412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №2 (2003) » Текст книги (страница 6)
Журнал Наш Современник №2 (2003)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:16

Текст книги "Журнал Наш Современник №2 (2003)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Впереди зеленый остров. Дон делится на старицу и новое русло. Идем узким проходом. Красный бакен слева, под бортом. До песчаного берега – рукой подать, метров двадцать, не более.

Крутой поворот. Скорость снижаем, еле-еле ползем. На мель бы не сесть. Иволга тревожно кричит на берегу. Бакен на воде кренится, тянет его тугая струя течения. Нас – тоже.

Входим в поворот аккуратно. Молодец штурман. Иволга вослед провожает долгой покойной песней.

Где-то близко уже станица Новогригорьевская, но церкви не видно. Густа, высока зеленая урема. Она и справа и слева – сплошным займищным лесом. Из сени его на белый прибрежный песок выбирается стадо коров, разномастных, свойских: рябые, красные, белые. Первая с боталом на шее. Звенит и звенит. Вошла в воду, опустила морду и пьет. Ботало смолкло.

Снова остров разбил реку на два русла. Мы идем по фарватеру, а старица ли, затон уходит вдаль глухим зеленым коридором. Склоненные вербы с темной зеленью у воды, а маковки – светлое серебро под солнцем.

Вот она и станица. Небогатые домишки по речному угору. Под берегом – лодки деревянные, весельные, моторок нет. Здесь некуда спешить. Наносит копченой рыбой. Вон они стоят, два цеха: копчения и вялки. Серебрятся ряды за рядами на вешалах: чехонь, синец, а может быть, и рыбец.

На берегу старики, ребятишки. Дети машут каравану, приветствуя. Старики явно завидуют нашему грузу: обрезная доска, бревна. Хозяева...

Прошли станицу. Скрылись дома, лодки, люди, рыбные цеха, белая водонапорная башня, лишь храма глава да колоколенка долго глядят из прибрежной зелени, провожают.

И снова безлюдье, тишь. Перед носом баржи кружатся хороводом алые и зеленые стрекозы, сияя под солнцем слюдяными крыльями. Порою они садятся на баржу, греются, отдыхают. А потом снова – вперед, обгоняя нас.

На берегу, на сухом осокоре желтогрудый коршун рвет добычу.

Пролетает стайка бело-пестрых куликов-сорок. У них яркие морковные носы, на ногах – красные высокие сапожки, хвостик – куцый. “Ки-пит!.. Ки-пит!” – напоминают они рыбакам об ухе, о чае. В тихой заводи кормится выводок огарей, целая дюжина. Тоже птица редкая. Живут и гнездятся они в земляных норах, на придонских холмах, на полях. Вечерами слышны их печальные крики: “А-га-га... А-га-га...” Сейчас они кормятся на воде, охристо-рыжие красивые птицы. Какие-то по виду ненашенские, больно приглядные: золотистая головка, белое “зеркальце” на крылах, черная оторочка. У самца на шее черно-атласный франтоватый платочек.

Брандвахта стоит у берега. Сохнет на веревке стираное белье. Запах свежесваренного борща. Мальчишка с удочкой.

Брандвахта – летнее житье команды земснаряда: землесоса ли, землечерпалки. Он сосет, срезает ковшами речные мели-перекаты, углубляя фарватер – судовой ход. Команда живет семейно, с детишками на плавучей барже, в каютах, все лето по реке кочуя с места на место.

Когда-то в детстве я любил гостевать у товарища своего. Его мать на земснаряде работала. Даже после нашего поселка на брандвахте – удивительная тишина и покой. Место всегда выбирают для стоянки приглядное. На палубе и в каютах пахнет деревом, терпковатой смолою канатов и шпаклевки, вяленой рыбой.

В детстве своему товарищу я завидовал и мечтал: стану взрослым, буду на землечерпалке работать, а жить – все долгое лето на брандвахте.

Не сбылось. И земснаряды теперь редки, хотя Дон, как и прежде, своенравен: меняет теченье, уходя от одного берега к другому, песчаные отмели, косы наносит, мешая судоходству. Порою насыпает целые острова. А потом вдруг смывает их. Своенравен Дон, изменчив. А судоходству это мешает.

Насколько знаю из рассказов старых людей да из читанного, Средний Дон от Калача и выше всегда был мелок. Вниз к Ростову – глубже фарватер, воды больше. Там все лето идет навигация. А наверх, до Вешенской, в большие протоки – Хопер и Медведицу – речные суда в основном ходили по высокой воде, весною, забирая хлеб. Спадала вода – конец навигации.

Но плавание для речных судов в этих краях – дело нелегкое. А прежде, когда не было Цимлянской плотины, и вовсе. Летом на Дону мелко. Местами, как вспоминают, на быках можно было через него перебраться. Перекат за перекатом, мелей не счесть. Землечерпалок, чтобы судовой ход прокопать, прежде не было. Обходились старинными средствами, теми, что проще и дешевле. Но для этого нужно было знать характер реки, ее нрав, уметь управлять течением.

Зимой резали в нужных местах огромные ледовые крыги и запускали их под ледовый же панцирь таким образом, чтобы крыга одним концом утыкалась в дно, другим – в лед. Получалась подледная плотина, она меняла течение. Ставили несколько таких загородок, и вода шла по указу, как надо, до самой весны пробивая теченьем отмели. К лету был готов судовой ход.

Насыпали (они и сейчас кое-где видны) от берега каменистые гряды. Ладили их по-разному: напрямую сужая русло, чтобы мощней шел поток; сыпали наискось, с одного берега и с другого, чтобы направить течение, стремясь к одному: вода должна сама промывать себе и речным судам глубокое русло.

Еще во времена войны, когда немцев с Дона прогнали, работали “легковыправительные” партии. Они выправляли русло теми же простыми средствами: плели из тальника многометровые плетни и зимою ставили их у берегов поперек течения, прорубая лед.

Но скоро вместо “легковыправительных партий” появились “взрывные”. Занимались они тем же – помогали судоходству, а метод легко угадывается из названия.

В составе партии, конечно, начальник, несколько взрывников и помощники. По весне развозили эти партии по всему Дону, на перекаты. Там они летовали в шалашах да палатках, устроенных на трофейных легких дюралевых понтонах. Кроме понтонов у каждого взрывника – лодка.

И вот по селектору или иной связи поступает в отряд сигнал: “Идет караван судов. Обработать перекат к такому-то времени”.

С помощью бакенщика – знатока этих мест – намечают план “обработки”. И к делу: за весла лодки садится помощник, на корму – взрывник, у ног его взрывпакеты. Подплыли к нужному месту, взрывник закуривает папиросу, помощник ведет лодку точно тем курсом, каким должен пройти караван судов. Горящая папироса не прихоть взрывника, а инструмент. Для спичек нет времени. Лодка скатывается по течению, взрывник берет за пакетом пакет, прижигает горячей папиросою бикфордовы шнуры, и летит взрывпакет в воду за корму. Шнуры короткие, глубина меньше метра: лодка сплывает, а за кормой – взрыв за взрывом. Водяные столбы встают один за другим. Идет обработка переката. Взрывом поднимает не только воду, но и донный песок, который тут же сносит быстрое течение. Караван судов уже рядом. Он проходит перекат там, где только что ему путь расчистили взрывами. Проходит, благодарит гудком взрывников.

Быстрое речное течение в день-другой занесет, замоет следы взрывов. И каравану следующему снова нужно готовить путь.

Так и плавали целое лето. На перекатах гремели взрывы. Речные суда – невеликие плоскодонные баржи – плашкоуты, деревянные, с малой осадкой. Первые три большие “румынские” баржи, металлические, с килем, появились в 1947 году, трофейные. Они садились на мель чуть не на каждом перекате. Приходилось их разгружать, убирая часть груза на плашкоуты, проводить через перекат чуть ли не порожнем, а потом снова грузить.

В ту пору был всего один земснаряд – доноуглубительная машина “Донской-2”. Потом появилась землечерпалка “Донская-6”. Из Казахстана, с далеких Илийского да Балхашского пароходств, привезли еще несколько земснарядов с командами. Началась на реке новая жизнь. Ушли в прошлое плетневые загородки, подледные плотины, взрывники. На моей памяти работали могучие землечерпалки – “грязнухи”, углубляя фарватер. Оглушительно лязгая, плыли ковш за ковшом, вгрызаясь в дно. Их команды все лето жили на деревянном плашкоуте – брандвахте, в каютах. Такому житью я завидовал.

