355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №9 (2001) » Текст книги (страница 7)
Журнал Наш Современник №9 (2001)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:53

Текст книги "Журнал Наш Современник №9 (2001)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

...Помню, сразу после вражеского нападения гитлеровцев, буквально через несколько дней, пришли повестки молодожёну Николаю Барову, Ваське Морошкину, Серёге Пудову и десяткам других. Типичное: “при себе иметь кружку, ложку, полотенце и на трое суток продуктов” получили все молодые парни и мужики. Помню, как плакал, уходя на войну, один – муж Лидии Мироновой из деревни Пичихи. Так плакал, что слезы горохом. При этом он говорил, что его убьют, ему дома больше не бывать и, как в песенке, “по зелёному лужку с сударушкой не хаживать”.

Лидию, его сударушку, с того печального дня так и прозвали Молодкой, Молодкой она и оставалась до своей кончины.

Большинство призванных сразу погибли, уже в июле пришли первые извещения.

(Проявляя, может быть, излишний интерес к прошлому нашей семьи, послал я письмо одной землячке – Лукичёвой Марии. Она охотно ответила:

“Добрый день, здравствуйте, Василий Иванович и вся ваша семья. С Новым годом и с Рождеством Христовым поздравляю вас всех. Василий Иванович, письмо ваше я получила и про Перьят сколько помню, опишу. У них семья была большая, отец, жена, четыре сына и дочь. Они были, как раньше звали, середняки. У них была одна лошадь, две коровы и овцы. Ещё был дегтярный завод, гнали дёготь и продавали. Пока живой был отец у Ивана, он пёк баранки и пряники, я это помню хорошо, мы бегали к ним, так нам совали пряников и баранков. Они продавали пряники и баранки. Как помер старик, тогда Иван Степанович стал ездить на ярмарки с дёгтем. У него был дружок Цветков Иван Петрович по прозвищу Ярыка. Ярыка жил справно, держал две лошади, жеребца, пять коров и мелкую скотину. Он всегда держал работника. Торговал лошадьми. Вот они вместе с Иваном Степановичем ездили на ярмарки, а как приедут с ярмарки, у них начинался спор, кто больше выручил. Потом стала коллективизация. Ярыку раскулачили и выслали не знаю куда. А Иван Степанович со своей семьёй вошёл в колхоз, у него старший сын и второй были коммунистами. Все четверо сыновей были женаты, были дети.

Потом старший сын с семьёй уехал на Дальний Восток, а эти жили дома до войны. С войны из них никто не вернулся, их жёны с детьми куда-то уехали, но вот у Платона жена, как получила похоронку, она тогда жила в Пундуге, то не могла перенести, сама себе ножиком распорола брюхо. Остались сиротами два мальчика.

Когда в колхозе жили, то было много народу. У ребят Алехинцевых была гармонья, так Костя всё на сенокос ходил с гармоньей. А Перьята сыновья Коля и Вася были коммунистами, организовывали колхозы, а отец их и в колхозе гнал дёготь, а когда не стал справляться с работой, то передал завод Ахтохе Пичишному, тот недолго гнал, завод сгорел.

Про Перьят сыновей была частушка:

У Перьёнковых братанов

На троих одни портки,

Платон носит, Вася просит,

Николаю коротки.

Василий Иванович, спасибо вам за книжку, я с такой радостью читала. С приветом к вам Лукичёва Мария. 15 января 2001 г.”)

Отец Иван Фёдорович чувствовал, что и ему предстоит уходить на фронт. Как-то он подвыпил (вспоминая только что полегших), взял ружьё с заряженными патронами, складной, чуть ли не хлебный ножик и повёл меня в поле. Это поле почему-то называлось четвёртым.

Была сухая, довольно тёплая погода, был полдень, и запах полевых цветов дополнял всю роскошь летнего дня. Белые кучевые облака в бесконечном голубом небе почти не двигались, ветерок дул совсем ласково, словно лишь для прохлады. Несмотря на июль, ещё взлетали жаворонки, захлёбываясь своими журчащими голосами, то поднимаясь вертикально ввысь, то опускаясь так же вертикально.

Отец положил ружьё в траву, срезал ивовый прутик и вырезал мне свистульку. Подул, а она не свистит. Тут уже я принялся настраивать, в этом деле я был уже ловчее отца. Сок в иве шёл на убыль, но я сделал свистульку. Поколотили, чтоб “свернуть”. Посвистели оба по очереди... Но меня больше интересовало лежащее рядом ружьё (сломка 16 калибра). Отец не стал меня больше мучить, показал, как взводить курок, как прицеливаться и нажимать на спусковой крючок. Лишь после этого вставил патрон. Но сначала выстрелил сам прямо в синее небо, “сломал” ружьё, вынул гильзу. Я спросил:

– Татя*, а чем это так пахнет?

– Сынок, это порохом так пахнет. Бери вот патрон и заряжай сам!

Я оказался на седьмом небе... “Сломил” одностволку не без натуги. Вставил патрон с дробью, запыженной газетной бумагой.

– Не торопись! Осторожней... – предупредил отец. – Поднимай прикладом к плечу... Я взведу тебе курок, а ты пока целься...

Куда там целься! От восторга я сумел только поднять одностволку под углом. Отец едва успел взвести курок, и я бахнул не целясь... Газетные пыжи долго падали в полевую траву... Мне хотелось палить ещё и ещё, но отец, смеясь, сказал, что патронов больше нет. Мне не было восьми лет, но я впервые почуял в себе взрослого во всех трёх ипостасях: пахаря, охотника и солдата. Я хвастался перед сверстниками, как заряжал и стрелял, как пыжи разлетелись. Был я счастлив, хотя в деревне то тут, то там женщины выли и причитали.

Но сейчас мне хочется вернуться к “передним”, то есть предвоенным, подлинно счастливым своим годам. Сказать, что я уже тогда стал пчеловодом, конечно, нельзя, но с отцовским, пахнущим гарью дымарём, с кисейными сетками и громадной медогонкой был я уже запанибрата.

У отца имелось четыре или пять “домиков”, как мы называли ульи. Они стояли на горке около нашего амбарчика. В жаркую погоду мы наставляли по два-три “магазина”. В такую же пору отец с мамой качали мёд деревянной медогонкой, оборудованной из большого чана, в котором варили когда-то сусло.

Прежде чем обмыть медогонку чистой колодезной водой, отец отдал её в наше распоряжение, мы же отдали её на управу всем деткам деревни Тимонихи. Особенно восторженно встретил такое отцово, следовательно, и моё распоряжение мой закадычный друг, сирота Доська Плетнёв. (Я изобразил его в одном из первых своих прозаических опытов, рассказец назывался “Калорийная булочка”.)

Как назвать чувство, охватившее меня, когда я, запыхавшись, бегом прибежал к медогонке с Доськой? Гордость? Нет, это слово не годится. К тому же оно слишком близко к православному понятию “гордыня”. Гордыней в этом смысле тогда и не пахло. Был восторг от того, что я стал причиной Доськиного восторга, была гордость за своих щедрых родителей (ведь в медогонке, если б отец не опрокинул её на бок, натекло бы ещё с полведра янтарного мёда). Порадовался тут не один Доська, лазали в чан сразу по двое, а пословица “кто опоздает, тот воду хлебает” была у ребятишек тут как тут. К вечеру нагрянули все детки и даже подростки. Увы, мёду на стенках чана уже не было. Правда, медогонку маме всё равно пришлось мыть водой из колодца.

Моя любовь к литературе началась благодаря отцу Ивану Фёдоровичу через Григория Мелехова и Василия Тёркина. Правда, моё знакомство с Александром Трифоновичем Твардовским возникло ещё до Великой Отечественной войны (ВОВ, как пишут ослабевшие от голода пенсионеры и сытые, но ленивые журналисты). Было мне тогда лет пять или шесть от роду... Я не умел даже читать. Слушать, однако, умел.

Поэт явился в нашей сосновой избе году в 1936-м, не раньше. Голос моего старшего брата Юрия навсегда запечатлел в моей памяти трубокура и балагура Ивушку, жилистого деда Данилу, который парился в бане “в потолок ноги”. И ещё что-то смутное, волнующее о ловле рыбы решетом. Брат вслух читал журнал “Колхозник”.

Настоящая литература – это когда читатель, слушатель знать не знает писателя, общаясь с героем, а не с автором. Счастливы при добротной литературе оба: и читатель, и автор, не ведающие друг о дружке! (Примерно в таком читательском состоянии бродил я по тайге вместе со старым Гольдом или слушал завиральные истории старого негра про братца Кролика.)

Вторая, уже осознанная встреча с Твардовским произошла во время войны. Моего отца отпустили на несколько дней домой после ранения. Помню, как он рассказывал нам про книгу “Тихий Дон”, сожалея, что не успел дочитать её в госпитале. Тогда же рассказывал он и про Василия Тёркина.

У меня осталось чёткое ощущение: сами Шолохов и Твардовский стояли для отца как бы на втором, совершенно размытом плане, на первом же плане стояли очень близко, почти реально, Григорий Мелехов и Василий Тёркин.

Семью нашу, как миллионы иных семей, судьба “не обошла тридцатым годом, и сорок первым, и иным” – российская неласковая судьба! Уезжая на фронт во второй раз, отец, должно быть, чувствовал трагическую развязку своих предвоенных метаний между Москвой и Тимонихой. Но мог ли он предположить, что сложит голову именно на Смоленщине?

Помню, как в Коктебеле два среднеазиатских писателя внушали мне прямо противоположные мысли. В одно ухо поёт “куштун”, в другое “пуштун”. Я отмалчивался изо всех сил. Чёрное море без остановки гнало свои волны на Коктебельскую набережную. В Афганистане гибли лучшие русские парни. Покинул я тогда гостеприимный писательский дом и поехал в Смоленск, чтобы посоветоваться с отцом...

В Орле была железнодорожная пересадка. В Смоленске без труда сел я на дребезжащий автобус, вёзший людей на Духовщину. Чем ближе подъезжал я к местам, где погиб Иван Фёдорович, тем большее волнение теснилось в груди... Вот и райцентр, нужный мне. Лейтенант районного военкомата показался мне слишком несерьёзным. Равнодушие к моему приезду сквозило в его неторопливых словах. Флегматичное отношение к минувшей войне меня оскорбляло. Но вот он достал списки захоронений по Духовщинскому району Смоленской области... Не списки фамилий, а всего лишь названия братских могил. Я вспомнил свой опыт “облагораживания” братских могил в Красном Селе, когда я служил действительную. Впервые осознал родство отцовской судьбы и судьбы своей, ведь отец в 25—26-м годах служил действительную именно в Красном Селе. Под Ленинградом же его и ранило во время войны, о чём он говорил в письме тёте Любе. Как мы “облагораживали” воинские захоронения, лучше не вспоминать. Я подумал, что здесь, на Духовщине, это происходило не лучше...

Но вот лейтенант достал из шкафа пофамильные списки. В самом райцентре была главная братская могила. Среди Беловых десятым или двенадцатым стоял мой отец... Так много было погибших однофамильцев, а ведь алфавит лишь начинался. С волнением я выскочил из военкомата, побежал к Духовщинскому памятнику, где зарыты солдаты и офицеры. Это было так называемое “облагороженное” захоронение.

Я хотел видеть первоначальную братскую могилу, где сразу после боя был похоронен отец. Но деревни, которая сообщалась в извещении, не существовало. Не помню, как я добрался до кулагинской школы и до реки Царевич. Учитель кулагинской школы рассказал, что та деревня сгорела ещё во время боёв. Мы взяли бутылку водки и пошли на берег Царевича, нашли место братской могилы. Молча помянули всех, кто тут лежал с осени 43-го по июнь 53-го. Могила напоминала большую заброшенную силосную траншею, которая на скатах заросла травой. Я сорвал горсть этой травы, чтобы свезти матери в Тимониху. Учитель сказал, что все останки из этой могилы перезахоронены в деревне Кулагино. Там, дескать, сделан памятник, и средней школе поручено следить за ним. Мы допили, что осталось, я остался один, пообещав учителю зайти в школу. Долго в одиночку сидел на бывшей отцовской могиле.

...Кулагинский памятник напоминал бетонное укрепление, внутри был беспорядок. В школе я не стал выяснять, почему перенесли погибших с живописного пригорка на берегу Царевича сюда, в Кулагино. Было и так понятно: здесь был центр сельсовета и школа, дома, построенные уже после войны. Спрашивать, почему отец числился в Духовщинском захоронении, тоже не имело смысла...

Кулагинский колхозник, имя которого я не записал и не запомнил, рассказывал, как они прятались в картофельном погребе во время грохота и пожаров. Он в 43-м был уже подростком. Вода в реке Царевич текла тёмной от русской и немецкой крови. В каком-то печатном материале я рассказывал, как встречался с генералом, командиром 5-го гвардейского корпуса, брошенного на подмогу частям, кои не могли без танков и артиллерии прорвать три укреплённых немецких линии. Генерал назвал тогдашнюю обстановку одним коротким словом: “Каша!” Тем не менее, покрыв обширное Кулагинское поле своими телами, русские сломили сопротивление врага и 19 сентября 1943 года взяли Духовщину. Отец “отстал” от своих на берегу Царевича... и он лежит нынче, может быть, сразу в трёх могилах... Я не могу простить маршалу Ерёменко, вознамерившемуся взять Духовщину без ударного кулака. Простить гитлеровского генерала Клюге тоже не в моих силах. Об этом я скажу в лицо любому отпрыску тех немцев, что приходили в Россию...

Мать рассказывала однажды, как мечтала поехать на Духовщину и найти могилу отца. Я привёз ей в Тимониху пучок могильной травы...

Как уже говорилось, вода в Царевиче текла красно-коричневой от крови русских солдат, без танков и артиллерии штурмовавших Кулагинское ровное поле.

За этот день один

В селе одном смоленском

Не оплатил Берлин

Своим стыдом вселенским,

Окаменела память,

Крепка сама собой,

Да будет камнем камень,

Да будет болью боль!

Ощущением боли и горечи за Россию пронизана вся насквозь лучшая, на мой взгляд, поэма Твардовского “Дом у дороги”. Эта пронизывающая горечь не покидает меня с осени 1943 года, когда моя мать осталась вдовой с пятью малолетками на руках. (К тому же времени относятся и мои собственные беспомощные стихотворные опыты, но осознанной связи с великими сполохами русской поэзии душа не ощущала даже после того, как мои ранние стихи были опубликованы в “толстом” журнале.) Горечь и боль переходили иногда в отчаяние....

Нет, мать, сестра, жена

И все, кто боль изведал,

Та боль не отмщена.

И не прошла с победой.

Что бы сказал Александр Твардовский, зная о предательских действиях Шеварднадзе и Горбачёва? Или при виде бэтээров, стреляющих по своим, что бы сказал Александр Трифонович? Вполне можно представить не только то, что он сказал бы, но что и сделал бы...

В начале 60-х, будучи в Москве, я спасался от отчаяния тем, что писал рассказы о военной поре. Ни панфёровский “Октябрь”, ни софроновский “Огонёк”, ни “Юность”, ни “Знамя” моей прозой не заинтересовались. В “Новом мире” молодой человек без всякого энтузиазма взял рукопись: “Придите недельки через три”. Через месяц тот же молодой человек (это был драматург Михаил Рощин) так же уныло сказал мне: “Нет, это нам не подходит”. Увы, в “Новом мире” ограда была выше колокольни! Только угроза моего личного знакомства с Александром Трифоновичем заставила работников редакции показать ему рукопись тех же рассказов, которые отвергались Рощиным, и затем, благодаря Александру Яшину, снова попали в редакцию. Они долго лежали там без движения...

Когда-нибудь, если провиденье отпустит мне ещё какое-то время, подробно напишу об одной моей серьёзной и двух-трёх мимолётных встречах с Твардовским. А пока... Пока я испытываю ту же горечь и ту же боль, которыми насквозь пронизан “Дом у дороги”. Слышу негромкий, с глуховатой хрипотцой голос Александра Трифоновича, чую запах его дымящейся ментоловой сигареты. И думаю: почему же так неблагодарна память людская? За что так не любят Твардовского многие из тех, кого он с восторгом печатал в своём журнале? Голос Твардовского звучал, видимо, не для них. Он звучал для страны, в том числе и для тех юношей, которые были расстреляны в Останкине:

И голос тот как будто вдаль

Взывал с тоской и страстью

И нёс с собой его печаль,

И боль, и веру в счастье.

В тех же 60-х мы с Александром Романовым однажды всю ночь по очереди вслух читали Твардовского, читали и перечитывали именно эту поэму... Александр Романов умер в одно лето с моим старшим братом Юрием. В связи с демократическими реформами телеграмму принесли не вечером, когда она пришла, а днём следующего дня. В результате я не успел на поезд и не смог поехать на похороны брата...

А к 40 дням Саши Романова в местной газете опубликовал я примерно такую заметочку: “Не стало друга. Приказал долго жить. Только сейчас, после сорока дней, в полной мере я ощутил трагедию одиночества и какую-то нелепую пустоту. И лишь сейчас понял глубинный смысл русского народного выражения: “Приказал долго жить”. Да, ушёл навсегда и приказал долго жить. Так просто и так ясно! Живите долго, друзья и родные, доделайте за меня то, что не успел совершить я, Александр Романов! Вы должны, вы обязаны жить... Это как приказ командира, упавшего с простреленным сердцем, приказ родным, друзьям и соратникам: живите долго и действуйте, делайте то, что делал я, когда был в живых...”

Все сорок дней, пока душа Саши не предстала перед Богом, я не мог примириться с горестной пустотой, которая образовалась с его уходом. Смерть Романова – это наша общая потеря, но для меня эта утрата просто непосильна: мы были друзьями с 1955 года. Александр Романов был подлинным архитектором, умелым строителем Вологодской писательской организации. Он строил её по кирпичику, с истинно русским терпением, с многолетней настойчивостью и с той неподражаемой добротой, которая от века присуща северному крестьянству. Фундамент, заложенный Александром Яшиным и упроченный Сергеем Викуловым, оберегался и надстраивался именно Александром Романовым. Вместе с Виктором Коротаевым, тоже умершим слишком неожиданно, он буквально выпестовал множество молодых и старых вологодских писателей. Здание, созданное Александром Романовым, оказалось достаточно прочным, чтобы выдержать либерально-демократическое землетрясение, устроенное врагами Российского государства. Подземный гул этого государственного землетрясения не развалил нашего писательского здания. Мы выстояли в самые тягостные периоды... То, что создавалось Александром Романовым, было необходимо для всего вологодского края, для всей северной культуры и, может, для всей России. Ведь культура всегда формировалась вокруг книг и вокруг печатного дела. (И художники, и театр, и музыка, и даже политика невозможны без книжных издательств, хотя у нас в Вологде построенная общими силами типография приватизирована. Газетное и книжное дело тоже приватизировано, издательская работа нынче пущена на самотёк.) Писательская организация всегда являлась цементирующим, скрепляющим началом общекультурной жизни Вологды и области. Эти скрепляющие традиции она сохранила и сейчас, хотя столичные демократы, вроде Александра Николаевича Яковлева, не оставляют гнусных попыток расколоть, то есть разрушить организацию. Прорабы горбачёвской и ельцинской перестройки небезуспешно старались создать альтернативные, то есть фальшивые писательские организации в Москве и регионах России. В Вологде эта затея с треском провалилась. Такое прочное вологодское здание построил Александр Романов с помощью Виктора Коротаева, Василия Оботурова и других стойких его друзей типа Владимира Ширикова. Мы признаём это в полной мере, поэтому пусть память об Александре Романове всегда струится и теплится в наших северных нежарких местах...

Будучи прекрасным организатором литературных сил, Александр Романов всегда оставался глубоко лиричным, тонким поэтом, знающим материальные потребности нашего народа и все его духовные чаяния. Книги Александра Романова – это достояние всей русской литературы, каковым достоянием являются произведения, например, Николая Рубцова и Анатолия Передреева, которых мы так мало ценили и берегли при жизни. Стихи Александра Романова приписаны многомудрыми критиками к так называемой “тихой лирике”. Но что значит “тихая лирика”? Можно ли сказать так о Есенине или о Тютчеве, о Твардовском да и о самом Пушкине? Нет, я совсем не согласен с таким термином, приклеенным к лирике. Поэзия есть поэзия, и лирика есть лирика. Стихи Александра Романова останутся чистым, незамутнённым родником русской культуры, родником нашего северного народного слова. Он был превосходным знатоком этого слова, чуял его всем сердцем и всей кровью, которая пролилась на вологодский асфальт 5 мая 1999 года.

Подобным же родником русского слова был для меня и Александр Трифонович Твардовский, и Михаил Александрович Шолохов, которых так опаскудили просвещённые мещане и зубастые либералы. Не хочется называть их фамилии. Их, заколдованных телевидением, стало слишком уж много... Но не могу промолчать об одном писателе-фермере – Ю. Д. Черниченко, который после штурма Верховного Совета заявил о победе либералов весьма гнусными словами. Эти слова даже повторить противно. И для этого фермера я закончу начало моих детских воспоминаний страницами о корове по кличке Берёзка.

Теперь-то мне представляется совершенно чёткой, хотя и не совсем объяснимой истиной взаимная связь между социальными (классовыми, как говаривалось) условиями и поведением домашних, а иногда и диких животных. В детстве такая мысль была бы высмеяна не только учителями, но и сверстниками. Господа прогрессисты, не ухмыляйтесь... Вы сумели вдолбить в наши детские головёнки немало фальшивых идей вроде дарвинизма, утверждавшего обезьянье, а не Божественное происхождение человечества. С классовой теорией вы тоже, похоже, перехватили. Впрочем, полемика с дарвинистами типа Черниченко отвлекла бы меня от дела.

Где, скажут, доказательства того, что общественно-социальные отношения влияют на поведение животных? На этот вопрос можно бы ответить таким же вопросом: а где доказательства, что это не так? Но такой диалог даже с прогрессистом попахивал бы банальной демагогией. Поэтому доказательства, хотя бы мало-мальски понятные большинству так называемых “обезьянных” потомков, необходимы. На этом печальном размышлении вспомнил я кой-какие события своего детства, а затем и случаи более зрелой поры.

И зароились вопросы, как роятся жарким летом ульи на пасеке.

Почему, к примеру, музыка так сильно действует на волков и собак? Отчего инкубаторские цыплята разбегаются в разные стороны и куры вырастают какими-то непутёвыми, а петухи агрессивными? Инкубаторский петух очень опасен даже для взрослых, не только для детей (однажды я с полмесяца жил с болячкой на ноге, образовавшейся от петушиного клевка). Не зря сосед по имени Фауст (ныне покойный) называл инкубаторских то фэзэошниками, то шпаной, хотя фэзэошник и воришка отнюдь не одно и то же. Собаки, несмотря на всё разнообразие их пород, отлично чувствуют настроения, царящие в семье и в обществе, козы, живущие у одиноких женщин, сбавляют удой при определённых радио-телепередачах. Они же перенимают свойства характера своих хозяев. Почему?

Задаваясь таким вопросом, накарябал я однажды книжицу для детей. Однако в неё вошли далеко не все происшествия, достойные быть описываемыми и изучаемыми.

Сейчас я вставил бы в эту книгу истории с так называемыми дикими животными и особенно с прирученными человеком ещё Бог весть когда лошадьми и коровами. И вспомнилась мне Берёзка, а перед этим жития многих святых. Печальник и заступник русской земли св. Сергий Радонежский с руки кормил хлебом голодного медведя, приходящего к преподобному из лесных подмосковных дебрей. К дереву, в дупле которого жил св. Павел Обнорский, слеталось множество разноголосых лесных птах.

Примеры эти неисчислимы, но дарвинист-первоклашка, затем юный марксист узнал об этих примерах лишь недавно, когда жизнь пошла на закат... И чем грустнее становится от этого ощущения, тем острее воспоминания детства, тем ярче картины далёкой, более чем – увы! – полувековой голодной, но счастливой поры.

Однако ж и счастливой не очень...

В нашей семье после смерти бабушки Александры Фоминишны и гибели отца в сражении под Духовщиной кроме мамы осталось пятеро, как говорилось, малмала меньше. Старшему брату Юрию было пятнадцать, мне одиннадцать, остальные трое совсем малышня. Но Анфиса Ивановна так и осталась вдовой с тридцати семи лет, хотя возможности выйти замуж у неё, конечно же, были.

Чтобы в тех экстремальных, как теперь выражаются, условиях сохранить и вырастить всех пятерых безотцовских “чирят”, нужны были незаурядное мужество и невероятная устремлённость.

Не помню, по какой причине и в каком году мы лишились коровы. Вероятно, это случилось ещё при живом отце. Ивана Фёдоровича до 42-го года не брали на фронт, поскольку он, будучи младшим командиром, “обучал” допризывников на лесопункте. Это обучение совмещалось с усиленной рубкой леса. Но сразу после мобилизации под Ленинградом отца ранило. Он писал, что кто-то крепко молился за него, поскольку он вышел из тех боёв всего лишь раненным в руку. А в сентябре 43-го его убило уже под Смоленском...

Итак, в нашей семье дойной коровой оказалась коза Милька, о которой речь будет позднее. Но что значит коза на такую оравушку? Доила она всего пол-литра в сутки. Может, чуть побольше... И молоко её чем-то пахло, неприятным, козлиным. Мама ухитрилась обзавестись колхозной телушкой, и мы сообща придумали ей имя: Берёзка. Почему Берёзка, кому из нас пришло в голову это название? Этого я не помню. Но помню, как мы все радовались тёлочке. Она была маленькая по сравнению с другими (сена на зиму надо меньше), вся чёрная. Она благополучно “обошлась”, то есть вскоре стала настоящей коровой, и мама начала её доить. Но колхозное воспитание Берёзки, её рождение в коллективе сказалось в её поведении самым невероятным образом. Она, будучи уже не в колхозе, сломала рог в драке с так называемыми личными, то бишь “кулацкими”, коровами. Помню, как кое-кто из нас заливался слезами при виде окровавленного запекшегося корня, оставшегося от сломанного рога. Он зажил не скоро. Покрылся сперва какой-то плёнкой, затем этот остаток чуть отвердел. Все мы лелеяли нашу Берёзку, рвали для неё траву летом, зимой мама наводила тёплое пойло. Она отелилась вроде бы зимней порой таким же чёрным бычком, мы затащили его в избу и поместили за печь в закутке, где я устраивал себе место для сна. Пришлось уступить место новорождённому и переселиться “за шкап”, где спали младшие с матерью. Но мне было уже около десяти лет. Когда старший брат приходил из школьного общежития на воскресенье, мать стелила ему на полу соломенную постель. Матрац, набитый соломой, укрывала стёганым одеялом, клала набитую мякиной подушку. Я завидовал старшему брату и выпросился “из-за шкапа” на пол к Юрию, а когда он уходил в школу, спал на полу уже один. Помню, как ловил отцовскими заячьими клепцами крысу, которая пробежала ночью по моему лицу. Я проснулся, но со сна не ощутил всего ужаса и сначала не понял, кто пробежал по лицу. Понял намного позже, днём, и мы с Юрием клепцами, то есть заячьими капканами, начали ловить крысу. И мы поймали эту гадину! Однако мой рассказ о Берёзке...

Странное было это существо, принесшее так много неприятностей мне и слез моей матери Анфисе Ивановне! Сначала Берёзка часто убегала из “единоличного” стада в колхозное. Потом привыкла пастись с “единоличницами”, но то и дело уводила коров в запрещённые места – то на озимь, то на овёс. Она грудью проламывала гнилые изгороди, и все коровы шли следом за нею. О, сколько было с ней неприятностей каждому пастуху! А пасли своих коров и телят по очереди, примерно через каждые десять дней. И когда приближалась наша очередь пасти, у меня начинало ныть что-то в груди. С тех пор у меня странно болит душа даже при виде любого пастуха или пастушки, хотя при “демократическом” режиме пастух в наших краях совсем редкость.

Один случай, как я “пропас” коров и как маму оштрафовали, а сам я чуть не погиб в тайге, описан в рассказе “Иду домой”. Подобных случаев в моём детстве свершилось не так и много...

Однажды я пас коров за деревней, за речкой на сжатом ржаном поле. Задача была проста, но иногда непосильна. Надо было удержать стадо строго на одной площади, в определённом поле. Площадь ограничивалась с одной стороны лесом, с другой речкой Нодобицей. Две другие стороны были открыты. В лес животных отнюдь не тянуло, но речка Нодобица и в дождь не была препятствием для коров. Надо было бежать изо всех сил, чтобы воспрепятствовать коровам уйти.

Уселся я на большой, ещё по-осеннему тёплый камень со стороны леса и зорко наблюдал за стадом. Коровы шумно поедали траву между лесом и пахотными загонами. По ржаной стерне они не хотели пастись и медленно двигались вниз, ближе к лесу. Вдруг наша Берёзка вышла из общих рядов и, поглядев на меня, нахально двинулась в сторону овсяного поля. Я побежал, обогнал её и заворотил обратно. Снова уселся на камень. По солнышку день моей пастьбы только лишь начинался, а другая, не помню, чья, краснопёстрая корова направилась к берегу Нодобицы. Чего ей вздумалось? Может, захотелось пить? Рассчитывая на это, я не побежал за ней тотчас и поплатился. Видимо, напившись воды, краснопёстрая (теперь бы я назвал её красно-коричневой) вероятно, из любопытства начала переходить мелководную Нодобицу. Это было совсем не по правилам, и я побежал возвращать корову в общее стадо. Она, увидев преследование, сама повернула обратно и освободила от напряжения мои отнюдь не спринтерские силёнки. Статус-кво был восстановлен! А наша семейная кормилица тем временем решила по-своему. Она повела к овсу всех моих подопечных! Я кинулся догонять, и тут мигом исчезли все мои добрые чувства к нашей Берёзке.

Она опять стала направляющей для всех коров деревни Тимонихи. Она поспешно уводила их на овсяное поле. Я собрал все свои детские силы и пустился вдогон. На всю жизнь запомнилась мне эта гонка по ржаному жнивью. Когда я почти сравнивался с последней уходящей коровой, Берёзка – что бы вы думали? – побежала! Корова не лошадь, быстро бегать не может. Но стадо, возглавляемое Берёзкой, как будто дразнилось. Бегу, бегу, и коровы во главе с нашей бегут. Выдохнусь, остановлюсь, чтобы перевести дух, и Берёзка переходит на шаг. Это и было самым обидным для юного чабана. Я опять побегу, чтобы обогнать Берёзку. Она увидит, что догоняю, и снова бежит, только меж задних ног вымя болтается из стороны в сторону. Сердце моё готово выпрыгнуть, в груди едко саднит, ноги подкашиваются, а стадо всё ближе к общественному овсу... Сил догонять не стало.

И в эту минуту всё во мне закипело от горькой обиды. Я начал хватать с полосы комья сухой земли и палить в собственную корову. Комья не долетали до цели. В горячке с комьев перешёл на каменье. Я уже не очень и разбирал, куда попадают камни, они бухали в какую попало корову или телёнка. Стадо уходило к овсу. Я обессиленно сунулся прямо в ржаную борозду и зарыдал... Но и плакать у меня уже не было сил. Какая-то тётка, вроде бы Палашка Румянцева, остановила Берёзку, завернула стадо от овсяного поля и едва не отхлестала пастуха, который не мог удержать коров, ивовой вицей. Так было положено. Хорошо ещё, что Палашка не заметила моего главного преступления. Я ведь кидал в животных каменьем...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю