондарев!
Ходили до карьера. Показал Кате церкви вдали, влево – недействующая, вправо – та, куда ходил и поведу Катю. Потом у пруда смотрели за мальчишкой-рыбаком и попросили половить, у него две удочки. Катя ловко ловила, и я не отставал, но сорвалась большая рыбка. А еще – Кате нечаянно дернули леску и крючком рвануло кожу на пальце. Вернулись и сидим в сухоте. Нарочно жду, пока Катя попросит есть. Она читает Чуковского “От 2 до 5”. “Терпи, коза, а то мамой будешь”, “Меня по-деревянному обозвали сучкой” и т. д. Нездоровое любопытство к родам: “Лапка из уха лезет” и т. д., сейчас вижу, что книга насквозь сделанная, дачная, дети с няньками, после детей записывают. Ляля Увейберг изрекла, а во втором издании ее авторство восстановлено. Дети – Велики, Фелики, Алики, Саррочки Брахман, Левики, Коти, Кити, Шюсии и опять Левики, Тиночки (написание авторское) – до того умные, что в насмешку Орлова, дочь уборщицы, для контраста говорит, что в заколдованном царстве сто лет не убирали: “Ну и пылища же там была!” Все, глядишь, умнее. Восторги Корнея, что считают муравья буржуем и т. д. И нахождение в этом нового, великого. Но это что? Выписываю. Речь о том, что дети (ссылка на внука, на Робинсона) не любят страшное, переделывают сказки. Это да, но вывод: “Словом, если Лев Толстой изобразил в своей сказке наряду с веселыми эпизодами грустные, четырехлетний ребенок поправит Толстого, вытравит из его сказки печальное, устранит те места, где говорится о неудачах героев, и оставит одни только удачи и радости”.
Как же не любят нас, как же хотят хоть чем-то, как-то укусить! И тут же рядом такие вещи, что трудно удержаться, чтоб не назвать фашизмом. После рассказа о страданиях Иисуса Христа, о том, что “прибили боженьку (прости, Господи, что переписываю этот сволочизм), прибили гвоздями к кресту, а боженька, несмотря на гвозди, воскрес и вознесся.
– Надо было винтиками, – посочувствовал внук”.
Даже не знаю, как назвать.
Противно дальше листать. Пошлость, злоба на русских.
“– Пушкина на дуэли убили...
– А где же был милиционер?”
Да, еще и доказательство близости детского языка и народного – русского, разумеется. Ох, евреи, евреи, как же хочется вам нас осчастливить, сделать нам “райские коммуны”, по звонку спать укладывать, да еще и объяснить, что (последняя цитата, противно) “многие создаваемые мальчиками слова ничем не отличаются от тех, какие создавались в разное время писателями, величайшими мастерами русской речи”. Дальше примеры, знаки равенства между “намакаронился” и “стушеваться”, “замолоточить” и “магдалиниться”.
Так вот, Лев Николаевич, Федор Михайлович, плохого не пишите, дети вас выправят, они ничем от вас не отличаются. Это им (детям и гениям) “внушено народом”.
Хорошо, что Катя, полистав, отложила. “У Юры в носу понос” – мерзость какая. Но это Катя. У нее поставленный голос. В 1957—1959 гг. я был в годах. А смеялся. Чем большую опасность для России от евреев видит какой-то писатель, тем быстрее, тем дружнее евреи его хвалят, истолковывают, обкладывают пыльным войлоком.
Дочка села тоже за дневник. А ведь и у меня в ее годы был дневник. Как-то бесчувственно воспринял я гибель юношеского архива. Отец сдал в макулатуру (в номенклатуру, выразился он).
– Ты всё пишешь, а я уже всё, – говорит Катя.
Наконец-то запросила есть. Открыли рыбу сайру, которая для завтрака.
14/VI. Стоит пасмурное утро. Катя читает, просится на пруд.
Болит мое горло. Не могу сесть за работу. То ли ночь бессонная (самолеты, боязнь за дыхание Кати, поезда), то ли горло, сердце, то ли утренняя запись, но лежал и не спал, и спал, дремля. Будто бы привел Катю в храм.
Вот, Господи, привел дочь. Спаси и сохрани.
Но сказал: не крещена.
Не ты ли, Господи, говорил: не обряд важен, а Дух, и не входит ли Дух в душу? И не видишь ли, что много некрещеных? И с высокой душой, готовой принять Тебя без Крещения.
Ближе к вечеру. Ходили до обеда к церкви, устали. Вернулись, готовить обед. Обедали. Я снова лежал. Нехорошо записывать свое состояние, зачем? Дочь тянет купаться, остерегусь. Остались без молока.
15 июня. Самое страшное, бывшее за эти два дня, – это военный самолет. Мы шли из Карпова, и вдруг я обернулся на Катю – огромная тяжелая тень неслась на нее. “Катя!” И этот ужас, железный вой, свист настиг тут же. Так низко промчался самолет, так был завален набок в развороте, так дымил, что и Кате и мне показалось – врежется. Стая воронов взлетела, и когда грохот затих, было слышно, как они кричат и падают замертво. И еще: когда мы хотели идти уже от дачи на пруд, этот самолет, со своим длинным носом стервятника, со своим воем, лязгом и дымом, пронесся обратно. Катя, видно, тоже записывает про самолет, спросила: “На какой высоте летел?”
Говорили о том, что солнце остынет. Катя рассказала анекдот: внук сказал: “Бабушка, солнце погаснет через 20 миллиардов лет”. – “Через сколько?” – “20 миллиардов!” – “Ох, а я напугалась, я думала, что через 20 миллионов”.
Все равно жалко: неужели это небо будет черным? И пустыни на Луне будут в темноте. И не будет зеленых деревьев? Жалко. Ведь кажется ребенку, что он не умрет, а приходит время – и он старик.
16 июня. Уж сколько раз я был на подступах к роману-завещанию. И надо, и нечего. Этот год – год первых его страниц. С Богом!
3 июля. Лето. Выехали первого июля. Вчера, в субботу, были в Керчи, оттуда через переправу и дальше, сюда, в Кучугуры. Перед отъездом за час звонил Козлов и просил приехать. Я вызвал ему “Скорую помощь” и еще врача из Худфонда. И Надя поехала к нему после нас. Сегодня был в Темрюке, звонил – Козлов умер.
Вот так все обрушилось.
Нет ничего. Вчера ночью на море, и луна “огромней в сто раз”. Катя плакала – тоскливо, сегодня втягивается, появились подружки, о письме в Москву приходится напоминать. Это ладно.
Не в радость ничего.
Козлов умер. Сунулся думать: ведь надо писать о нем, не смогу. Я так все заторможенно принимаю и тут после звонка еще смотрел на Темрюк: ведь впервые в нем, еще по инерции вежливости, сказал о забавном названии магазина “Рацион”, еще думал, нельзя же всего записывать о городе, что даже Лермонтов зря написал: “Тамань – самый скверный” и т. д., но это Лермонтов, и не Тамань скверная, а то, что в ней героя обокрали и чуть не утопили. И вот Темрюк, который недалеко от Тамани... такая глупость моталась, и вдруг заметил, что стал замечать плохое и беду. Я всегда замечаю вперед слезы, чем смех, но тут новое место и понимание того, что оно кому-то родина. Старик с палочкой в плаще на такой жаре, просит, через полчаса он берет пива, и какая-то сволочь с пузом в майке говорит на это: “Все по-русски”.
Все по-советски, поправляю я. Козлов умер. У нас его одна, две, пять картин – две наши, три просто.
Собака ощенилась под помостом автовокзала, палкой выгребают щенков и увозят охранять дома.
Здесь Мальва – злющая плюгавая сучка, как только доедает кусок московской колбасы, лает тут же на тебя же еще злобнее. Это так, так – лают на трусов.
Почему я не записал о последнем разговоре с Козловым? Он кашлял страшно, принимал какое-то венгерское лекарство, весь в лекарствах кругом, замученная сестра, что-то требующий сын, разговоры о кооперативе, Вятке (родители из-под Котельнича); но, главное, говорили о картинах. Как его подстрекали на разные темы, то пугая, то занося хвосты, то покупая. Когда прошли фильмы о нем – зарубежные и наши – и выставки последнего времени, и поправился денежно – сколько насылалось в “бескорыстные жены”. Какие Эсфири и Юдифи!
На ту пятницу (на день отъезда) снилось плохое. Крысы.
Ехали с Катей больше суток в поезде. До одури наигрались в карты, и всё был в дураках. В Крыму много маков в степи. Здесь и того лучше – красные маки во ржи. Это не васильки, но одно другого стоит. Играют так же до одури в “козла”. Пьют на такой жаре, конечно, водку, поют тоже на жаре: “Ой, мороз, мороз”. Поют плохо, но обязательно какая-либо женщина выносит высоко и чисто.