Потом построили Цимлянскую плотину, уровень реки поднялся, плавать стало легче. Но перекаты все равно остались. Весной, в высокую воду, их не заметно. А летом опять беда. Ведь баржи – не прежние плоскодонки. И работы много. Все та же глушь, бездорожье на Среднем Дону. Взгляните на карту, полюбопытствуйте: от Калача до воронежских Лисок нет железной дороги и ниточки асфальта редки. Лишь водой можно выбраться хлеб вывезти, горючее, стройматериалы завезти. Тут сторона глухая, степная на многие сотни верст. Но люди-то живут.

Нынче с техникой туго. Словно в годы военные, лишь один земснаряд работает на Среднем Дону, а прежних умельцев плетнями да ледовыми крыгами русло править давно нет. Ходить водою все труднее, дороже. Потому и встречных караванов не видно. Лишь с одним разминулись – со щебнем идет из Каменского хутора. Еще несколько лет назад баржи со щебнем шли одна за другой. До пятисот тысяч тонн его вывозили за навигацию. Сейчас, когда приставали к берегу в Каменском, издалека видны белые горы щебня. Заготовили, он лежит.

В Каменском пристали мы к пристани для каких-то дел. Да еще привезли для двух девчушек, дочерей начальника пристани, ящик лимонада – “сладкой воды”. Рядом с пристанью – глубокая заводь. Сомовье бучило.

После Каменского в нескольких часах ходу Кременской монастырь. Стоит он на взгорье, над Доном. Монастырь старинный, но смотреть на него лучше издали. Когда-то был мужской монастырь, а потом – чуть не век – тюрьма, колония несовершеннолетних преступников, сумасшедший дом – славный букетик. Что могли, разгромили, изгадили. Потом вовсе оставили. Теперь опять монастырь. Но что могут сделать три-четыре монаха с вековым разгромом. А места здесь не только красивые: взгорье, заливные луга, займищный лес, быстрый Дон. Но еще и знаменитые. На вершине холма колодец со святою водой.

Когда-то, во времена старинные, семь родных братьев по обету ли, по высокой вере строили на Дону Божьи храмы. Последний из них здесь – в станице Кременской. Построили, получили плату серебром и пошли с Богом. Напали на братьев разбойники, убили их, взяли суму с деньгами и решили ее поделить. И вдруг сума стала такой тяжелой, что не смог удержать ее разбойник в руках, она упала и в землю ушла. А из земли ударил серебряный ключ. Место это назвали Святым колодцем. Обделали его камнем. Он и теперь жив – пользует людей верующих и неверующих.

А коли зашла речь о монастырях, то вернусь по донскому течению вниз, к Усть-Медведицкой станице, которую прошли рано утром. Этой станице уже четыре века. Она самая древняя на Верхнем Дону. В путевом журнале Петра I времен Азовских походов есть запись: “Да прошли реку Медведицу, впала в Дон с левой стороны, да городок Медведица же, стоит на левой стороне”. Но в начале XVIII века с берега низкого станицу перенесли на правый, высокий, чтобы избежать ежегодных по весне затоплений. Здесь она и теперь стоит, поменяв при советской власти названье на город Серафимович, по имени земляка-писателя.

Серафимович – городок тихий, глухой, от железных дорог далекий. Лучшее, что в нем есть – это остатки былого: старинные дома, храмы. Но главная его прелесть – окрестный вид. Стоит городок на высоченных холмах, и почти с любой улицы открывается Задонье на многие десятки верст: прибрежные займищные леса, заливные луга, хутора, озера, светлые пески – все это видится. И, конечно, небо. Огромное небо. Местные жители, может, и привыкли. А вот приезжему человеку этот просторный вид – в удивленье. Особенно летом. А осенью – и вовсе глаз не оторвешь: воздух прозрачен. Желтеют, багровеют, алеют задонские леса. Слов нет, милый городок. Хорошо в нем жить на покое.

Прежде здесь было несколько красивых храмов. Церковь Воскресения – столп белокаменный на фоне синего неба. Она хорошо видна с Дона, уже два века стоит. А чуть далее – остатки подворья Усть-Медведицкого монастыря, история которого восходит к 1652 году, а ранее на его месте была Межгорская пустынь. Но расцвет монастыря и всероссийская его известность связаны с именем игуменьи Арсении, урожденной Анны Михайловны Себряковой, которая была младшей дочерью Михаила Васильевича Себрякова – человека известного на Дону и очень состоятельного. Его имя носит одна из железнодорожных станций – Себряково.

Анна Михайловна, по многим свидетельствам, человеком была очень неординарным. Красивая, с хорошим образованием и состоянием девушка в семнадцать лет уходит в монастырь, без всяких внешних причин, по внутреннему душевному убеждению. И с той поры вся ее жизнь – это Спасо-Преображенский монастырь, превращенный ее трудами в один из самых значительных в России. Центр монастыря – Казанский собор по проекту академика Горностаева, с великолепной трапезной, с золоченым резным иконостасом (живопись иеромонаха Симеона из Троице-Сергиевой лавры), белые, итальянского мрамора колонны с резными капителями. “Украшение всей Земли Донской”, – писали об этом соборе.

По подобию Киево-Печерской лавры в монастыре были пещеры, которые вкопаны в гору, длина их – около двухсот метров. Мать Арсения предполагала устроить подземную церковь, но жизни ей не хватило.

История монастыря в советское время – осквернение, разорение. Тюрьма, дурдом – иного применения для монастыря не нашли. И теперь в разбитом, загаженном Казанском соборе лишь белого мрамора колонны светят – как юные девы на поругании, в свином хлеве. Ныне монастырь отдан церкви, но где найти новую мать Арсению для подвига, еще более великого?

Легенда об исцеляющем Святом колодце возле Кременского монастыря, конечно же, сказка. Их много в наших краях, этих сказок и родников-ключей, порой их называют колодцами: Фомин колодец, Калинов колодец, Мордвинкин родник, Серебряный ключ или Белый колодец возле Осиновского хутора. Просто – Родничок, возле Калачевского моста через Дон. Но более безымянных, а скорее – потерявших свои имена. Людская память – с овечий хвост.

Прежде родников было много больше, и все – ухоженные. В донской жаркой степи живем, где вода – исцеление для всех.

Прежде родники искали. Пасут ли скот, косят сено: заметят, что в истоке балки, под горой, слезится вода или просто трава зеленей и сочней. В жаркую погоду это в глаза бросается. Увидят, делают копань, копанку, то есть просто ямку, помогая ключу открыться. Если в копани вода бьет ключом – это родник. Отрывают поглубже, обкладывают диким камнем и объявляют на хуторе: “На Илюшкином поле – родник”.

В старые годы до революции, при казачестве, многие дела решались на сходах. К примеру: когда сено косить, когда рубить лозу для плетней, когда собирать дикий терн для мочки. Чтобы начинать разом, без обиды.

Одним из дел, решаемых сообща, был уход за родниками хуторской округи. Это делали весной. Собирались, решали: “Белый ключ чистят Каледины. Грузинцевы – Мордвинкин, он возле их поля. Тишанцевы – на Змеином рыну”. Ключи всей округи были под надзором: почищены, чтобы не заиливались; подправлен каменный или деревянный сруб. Если рядом скотину пасут, то обязательно должна быть колода – долбленое корыто, в котором напьются овечки ли, коровы. Не дай Бог, из родника скотина напьется. Если такое заметят, то атаман оштрафует или будут виновника пороть.

Вот и жили родники: Белый, он же Серебряный, Мордвинкин, Илюшкин, Калинов, Фомин, или Святой колодец, что возле Кременского монастыря, красивая легенда о котором и теперь жива.

Плывем. Мимо проходят берега. Медленно, но уходят. И так хочется порой остановить! Пожить бы день-другой на этом хуторе. Чернополянский, Кузнечиков...

Тянется длинный песчаный остров. Песок белейший, сахарный. День солнечный... Весь день бродил бы по этому острову, бездумно, эдаким Робинзоном. Грелся бы на песке. Купался. Какие светлые воды... Тянулся бы день сказочный, долгий...

Или вот здесь сойти, где густой займищный лес, а местами цветущие поляны. Побродить бы, послушать шум лесной, пение нетревоженных птиц, на полянах – пчелиный, шмелиный гул.

Вот подошел к Дону коренной берег с высокими холмами. Туда бы взобраться, лечь и лежать весь день. Чабрецовый, полынный ветер пьянит голову. Кружит в поднебесье коршун. А вокруг – простор. Внизу Дон, темная синева его, белые чайки. Над головою – голубой океан. До горизонта – степь. Простор земной и небесный. И ты – лишь живая душа. Пей и пей взахлеб тишину, покой, небесную синь, степной горячий ветер – все твое, чистое, как у нас говорят, “невладанное”, а значит, животворящее: живая вода, живая земля, живой ветер.

А вот здесь, в тихой заводи с белыми кувшинками... или здесь, где под берегом – черные коряги, “карши”, здесь сомовое бучило. Или сазаны стоят в прохладной воде. Настоящие, донские, в темно-медной чешуе, словно в кольчуге. Таких трудно взять. Брунит и режет воду прочная леса-жилка, а потом рвется со звоном.

А вот здесь...

Мимо и мимо плывут, уходят берега тихого Дона. Каждая пядь – словно сказка.

Донские берега пустынны. Селенья редки. Порою и не увидишь их за стеной займищного леса. Донесется лишь дух жилья, скотий мык, собачий лай, петушиное пенье. А еще один знак жилья – рыбаки да детишки. Время теплое. Лето. Вот и плещутся у берега ребятишки, ныряют с высоты склоненного дерева или обрыва, плавают на надутых автомобильных камерах. Что-то кричат и машут приветственно, встречая и провожая нас.

А где-нибудь поодаль, на пустом берегу, стоит загорелый мальчонка у самой воды, простоволосый, в закатанных по колено штанах. Удочка, закидушки. Стоит... Берег зеленый. Узкая полоса белого песка у воды, дальше – высокие вербы, тополя. Что-то там, за их стеною? Какой-нибудь вовсе глухой хуторишко: Скиты ли, Усуры, Осинов Лог. Мальчонка глядит на наш теплоход, провожая его взглядом, и, верно, думает: “Вот вырасту и тоже поплыву, далеко-далеко, до самой Мелоклетской, Серафимовича, до Вешек”.

Мы прошли. Мальчик стоит неподвижно, провожая нас взглядом. А я на него смотрю и смотрю.

То не мальчик, то мое загорелое босоногое детство остается на берегу в душевной смуте, глядит, мне завидует. А я – ему.

Мальчик мой, не печалься, у тебя все впереди. А я уже не буду вот так стоять на берегу, забыв про удочки, и провожать. Стоять, замерев, и глядеть, как сказочной птицей-лебедем уплывает от меня обшарпанный речной буксир с баржонкою впереди, все уходя и уходя.

Слева, все ближе и ближе, подходит коренной высокий берег, прежде далеко отступавший. С выгоревших на солнце холмов, от меловых обрывов веет степным духом: полынью, чабором.

Открывается хутор Мелологовский, место уютное, красивое. Коренной берег подошел распадком, оставляя у воды просторное ровное место, немного угористое. Зелень садов. А жилья нет. И лишь на самом краю, где уже к берегу подступают меловые кручи, стоит полуразрушенная хатка-мазанка возле старой груши. Рядом следы былого подворья. Еще недавно эта хатка была живой. Я здесь плавал и помню, как старая женщина – последняя жительница хутора – шла по тропке вниз за водою, к Дону. Тропка осталась и теперь. Она идет от хаты чуть наискось по холму. Вот же высота. Тропинка осталась. Помню я, как тяжко было глядеть, когда старая женщина медленно шла с ведрами, вверх и вверх, стояла, передыхая, и снова шла. А перед нею над Доном лежал пустой хутор Мелологовский, родной ее хутор.

Нелепая ему выпала судьба. Эта женщина вместе с хутором прожила здесь долгие года. Пережила войну, Великую Отечественную. А вот война понарошку ее обездолила. Дело в том, что здесь снимался фильм “Они сражались за Родину”. Фильм получился хороший, но на беду старой женщины для съемок выбрали именно это место – хутор Мелологовский. Везли сюда водою танки, орудия, иную технику, людей. Хутор должен был сгореть в огне киношной войны. Жителям, владельцам домов, заплатили отступное, и они разъехались кто куда. Долее других, говорят, не сдавался хозяин большого, как у нас называют, “круглого” дома-пятистенка под железной крышей. Он его недавно построил. Уже началась “война”. Стреляли, бомбили. И он сдался. Получил деньги и уехал. А старухин домишко расположен на самом краю, даже на отлете, на горе. Его не тронули.

Лето прошло. Съемки кончились. И осталась старая женщина жить одна. Долго ее видели речники с проходящих судов: как она во дворе возилась, как по воду шла.

Теперь ее нет. И хатка рушится. Кончился хутор Мелологовский.

Здесь умер Василий Макарович Шукшин во время съемок в пароходной каюте. Как раз в то время я плыл вверх по Дону на быстроходной “Ракете” ли, “Комете”. Пробегали, видел я: стоит у берега белый пароход, а на берегу – страсть Божья: горит все, черный дым валит, идет наступление.

А двумя днями позднее, когда я через станицу Букановскую, переночевав в колхозной гостинице, выбрался в райцентр, из газет узнал, что Шукшин умер.

Теперь на придонском холме возле бывшего хутора Мелологовский, выше разрушенного старухиного дома, памятный знак: груда камней. Бывал я здесь и проезжал берегом, на машине. Один год поднялся на холм, там, возле камней, памятная доска: “Здесь... в таком-то году... умер Василий Макарович Шукшин”. Что-то подобное было написано. На другой год еду, уже нет этой доски. Но дело, конечно, не в ней. Красивое место. Вид с холма открывается на Дон, на зеленое просторное займище. Везде покой, тишина, безлюдье. Лишь ветер шумит в траве. Коршун кружит высоко.

Горской берег по левую руку, холмы его все выше и выше вздымаются. Обрывы светят белизной – чистый мел. Селенья здешние: Меловской, Мелологовский, а вот и Мелоклетский, хуторок невеликий, но с пристанью. В семи километрах – большая станица Клетская. Для нее и пристань с хлебной ссыпкою, и нефтебаза. Железная дорога далеко. Спасибо, хоть асфальт провели не так давно.

Мелоклетский – хутор невеликий. Дома – на высоком берегу, на обрывах. А берег понемногу, но движется. Обвал за обвалом, шаг за шагом. Подмывает течение, помогают дожди да ветры. И вот уже большой деревянный дом с верандою – на самом обрыве. Край веранды, считай, висит. Забор далеко под яром лежит, внизу. А в доме живут. Женщина на веранде белье развешивает. Оно полощется на ветру.

Конечно, хорошо в таком доме летом пожить. Вольный речной ветер. Вид просторный на Дон, на зеленый луговой берег. Летом хорошо. А осенью и зимой, когда ветры, бураны, не больно уютно. Того и гляди, вместе с домом под яр полетишь. Ветры здесь могучие.

Прошли Мелоклетский. Трое ребят на моторной лодке обогнали нас, откровенно посмеиваясь над тихоходами. Кому что... А мне в радость наша малая скорость, считай, черепашья. Не мчимся, не летим сломя голову, плывем помаленьку, шествуем неторопко, словно пешком. Это – хорошо. Разве увидишь на берегу это солнце в туче. Туча иссиня-темная, по краям белая солнечная опушь. И бьют из-за тучи, расходясь по небу веером, золотистого и синего дыма лучи.

Тихий вечер. Тихая, нетревоженная вода плывет навстречу. Она – словно огромное зеркало. Там небо – и тучи. Там – белый песчаный берег в зарослях краснотала. Там – холмы и сияющие белью меловые обрывы. Там – белая цапля, медленно и низко летящая с одного берега на другой.

Одинокий рыбак, мальчишка, стоит возле лодки у берега по колени в воде. Лишь он хозяин этих тихих вод, белейших песчаных кос, отмелей, зелени, что вокруг, и высокого неба. Мы уплываем, он остается.

Солнце садится в тучу желтым ярким колобом. Нынешний день кончается. Тени от берегов, зеленые тени, отраженья прибрежного займища и высоких холмов потянулись друг к другу, смыкаясь. Вода розовеет, потом светит малиновым, в займище туманится, или это вечерние сумерки густеют в сени деревьев, но белью светят стволы осокорей. Белые жилки на сереющей зелени сумерек. Кукушка с берега считает годы ли, дни мои здесь, на воде, в неторопком пути. Считай, считай, кукушечка, не сбивайся. Мне еще долго идти. Плыть и плыть.

На берегу высоком какая-то допотопная водокачка. Видно, колхозная плантация рядом. Водокачка молчит. Возле нее на обрыве сидит старик. Обнял руками колени и сидит, глядит. Мир ему... Сколько за эти дни увидел и еще увижу я на этих берегах вот так же спокойно сидящих людей. Над водой, в одинокой думе, тиши. И старых людей, и молодых, и совсем ребятишек. Хорошо, светло здесь думается. Встал на берегу, и словно легкий чистый ветер накрыл тебя, убирая прочь все суетное, пустое. И ты застыл над текучей водой перед высоким небом. В отрешенье ли, в погруженье – в светлой думе.

Недаром солнце садилось в тучу. Утром пасмурно, ветер. Серенький денек. Это я еще в каюте заметил через круглое оконце-иллюминатор и потому поднялся с постели не вдруг, полеживал да потягивался. Но когда, отзавтракав, все же добрался до своего убежища на носу передней баржи, сел и забыл, что нынче непогода.

Темную донскую воду шершавит ветер, но оттого еще белее, просто светят белью песчаный берег, песчаные косы, отмели. Береговая зелень сочней, чем в день солнечный. День ненастный, но трясогузки наведываются: прилетят, сядут за борт, посвистывают, глядят с любопытством. Иволга подает голос с высоких тополей. Длинноносые кулички суетятся на берегу. Чернокрылый коршун кружит высоко. Мальчишка-рыбак под обрывом сидит нахохленный, с удочками. Охота пуще неволи, тем более – утренний клев, и тем более – детство. Все наши ребятишки отчаянные рыбаки. В своем детстве далеком тоже, помню, рыбачил. Вся округа – наша, далекая и близкая: Дон, притоки, озера. С весны и до ледостава. И нынешние ребятишки такие же. Наш Петя рос, поспать любил, не добудишься: “Ну еще чуть-чуть... Еще чуть-чуть...” Но если на рыбалку идти, то безо всяких будильников проснется до света, спешит, торопит. Потом на берегу сидим-сидим, мне уж надоест. А его – не оттянешь. Плюну, уйду домой. Он придет, захлебывается: “Такой клюнул... И такой...” Все же счастливое детство возле воды. На донских берегах – тем более.

Каждый город – свой норов, как говорится. Идем не городом, не сушей, а донской водой. Гляжу, проплывая, на здешних братьев своих – рыбарей и понимаю, как далеко от родных краев мы ушли.

Вижу, в воде возле берега стоят плетни – загородки из лозы; невеликие, метр ли, полтора. Возле них – учаленные лодки с рыбаками.

Как у нас говорится, “кидал, кидал умом... нет, не накину” – не пойму, значит. Пошел ума занимать у  команды буксира. Оказалось, все просто. Дон узкий, течение сильное. Поэтому каждый рыбак ставит свой невеликий плетень-стенку до самого дна, вбивая крепкие колья. Получается от течения защита. Это место прикармливают: пареным ли зерном, кашею, жмыхом – кто чем. И рыбачат. Вот и вся отгадка. Свой норов, свои повадки в каждом краю. А река одна – Дон.

Выросли на воде, жили, живем. Кормимся порой от воды, тоже немаловажно. В годы худые, голодные многим Дон помогал выжить. Многодетную семью Конкиных спасла лишь вода. Помню их двор: кишела в нем детвора. И все рыжие, конопатые – словом, Конкины. Как сыпанут из дома, на улице – светло. Власти Конкиным помогли: дали разрешение на ловлю рыбы в Дону. Выжили Конкины. Но такое разрешение было редкостью. Приходилось ловить потаясь, ночами или подальше от глаз людских, а главное – рыбинспекторских, от Савгиры. Но Савгира зорко следил и ловил нарушителей ночью и днем, в любую непогоду. Злой Савгира – инспектор рыбоохраны. Он поймает – сразу под суд. В детстве, в глаза его не видя, мы, мальчишки, представляли Савгиру каким-то Кащеем, Змеем Горынычем, под стать своей страшной фамилии. “Вот Савгира узнает... Вот Савгира поймает...” Савгира да Савгира. В люльке детей им пугали. В годы взрослые я увидел его, удивился: маленький, сухой старичок. Вовсе не страшный. Но это – потом. А тогда...

Голодные годы. На берегу Дона живем. В Дону рыба. Но она – государственная. И потому нельзя ловить ее сетями. Запрещено. Нельзя ставить вентеря, переметы. Нельзя сома ловить на квок. На закидушках ли, удочках должно быть не более двух крючков. Нельзя поймать более двух килограммов рыбы. Нас, мальчишек той далекой поры, ставил всегда в тупик именно этот последний запрет. Положим, поймал я леща ли, сазана на три килограмма. Что делать? Повезло! А тут, как на грех, Савгира. Как он поступит? Отрежет лишние килограммы? Или вовсе отберет? Да еще – под суд. Споров по этому поводу было много.

Но несмотря на запреты рыбу ловили. Особенно по весне, когда нерест. Каждый старался запастись. Самовязными нитяными сетями, плетенными из вербового прута вентерями-самоловками, по весне – просто черпаками. Сейчас в это трудно уже и поверить. Железный или вербовый обруч диаметром в метр-полтора. Длинный деревянный шест-рукоять. На обруче сетчатый мешок. С лодки ли, с борта баржи опускаешь в воду черпак, недолго проведешь в глубине против течения, поднимаешь. В сетчатом мешке бьются упруго прогонистые серебристые чехони. Две-три штуки, бывает, и пяток. Вот и черпай. Постоял час-другой, мешок набрал. Но все это – потаясь, в ночную пору. Савгира не дремлет.

Порою в ледоход черпаком ловили даже леща в устьях малых речек, ручьев. Позднее, по теплой майской воде, сазан выходит на размои – заливные луга. Воды по колено. Видно, как он идет, хребет наружу. Падай и прижимай его пузом. Но трудно. Взрослые бьют сазана острогой.

Ловили. Ели. Старались на лето запасти. Вялили, солили в бочках. Порой продавали в городе по десять копеек за чехонь. Но больше – для себя. Леща, судака да щуку. Бочка в прохладном погребе, покрепче тузлук. Когда надо, достал, отмочил и вари с картошечкой. Чем не еда? Прежде на Дону варили постные щи с вяленым судаком ли, сазаном. Кормились от воды. Недаром в старинных, в сегодняшних гербах Ростова-на-Дону, Цимлы, Калача-на-Дону, Павловска, Серафимовича обязательно присутствует рыба. Сабельная чехонь, крест-накрест, золотая ли стерлядь. Последняя нынче редка, особенно у нас в низовьях. А ведь было... Василий Андреевич Рукосуев, Голубинской станицы рожак и житель, рассказывал про годы прошлые, когда в войну да после нее голодали. Рассказывал про то, как всякий день, утром и до начала уроков, проверял свои переметы и каждый день приносил домой полный зимбиль стерляди. Жена, Евгения Михайловна, горестно вздыхала: “Когда же настоящую еду увидим, все – стерлядь да стерлядь...”

Нынче о стерляди, осетре, белуге осталась лишь память. Но балуемся рыбкой, жаловаться грех. Тем более не магазинная, мороженая, мятая-перемятая, а лишь из воды, порой живая еще.

Пахучая, наваристая ушица, свежесбитая щучья икра, нежнейшая малосольная шемайка, оплывающий жиром рыбец, сомовий провесной балык, прозрачно-розовая тешка толстолобика. Здесь же, на берегу, на ольховом горьком дыму горячего копчения лещи да сазанчики. Шкуру отверни – белое мясо парит; горячая грудка икры, хрустящий пузырь. А дрожащий прозрачный холодец из сомовьих голов?.. А жареные на черной сковороде горячие рыбьи потроха?..  Это ли не утеха для чрева?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю