Текст книги "Журнал Наш Современник №9 (2001)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
С огромной силой раскрылся талант актрисы в годы Великой Отечественной войны. В тот период она особенно много концертировала – выступала перед бойцами на передовой, в госпиталях, на военных аэродромах...
И Шульженко снова пела о простой девчонке Челите, о записке в несколько строчек и синеньком скромном платочке, пусть на короткий срок, но возвращая бойцам дни мирного прошлого, за которые вели они ежедневный смертельный бой. И песни эти, по признанию солдат, были нужны им, как снаряды и патроны.
Пройдет много лет, но люди будут слушать Шульженко с не меньшим удовольствием, ибо то, что имеет под собой твердый фундамент, стоит веками. Ее “фундамент” – тонкий лиризм и задушевность, необыкновенная взыскательность, филигранная отделка каждой миниатюры, которые она – нет, не пела, – проживала на наших глазах. Она создала свой неповторимый стиль общения со слушателями – доверительный и открытый. Утверждала красоту высоких идеалов, неразрывность личной судьбы и судьбы народной.
Не забудется, как всего несколько лет назад она вышла на сцену и покорила собравшихся в Колонном зале на своем творческом вечере. Продуманы каждый жест, каждый поворот головы, каждая музыкальная фраза... Это выступление, как и все предыдущее, сделанное ею, было безупречно и одухотворенно. Такой она и останется в нашей жизни: одухотворенной актрисой и певицей, искусство которой прославляло советский образ жизни, вдохновляло на подвиги.
Дорогая Клавдия Ивановна, прощаясь с тобой сегодня, горюю вместе со всеми, кланяюсь тебе низко и благодарю за щедрость твоего таланта, которым ты обогатила искусство советской эстрады. Прощай, прекрасная, истинно народная артистка Клавдия Ивановна Шульженко!
В ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ
В траурном убранстве Центральный Дом работников искусств, где установлен гроб с телом Клавдии Ивановны Шульженко.
В зале венки, множество цветов. Представители трудящихся Москвы, работники культуры, деятели искусства пришли сегодня в ЦДРИ проститься с выдающейся певицей, народной артисткой СССР, пользовавшейся всенародной известностью и любовью слушателей.
В полдень начался траурный митинг.
Похороны Клавдии Ивановны Шульженко состоялись на Новодевичьем кладбище.
(Продолжение следует)
От редакции: в рубрике Память “Мозаика войны” в № 6 по техническим причинам в письме В. М. Краснухи (стр. 32) была допущена ошибка. В 14-й строке снизу следует читать: “Родилась в 1924 году...”
В.Белов • Невозвратные годы (продолжение) (Наш современник N9 2001)
Василий Белов
НЕВОЗВРАТНЫЕ ГОДЫ
* * *
“Вы не должны молчать!” – пишет А. И. Садчиков, читатель из Мурманска. Не ведаю, чем я дал повод такому безапелляционному призыву. Наверное, чем-то дал, если так пишет читатель. Всего скорее, повод я дал своими книгами, может быть, публицистикой. Но вот беда, и теперь, в старости, и в детстве моим любимым занятием, вернее, второй натурой было как раз молчание. И в писатели я угодил совсем случайно, для себя не “очень ожиданно”, как выражаются не чувствующие языка еврейские интеллектуалы. В детстве я даже не мечтал о такой (писательской) перспективе. Хотя мечтал-то весьма много. Очень даже много. Господи, о чём я только не мечтал! Мечтал о моём будущем: вот выучусь, стану лётчиком. Крестный Иван Михайлович подшучивал, мол, парень-то прилетит и усядется на трубу, а после опять улетит. Увы, не выучился и лётчиком не стал... Главная мечта молодости до двадцатипятилетнего возраста была получить аттестат, и эта мечта осуществилась. Но вспомним хохляцкую пословицу: “Пока солнце взойдёт, роса очи выест”. Лётчиком стал не я, а мой дружок детства, ныне покойный Борис Мартьянов... Лётчиком стал и мой родной младший брат Иван Иванович. Детские мечты были не очень многочисленны, их можно и перечислить: мечтал я, к примеру, научиться играть по нотам и, будучи пятнадцатилетним, даже тренькал на домбре “Во поле берёзонька стояла”. Не доучился, судьба сделала крутой вираж... До этого в деревне под материнским крылом мечтал научиться плавать под парусом и даже смастерил буер на трёх старых коньках. (О настоящих коньках тоже, кстати, мечта была.) Ещё мечтал научиться ездить на двухколёсном велосипеде, мечтал о гармошке, мечтал сделать сам детекторный приёмник. Даже сам выплавлял кристалл и мотал одну за другой катушки, когда появилась у меня проволока.
Но главной мечтой были новые книги, так как читать-то мне было нечего... В ту пору появилась мечта о девушке, которая живая, красивая, но... никогда не ходит в уборную. Девушка и уборная никак не вмещались в одном детском сердце. В этой связи вспоминается мамин рассказ об одной старушке. Сидит (имярек) за прялкой, прядёт куделю и поглядывает на старика, словно чего-то узнать хочет. Дедко сердито вяжет помело. Прилаживает друг к дружке сосновые лапки и чует, что старухе поговорить хочется.
– Чего? – второй раз спрашивает он.
– Да как чего, ведь Кланька-то у нас баская...
– Ну дак чего?
– Старик, а ведь и баские в нужник-то ходят...
...О, как я страдал от этой суровой жизненной правды! И откуда брались такая мечтательность, такой розовый романтизм, чьё это было наследие – отца или матери? В ту пору, если б кто-либо сказал мне, что выражение “родился в рубашке” имеет прямой физиологический смысл, я бы ни за что не поверил и уж если не расплакался бы, то рассердился...
Надо признать, что мечта заиметь гармонь сбылась ещё при том детском состоянии, а все остальные мечтания либо не сбылись, либо сбылись, но слишком поздно. Например, велосипеда так никогда и не появилось в моей жизни. А поплавать под парусом пришлось, но уже не в детстве и даже не в юности...
Писателем я стал, повторяю, не из удовольствия, а по необходимости, слишком накипело на сердце, молчать стало невтерпёж, горечь душила. Но оказалось, что скользкая эта стезя (сначала стихи, затем проза) и стала главной стезёй моей жизни. Совпала эта стезя и с музыкой, и с парусом, и с детекторным приёмником, а главное – с книгой!
Книжный голод надвинулся одновременно с обычной военной нуждой, обычным голодом, начисто изменив предметы моих мечтаний. Ничего приятного не вижу в этом писательстве и сейчас, когда жизнь идёт к закату. Куда приятней читать, чем что-то писать, хотя надо признать, что при наличии вдохновения писательский процесс совсем не мучителен. Да часто ли нас посещает вдохновение? Многое надо, чтобы оно, вдохновение, появилось. Вот хотя бы относительная физическая бодрость и гарантированный завтрашний день... Иначе давным-давно написан был бы один рассказ, который задуман был много лет назад. Вот его замысел, вернее, начало рукописи:
“Так сколько же долек в плоде мандарина? Эта загадка витала в моей голове уже несколько десятилетий. Лучше сказать, она гнездилась так долго не в голове, а в сердце. Сколько раз я пробовал считать, но всегда выходило не точно: то девять, то десять, то одиннадцать. Получалась иной раз и вся дюжина. В чём было дело, отчего не удавалось решить это “квадратное уравнение”? Не зря ещё в шестом классе, когда впервые влюбился, терпеть я не мог обычную арифметику. Сейчас я склонен винить даже бокалы шампанского, а ход моей мысли таков: пока не стал трезвенником, точности не получалось как раз из-за этой кислятины (так называют шампанское бедные пьяницы). Ведь счёт мандариновых долек всегда возникал около Нового года либо других праздников, когда Ольга Сергеевна угощала меня и дочь мандаринами. Нет, дело было не в этoм! Пересчитывал я дольки и будучи ярым трезвенником. Считал я их и в кремлёвских буфетах, и на восточных базарах. Считал в Москве и за всеми “буграми”, где удалось побывать. И ничего не выходит: то девять, то опять одиннадцать. Решил избавиться от назойливого вопроса литературным способом – написать рассказ. Многие так делают, не я же один. Так оправдывал я сам себя, когда впутывал в это дело арифметику. (Правда, арифметика-то была даже без дробей.)
Итак, февральский завьюженный вечер 1944 года. Школьный интернат, а точнее, кухня в бывшем купеческом доме. Человек десять мальчиков и девочек за длинным дощатым столом готовят уроки. На втором этаже, вверху, мы спим, а здесь, внизу, читаем, пишем и кое-чем питаемся. Все голоднёхоньки. Стоически терпим голодуху и ждём конца войны. За этим столом (трёхметровые строганые доски на козлах) сидят ученики, уборщицы и учительница (мы её звали Людмилша). Она присматривает за порядком на нашей кухне, то есть в интернате. (Хорошо, что не в Интернете.)”
В этих скобках, то есть где я упомянул Интернет, получилась у меня писательская заминка. Я отложил рукопись. Образовался перерыв на несколько лет.
Продолжу сюжет на скорую руку.
Как увязать документальность с художественностью? Не знаю... В общем прервал я писание рассказа, так как начать-то надо было не с интерната, а с маршировки отделения, командовать которым военрук Фауст Степанович Цветков поручил мне. Происходило сие в другом месте и не в шестом, а ещё в третьем классе. Хотя сам-то я был уже в четвёртом. “Военрук” сделал меня командиром, а сам запьянствовал, ухаживая за одной из учительниц. Их у нас было две. Кто за кем ухаживал, она ли за ним, он ли за ней, я сейчас боюсь утверждать. Учительница жива ли, тоже не знаю, а Фауст давно помер. Словом, учился я в четвёртом классе, а всё моё отделение состояло из шести маленьких человечков – третьеклассников. Командир из меня получился не ахти какой. Маршировали “солдаты” недружно. Снегу много. Отпустил я ребятишек с мороза в класс. Там оставался дневальным мой тёзка Васька Тихонов, тоже третьеклассник. При этом дневальном исчезло полпирога из сумки одной богатенькой девочки. Что тут поднялось! Учащиеся всех четырёх классов устроили Ваське Тихонову допрос. Не очень молчал и я. Не помню, отменили или нет последующие уроки. Помню только галдёж и обыск, разрешённый учительницей. Обыск произвели не по учительскому, а по ученическому приговору. Это мне хорошо запомнилось, Васька-дневальный пыхтел, пыхтел, говорил, что ничего не брал, и вдруг заплакал в голос:
– Я не брал, а если и взял, то немножко...
Описывать подробности экзекуции я и сейчас, почти через шестьдесят лет, просто не в силах. Не могу.
Как хочешь, так и пиши рассказ! Разоблачение дневального, когда война идёт, грозит расстрелом, но мы ограничились внушением и разбежались по своим “населённым пунктам”. Теперь же моя задача была соединить всё, что произошло в третьем классе, с тем, что было в шестом на интернатовской кухне. Но на этом месте опять получилась у меня пауза.
Сейчас допрос, учинённый нами Ваське Тихонову, ассоциируется для меня с нашей Сохотской церковью, где я учился в первом классе. В одном из очерков я уже рассказывал, как учительница Рипсеша (Рипсения Павловна) учила всех нас петь “Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов”. Мальчики лишь разевали рты, имитируя пение, пели одни девчонки, и то не все. Чем обернулось наше интернациональное обучение? Помню, как мы всем гамузом, как футбольный мяч, гнали от церкви до деревни человеческий череп, оказавшийся поверх нашей грешной земли... И даже не подозревали, что мы осквернители праха.
Суворин – издатель и друг А. П. Чехова, возмущаясь либеральными потугами тогдашнего общества, в письме В. В. Розанову говорил, что лишить народ церкви – это всё равно, что каждую деревню лишить оперного театра...
Добавил бы я к этому, что не только оперного, но и драматического (литургия), и картинной галереи (иконы), и архитектурного ансамбля. А самое главное – Бог, сославимый и споклоняемый в святой Троице. Назовём святую Троицу народной совестью. Напомним, что это и есть народная нравственность, народная любовь, народная совесть.
Что такое совесть? Именно так и звучит: со-весть! От кого весть? Откуда и кому идёт эта со-весть? Разумеется, не для энтэвэшной орбиты, и со-весть посылается нам не с неё. Бог не ограничен какой-то там, пусть гелиоцентрической, орбитой или даже Галактикой...
Сейчас у меня возник позыв разобрать каждое слово, каждое предложение Символа Веры. Не грех ли? Ведь на это и право надо иметь! Нельзя же, подобно голодному псу, который хватает кость, набрасываться на каждую тайну, покушаться на раскрытие этих Божественных тайн...
Ребёнок, движимый любопытством, по винтику разбирает будильник. Собрать же часы ему не под силу, вещь испорчена. Леонардо да Винчи проводил ночи в покойницких, по косточкам разбирал трупы. Для медицины и это было полезно, но была ли польза для его души?
Есть русская пословица: “Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало”. Имеется ли разница между Леонардо и ребёночком? О разнице между Верой и наукой я уже где-то говаривал, перечислял великих людей, не страдавших от совмещения науки и Веры в Бога.
О певческой стихии русских размышлять надо, начиная с церковного пения. Оно пеленало, оно окутывало как вновь крещаемых, так и готовящихся отойти к Богу*. Тепло, уютно становилось душе человека от этого пения. Тут и жалость, и сострадание для обиженных и увечных, тут и надежда, тут и сдерживающее увещевание для слишком нетерпеливых, непоседливых, рвущихся в бой или на повседневный труд ради хлеба насущного. (Кстати, и этот хлеб Иван Александрович Ильин именовал “надсушным”.)
Звучат, звучат в моей душе молитвенные и колыбельные мелодии бабушки Фомишны. Поскрипывает подвешенная на берёзовом очепе драночная зыбка, то ли меня, то ли брата Юрика укачивает бабушка в этой зыбке, может, и сестрёнку Шуру, родившуюся в 1936 году. Прядёт Фомишна куделю и качает, качает ногой за верёвочку, привязанную к черёмуховому облучку. Напевно, слегка печально, тихо Фомишна поёт “Утушку”:
Утушка да луговая,
Где же ты, где ночевала?
Там, там, там при болотце,
В пригороде на заворце.
Шли мужики с топорами,
Детушек распугали...
Иногда “Утушку” пела бабушка совсем по-иному:
Утушка-ути-ути,
Тебе некуда пройти,
Кабы петелька была,
Удавилася бы я...
Навсегда запомнилось нечто весёлое, например про кота:
Бай, баю-бай,
Приди, кот-котонай,
Олександру покачай.
Я-то этому коту
За работу уплачу,
Хлебца кусок
Да говядинки другой,
Выбирай себе любой.
Вот дорогой на кота
Вдруг напала воркота,
Как на милоё моё
Находила дремота.
У кота было, кота,
Изголовье высоко,
А у нашего-то дитятка
Повыше того.
У кота было, кота,
Да кроватка нова,
А у нашего-то дитятка
Колыбелька тепла.
У кота было, кота,
Была мачеха лиха,
Колотила кота
Поперёк живота,
А у нашей Олександрушки
Матушка добра,
Матушка добра,
Шуре титечки дала...
* * *
– Дяденька, сколько часов? – Малыш в синтетической курточке терпеливо стоит на дорожке сквера. Двое его приятелей – тоже. Все трое, может быть, с замиранием сердца ждут моего ответа. На следующий день – опять тот же вопрос, но мальчик уже другой. Я спрашиваю, сколько ему лет. Он показал мне ладошку, пять растопыренных пальчиков, вымазанных пастой от авторучки. Потом вспомнил что-то и добавил ещё один пальчик – с левой руки...
Итак – всего шесть лет. Но как это мало для детства! Между тем даже в этот период современный ребёнок редко бывает совершенно свободным, непосредственным. То есть счастливым. Многие из детей уже в этом возрасте тратят уйму сил в борьбе против садика, непосильных обязанностей, регламентации. Но я убеждён и буду спорить с кем угодно, что во младенчестве и в детстве человек обязательно должен быть счастливым. Обязательно! И он счастлив, если у него есть рядом отец и мать, если он пробуждается не по будильнику, если не голоден и может играть столько, сколько ему хочется. Не так уж и много надо для детского счастья. Пусть рано у нынешних детей появляются учебные обязанности, но они не должны отнимать время у стихийных детских восторгов. Как быстро дети лишаются своей детской сути, превращаясь в маленькие копии взрослых! Стремясь как можно раньше нагрузить детскую душу знаниями и обязанностями, мы не доверяем нашим детям, глушим в них творческое начало. И в общем итоге частенько обрекаем их на духовную бедность. Ту самую бедность, из которой позднее многие люди так и не сумеют выкарабкаться...
Насилие взрослых над детской душой мы обычно оправдываем благими намерениями. Мол, ребёнок должен, обязан то-то и то-то. Но мы забываем, что ребёнок в шестилетнем возрасте ещё ничего никому не должен и ничего не обязан. Он ребёнок. У него совсем иное отношение к миру, иная логика, всё-всё совсем другое! Мы легкомысленно забываем, что это “должен”, “обязан” уместно только тогда, когда человек живёт уже сознательной жизнью, что в шестилетнем-то возрасте человек живёт в состоянии игры (и это тоже труд), что в свободном творческом подражании он учится жизни быстрее и легче, что теперь главное в его воспитании не он, а мы сами, наше поведение, наш образ мысли, наш семейный, как говорится, микроклимат. И я утверждаю, что состояние детства, особенно у городских детей, мы прерываем искусственно и неоправданно рано, то есть ещё до школы.
Однажды я купил в вологодском “Детском мире” игрушечный набор. В упаковке оказалась и инструкция, утверждённая художественно-технической комиссией при Ленинградском городском отделе народного образования. Это шедевр кибернетического мышления: “При словах: “Снесла курочка яичко” на стол надо положить яичко. При словах: “Мышка бежала, хвостиком задела” – подставкой мышки сбросьте яичко со столика”. И т. д. и т. п...
С 1984 года, когда я писал об этом в “Учительской газете”, много воды утекло... И солёной от слез воды, и бурой от крови, то есть красно-коричневой. Безуспешно пытаюсь закрепиться на самых светлых, радостных лужайках детства, но у меня ничего не выходит. Шариковая ручка выводит совсем другие слова. Волевым усилием я возвращаю себя в невозвратные годы. Мой нынешний профессиональный интерес вдруг всколыхнул душу таинственными названиями родных мест: волостей, рек, городов и селений. Всплыло слово Чаронда. Что значит Чаронда? Ведь не зря же на озере Воже образовалось это селение, ставшее городком, не с бухты же барахты, как говорят северяне?
Чаронды в знаменитом словаре Брокгауза и Ефрона не оказалось... В энциклопедии Битнера – тоже. В обеих энциклопедиях “Чародейству” посвящены большие статьи. За “Чародейством” следует материал о “Чартизме” – ему места отведено ещё больше. Хватаю 29 том Большой Советской: “Чаплин”, “Чарджоу”, “Чартер” первый, “Чартер” второй. Стоп: и опять этот “Чартизм”! Сплошь чуждая Азия либо всевозможные англицизмы. Куда же девалась Чаронда? Так и хочется повторить бессмертного Фамусова: “Всё врут календари!” Шабаш... Нигде Чаронды нет... Ни Брокгауза, ни Ефрона не заинтересовала моя Чаронда, хотя её и упоминали в разных бумагах аж в 1474 году. В ХVI—ХVII веках Чаронда считалась небольшим городом с посадом и храмом. Конечно, если б не существовало поблизости свайных древнейших поселений, то не было бы и самой Чаронды. Подаренная неким Есипом Окишевым Кирилловскому монастырю, она утвердилась в истории Руси, но не в БСЭ.
Ну, что ж!.. Нет в БСЭ, значит, нет. Зато в моих “Канунах” она, Чаронда, имеется...
О, как богат этот участок святой Руси! Богат историческими событиями, обусловленными борьбой Суздаля с Новгородской республикой. А сколько русских святых подвизалось в здешних местах (треугольник из нынешних Кирилловского, Усть-Кубенского, Вожегодского районов). Сколько здесь было драм и страданий, включая и наши годы, религиозных, политических и военных катаклизмов. (Вспомним хотя бы защиту Кирилловского монастыря от вооружённого и голодного пана Песоцкого.) Впрочем, если всё вспоминать, то надо начинать хотя бы с Даниила Заточника....
Деревня Алфёровская с Никольским (на Сохотском озерке) приходом находилась в мощном силовом поле Чаронды. Быть может, поэтому и сохранились в деревне такие реликтовые натуры, как Перьята или как Марья Пешина, умершая недавно в “престарелом доме”, как она звала приют для одиноких и немощных...
Запомнил я жуткое осеннее утро по материнской тревоге, разбудившей меня. Мама металась от окна к окну. Окна зимовки глядели как раз в сторону Алфёровской. Зимних рам ещё не вставляли, за стёклами летних громоздилась тьма, разрываемая пульсирующим бесшумным заревом. Ничего не было страшнее редких деревенских пожаров! Но детей и женщин (правда, не каждую) влечёт почему-то к себе самое страшное и непоправимое...
Горела явно Алфёровская. Далеко, километра за два от нас. Мать хотела бежать на пожар, но пришла как раз божатка Ермошиха и сказала, что горит не сама деревня, а гумно. Мать слегка успокоилась и продолжила утренний обряд (надо топить печь, кормить-поить скотину и т.д.).
Словно зимнее северное сияние, жуткие сполохи то раздвигали тёмное небо за окном, то спадали, особенно завораживали они своим безмолвием. С волнением я попросился у матери бежать на пожар, ведь гумно горело где-то совсем рядом с пасекой. На пасеке я дымарил для крестного. Ходил он, бывало, от улья к улью, скрипел своей деревяшкой, а я собирал гнилушки, растоплял свой дымарь и, как мог, фукал... Крестный всегда сам гасил дымарь, оберегаясь от огня. Теперь домики-ульи стоят в омшанике, огонь им не грозил, но всё равно я, испуганный, прибежал в Алфёровскую.
Запомнился нестерпимый жар даже вдалеке, не менее ста метров от гумна, запомнился оглушительный треск, шум пламени. Полотнища огня плескались и хлопали, хотя утро было безветренное. Дыму почти не было. Крыша гумна уже сгорела, золотые стропила вот-вот обрушатся. Мужики и взрослые ребята, кто посмелее, пробовали длинными тяжёлыми баграми обрушить стропила гумна. Но тут же отбегали в сторону, такая была жара. Бабы причитали, мужики командовали и ругались, а мы, ребятишки, грелись. Правда, тепло и даже горячо было лишь спереди, со спины веяло осенним холодом...
Когда огонь охватил гумно до самых нижних рядов, вдруг появилась Марья Пешина с большой иконой в руках. Она сочла себя виновницей пожара, так как всю ночь сушила овин со снопами, теплина, видимо, перегрелась, или выскочила искра из печи. Так и загорелось гумно.
Марья несколько раз обошла с иконой горящее своё гумно, приговаривая: “Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.” Марья боялась, что ветер вдруг дунет с озера и огонь перекинется на деревню. Да и весь народ боялся этого. Бабы ругали её, кто-то из парней обматерил, а она всё ходила вокруг огня с иконой. Наконец мужики начали доставать баграми до раскалённых углов, спихнули одно бревно, другое, третье. Откатывать их подальше “пожарники” не могли, эти брёвна горели ещё шибче... Нас, ребятишек, взрослые гнали домой: “Идите, сотонята, ведь простудитесь!” Но вскоре гумно догорело, лишь вороха золотых угольных россыпей да дымные горящие головни остались на месте пожара. Марья всё ещё ходила с иконой вокруг того места, где часа два-три тому назад сушила снопы.
...Про Марью Пешину говаривали, что она “знает”. А что знает? Ну, что знает, то и знает. Не наше дело... Подразумевалось, видимо, её некоторое общение с нечистой силой. Популярность не очень почётная, но, странно, Марья не опровергала эти слухи. Своей практической деятельностью она их поддерживала. Ей, видимо, льстило всенародное звание “знатка”, категория, скажем так, региональной колдуньи. Хотя какая из Марьи колдунья? Она, пожалуй, обиделась бы, если б народ поголовно кликал её колдуньей. Иное дело – знаток.
Иногда её приглашали издалека, погостить в том ли, другом краю. Она хаживала не в одном нашем Харовском, бродила, хотя и редко, в двух-трёх соседних: Усть-Кубенском, Вожегодском, Кирилловском. Конечно, там были и свои местные знатки, и о них я когда-нибудь расскажу, а пока вернёмся к Марье Пешиной. Я не помню точную её фамилию, кажется, Сухова. (Если так, то она была мне какая-то родня по Коклюшкиным.) Так или иначе, по самым разнообразным поводам людям требовалась именно Марья и никто другой. Пусть знаток знаменит на всю Россию, вроде беса Кашпировского или какой-нибудь ясновидящей Ванги, а моим землякам нужна была Марья Пешина. Она знала, к примеру, как вылечить младенца от рёву, от того надрывного крика, что изматывает и мать, и всех остальных в семье. Ни поспать, ни поужинать, ни чаю спокойно попить не даст подобный младенец. Бывают этакие субъекты. Но вот сходят за Марьей, подрастёт плакса лет до семи, на него вся деревня не нарадуется: “Гли-ко, парень-то! Убажник, убажник, хоть сейчас ставь бригадиром.”
Нынче младенцев в Алфёровской и в окружных селениях нет и не предвидится, а в начальники таких крикунов ставить, пожалуй, торопиться не следует, может, орать будет ещё больше...
От грыжи Марья тоже многих спасала, причём и больших, не только деток. Сорвёт человек с пупа, ворочая брёвна, лежать, что ли? Лежать некогда, совсем обеднеешь, а куда податься? Ближайшая больница в Шапше, тридцать километров до неё. Мужик и говорит жене: “А сходи-ко, матка, за Марьей Пешиной.”
В эпоху многолюдства подсобляла Марья, причём бескорыстно, пожилым бабам и молодым девицам: мужиков “приворачивала”. Не ворожила, а именно приворачивала. Как уж она это делала, никому не известно. Однако иной раз получалось дородно, то есть вполне удачно. Она заговаривала зубную, головную, сердечную боль, то есть лечила от “тоски”. Советовала, что делать, когда нету долго письма, когда что-то украдут или что-то потеряется.
Но особенно нужна была Марья при несчастьях, которые происходят со скотиной.
Мало ли бед случалось во времена, начиная с Великой Отечественной и до теперешних безжалостных чеченских схваток? К примеру, в 42-м нищие шли сплошь, в пору было строить их в колонну по одному. В 46-м они брели уже реже, рассыпным строем. В 50—60-х годах нищих почти не стало. Только нужда и лишения не покидали наши края, над этой проблемой работали уже не Гитлер и Розенберг, а доморощенные академики вроде Заславской.
...Ненавижу слово “проблема”. Будь я на месте главного в Думе, запретил бы думским и прочим использовать это слово более двух раз в каждом из выступлений. За каждое третье употребление установил бы хороший штраф, может, после этого и племя газетчиков, глядишь, постепенно отвыкло бы от этого спасительного для них словечка. Не дано рогов бодливой корове, скажут газетчики, но давайте, друзья, поговорим мирно, без бодливости. Попробуем написать хоть бы одну экономическую статейку без этого слова! Слабо? На месте Путина за одно это я давал бы медали, звания и прочие поощрения...
Марья Пешина считалась какой-то роднёй Парасковье Михайловне Коклюшкиной, вернее, Федьке-Варзе (см.первую главу моих “Раздумий на родине”). В этой главе описано, как Паранька вышла за Варзу “самоходкой” и как Михайло Григорьевич Коклюшкин бегал в Алфёровскую выручать дочку “из плена”.
Удивительные творились дела!
Мы с Анатолием Фёдоровичем (сыном Варзы и Параньки) зашли однажды навестить родню. В избе Марьи было чисто, но совсем пусто, она принесла на стол какой-то чёрный пустой пирожонко, то ли из ржаной муки, то ли из костёрной. Она поуверялась, что больше ничего нет, мы поговорили и собрались уйти. Двоюродный моей матери – Толя Сухов – тоже был смущён: не принёс Марье никакого гостинца (он жил в Ярославле). А я вспомнил Полю – дочь Марьи...
Она была старше меня года на два, миловидна, проста и смешлива. Помню, собиралась уезжать в Ленинград к каким-то родственникам и собрала на “беседу” немногочисленных сверстниц. Ребятишки-школьники тут же пронюхали про эту беседу. На этом-то гулянье я и стал впервые в жизни “кавалером”, Поля позвала меня ко столбу*. Какая беседа без горюна? Гармошки, правда, кажется, не было, но Поля отвела угол в избе, завесила его какой-то рухлядью и завела горюн с Васькой Дворцовым. Они пошушукались для виду, и Васька скоро вышел на свет. Поля велела ему позвать меня... с тем, чтобы, когда выйдет она, я позвал ту, которая нравится мне. Но я был ещё школьник и настолько стеснителен, что покраснел и сделал Полю “головёшкой”, не пошёл к ней за занавеску. Горюн пришлось “зажигать” заново, и всё же я на всю жизнь запомнил Полю и всегда вспоминал её с умилением и благодарностью. Конечно, никакой любви не было, она, любовь-то, пришла позже, в шестом классе. Но...
Мой покойный друг Александр Романов так писал в одном стихотворении: “Вот это было Свидание! В глазах поплыло всё давнее, всё первое, всё розовое, всё вербное, всё берёзовое, всё скорбное, всё наивное...”
И Саша был мой первый подлинный друг, и Поля оказалась первая, настоящая, оценившая меня девушка. Не ведаю, жива ли она теперь...
* * *
В связи с чтением Петра Евгеньевича Астафьева подумалось мне, что философия его истинно русская, она понятна всем, кроме либералов и всяких эгалитарников. Стиль его тяжеловат, но, если читать внимательно, все разберешь без иностранных словарей. Я не понял одно слово “эвдемонический” и то быстренько разобрался... Наглядный пример правильности взглядов национального нашего мыслителя. Придётся поведать об этом примере подробнее.
В Вологде появилось много нищих с Кавказа. Они не клянчат копеечки у своих торговцев, заполонивших вологодские торжки и большие торжища – нет! Они просят у русских. По их представлениям, русские в этом деле надёжнее. Дают и много не рассуждают...
Появился в сквере гармонист с дрянной хриплой гармошкой, ему кидают не только медь, но и монеты белого цвета. Но почему его гармошку всё время воротит на лезгинку? Может, он и пытался разучить русскую “барыню”, но у него не вышло. Как только перейдёт на более быстрый темп, так и шпарит какую-то осетино-ингушскую смесь (в своё время я писал об этом смешении в очерке “Моздокский базар”). Матерятся приезжие кавказцы обязательно по-русски, почему бы не научиться нищему играть и “барыню”? Увы... Или времени не хватает, или слуха.
Каждый народ любит свою музыку, свои мелодии: эту непритязательную истину я знал и до “Моздокского базара”. А вот философию П. Е. Астафьева осваиваю лишь теперь, в третьем тысячелетии...
Марьино “колдовство” свободно вмещается в круг, очерченный Петром Евгеньевичем, когда он говорит о национальном своеобразии племён и народов. Для меня и сейчас Марьино колдовство важнее самых запутанных философских систем, например Бокля или какого-нибудь Спенсера. Её колдовство органичнее и естественней всякой зауми забугорных философов, чокнутых на материализме-позитивизме.
... Пастух пригнал из лесу на закате стадо коров. Болышухи доят своих коровушек, только в одном доме рёв. Вся семья в тревоге – коровы нет, а должна она вот-вот отелиться. К утру паника достигает предела, всей деревней идут искать. Может, медведь задрал, может, засосала болотная топь. Искали, кричали по всей поскотине и ничего не нашли. На второй, на третий день то же самое. Как жить без кормилицы, пусть и небольшое семейство?