Текст книги "Журнал Наш Современник №6 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Василий ЕРМОЛЕНКО • Из солдатского дневника (Наш современник N6 2004)
Василий ЕРМОЛЕНКО
Василий Иванович Ермоленко всю свою жизнь посвятил журналистике и литературному творчеству. В газетах и журналах он опубликовал многие очерки, рассказы, фельетоны. Отдельными изданиями вышли его романы “Пленники Натуны”, “Знают только в штабе”, “Тайник в лесном овраге”, повести “Волчья балка”, “Ночной взрыв”, “Из окружения”.
Ермоленко – участник Второй мировой войны, кавалер восемнадцати государственных наград. После окончания девятого класса и радиошколы прошел боевой путь от Харькова и Сталинграда до Восточной Пруссии и… Маньчжурии. В 1947 году демобилизовался и вернулся на родину – в село Соколово Харьковской области.
“Уходя из дома, прихватил с собой общую тетрадь в коленкоровом переплете и пару карандашей, чтобы вести в армии военный дневник, – вспоминает Василий Иванович. В мае 1942 года южнее Харькова я попал в окружение. Выходя из вражеского кольца, я лишился всех своих личных вещей, в том числе и дневника. Затем отступление с тяжелыми боями до Волги, жестокая Сталинградская битва. Было не до дневников.
Когда немцев на Волге разбили, решил возобновить военный дневник и вел его до декабря 1946 года, хотя это было просто опасно. В свое время появился строгий приказ, запрещавший бойцам и командирам действующей армии вести дневники. Но я все-таки вел записи тайком от боевых товарищей и командиров.
Спустя полвека решил издать свой военный дневник отдельной книгой. Причем ничего не добавляя и не убавляя. Ведь как ни крути, а документ этот исторический, и не надо в нем ничего улучшать или переделывать. Пусть остается все так, как было написано в те далекие и грозные годы”.
Итак, перелистаем книгу Василия Ермоленко “Военный дневник старшего сержанта”, вышедшую в белгородском издательстве “Отчий край” в 2000 году и посвященную 55-летию Великой Победы; перелистаем страницы, пропахшие порохом и кровью, написанные в землянках, окопах, блиндажах молодым человеком предвоенного поколения, воспитанным Советской властью на идеях самого справедливого строя в мире; страницы, местами, может быть, несколько наивные, но предельно честные, искренние, где за каждой строкой встает “суровая и ясная, завидная судьба родной навеки страны!” (М. Исаковский).
Из солдатского дневника
25 ноября 1942 года
Расскажу, как я, мои товарищи и командир чуть к немцам в плен не попали. Поехали мы на машине искать одну из частей, чтобы наладить с ней радиосвязь. Ездили целый день и все не могли найти кого надо. Вот мы кинулись что есть духу по одной из полевых дорог. Едем, глядим по сторонам. Слева от нас колонна войск движется. Мы думали – наши. Когда подъехали совсем близко, только тогда увидели, что это немцы. Наш шофер не растерялся. Развернулся между немцами, нажал на газ. Только нас и видели. Когда немцы опомнились, подняли ураганную стрельбу. Отъехав на значительное расстояние, мы остановились, осмотрелись. Скаты целы, мотор работает. Вот только нашего радиста Сашку Иванова легко ранило. По дороге в свою часть определили раненого в медсанбат. Вот так мы чуть не попали в лапы к немцам.
16 мая 1943 года
Тыл живет своей жизнью. Размеренно гудят в небе самолеты, проходят товарные эшелоны. Когда проедешь сотни километров и увидишь свою Родину, думаешь: вот она, Социалистическая держава. И есть ли такая сила, которая бы победила нас? Безусловно, нет и не будет. Такой народ, как наш, не сделать рабом. Никогда!
5 ноября 1943 года
Сегодня получил письмо из дома, которое почему-то задержалось в дороге. Из письма узнал, как страдали при немцах мои земляки. Семнадцатилетнюю сестру Шуру шесть раз пытались отправить в Германию. Пришлось ей прятаться от немцев на дальнем хуторе, носить старую рваную одежду, мазать лицо сажей.
8 ноября 1943 года
Октябрьские праздники прошли хорошо. Весть о взятии Киева сделала праздник еще радостнее. Шестого был торжественный вечер, на котором мне вручили медаль “За оборону Сталинграда”. После собрания выступала самодеятельность нашей радиороты. Потом мы смотрели кинофильм “Два бойца”.
29 июня 1944 года
Село Комаки Чешненского района. Быстро продвигаемся вперед. Немцы удирают во все лопатки. Хорошенькие девушки-белоруски Оля и Маруся рассказывали много интересного о партизанах. Почти весь район был под контролем партизан. Он так и назывался: партизанская зона. У партизан были машины, танки и даже легкие самолеты для связи с Большой землей. Немцы вели борьбу с партизанами методом карательных операций. Но партизаны маневрировали, быстро меняли свои позиции. И в этом им активно помогало местное население. А сколько интересных эпизодов рассказали девушки. Партизаны попросили одну молодую женщину, чтобы она легла спать с немецким комендантом. Не успела парочка расположиться в постели, как нагрянули народные мстители и сцапали коменданта живым. Другой случай. На октябрьские праздники партизаны заминировали телегу с продуктами. Возница сумел вовремя скрыться. Более десяти вражеских солдат поспешили к телеге и все были уничтожены взорвавшимся фугасом. Вчера к нам приезжали партизаны, действовавшие в этой местности. Они очищали лес от немцев и полицаев. Поразил меня один случай. Трехлетний мальчик Миша нашел три патрона и принес их партизанам. Конечно, при такой помощи народа, когда даже ребенок понимает, что к чему, партизаны были неуловимы и непобедимы.
9 мая 1945 года
Вот и настал долгожданный День Победы. Четыре года ждали мы этот день. Ждали в окопах солдаты, ждали в дремучих лесах партизаны, ждали на заводах в Германии наши невольники, ждали на Урале, в Сибири, на Дальнем Востоке. Победа над фашизмом пришла. Дорого она нам досталась, мы ее завоевали в жестоких боях. Было время, когда мы отступали, отдавая врагу родные города и села. Отстояли Волгу и Сталинград. Несколько месяцев город горел, все медленнее и медленнее продвигались по его улицам немцы. Сражение шло за каждый дом, каждую лестничную клетку. А тем временем страна расправляла могучие крылья, готовила по врагу сокрушительный удар. После Сталинграда немцы стали терпеть одно поражение за другим и наконец капитулировали. По случаю Дня Победы мы за обедом выпили, помянули павших товарищей. На каждой станции нас встречали толпы празднично одетых людей. Все возбуждены, смеются и радуются. На глазах у многих слезы.
Борис ДУБИНИН • В том далеком сорок четвертом (Наш современник N6 2004)
БОРИС ДУБИНИН
В том далеком сорок четвертом
Из воспоминаний Бориса Леонидовича Дубинина –
в годы войны матроса линкора “Октябрьская революция”
До войны я с отцом, мамой и младшей сестренкой Инной жил в городе Фрунзе, столице Киргизской ССР. Помню раннее утро 22 июня 1941 года, когда я вернулся с рыбалки и был в отличном настроении – наловил целый кукан рыбы. И тут...
– Боренька, война, – едва слышно выговорила мама, и губы ее болезненно вздрогнули.
– Какая война?
– Германия напала на нас... Гитлер... сегодня ночью...
– Ну и что? Раздолбаем за неделю! Красная Армия...
– Прекрати! – подавляя крик, строго, даже зло сказал папа. – Прекрати, ты глуп, – повторил он с отчаянием в голосе, но уже не со злостью, а с жалостью. – Это страшная война...
В то время я многого не понимал или понимал по-своему. Сорок первый в далеком нашем тылу в моем восприятии пролетел вообще как-то незаметно, словно бы по инерции. Я жил только войной, но даже не успел сообразить, какая беспощадная и бесконечная война обрушилась на нас. И хотя в первые же дни повесил на стенку в своей комнате карту, флажками отмечал болезненно пульсирующую линию фронта и ясно видел, как стремительно она вдавливается все дальше на восток, в моем сознании, в моем настроении не было ни капли сомнений, их даже не коснулась тревога, не говоря уже о трагических ощущениях. Я совершенно не понимал, мне и в голову не приходило, что наше отступление вынужденное, что оно – результат пусть временного, но все же превосходства фашистов. Я был уверен: наше отступление продиктовано особым, гениальным стратегическим замыслом, более провидческим, нежели замысел Кутузова в 1812 году.
Однако дальнейшие события на фронте развивались вовсе не так, как я предполагал. Победоносное сражение под Москвой оказалось лишь началом долгого трагического пути к Победе, лишь первым в череде долголетнего кровопролития, нареченного в Истории Великой Отечественной войной. Я долго не мог понять, почему так случилось. И недоумение мое рассеялось окончательно не от сводок Совинформбюро и не от разъяснений преподавателей, а от бесхитростного, надрывного рассказа Вали Панфиловой, когда после битвы под Москвой, после гибели ее отца, двадцати восьми героев-панфиловцев и многих, многих ее товарищей приехала она во Фрунзе и пришла в нашу школу. А более всего от нескрываемых горьких слез. Вот тогда только я понял, какая это война: нескончаемая, трагичная, страшная... И чем грозит она всем нам. Я вступил в комсомол и в райкоме попросил направить меня на какую-нибудь возможную военную учебу, чтобы потом уйти на фронт. Но мне снова решительно отказали.
– Сейчас твоя главная задача – хорошо учиться. И работать – помогать фронту. Думаем рекомендовать тебя в комитет комсомола школы, будешь отвечать за сбор металлолома и теплых вещей. Получишь неполное среднее – посмотрим...
* * *
Незаметно наступил апрель сорок четвертого. И тут вдруг меня пригласили в ЦК комсомола Киргизии. Я и в новой школе был членом комитета и потому подумал, что вызывают по школьным делам, оказалось не так. В конференц-зале, куда меня направили, я увидел человек сто, если не больше, таких же ребят, как и я. Тут оказались и Олег Сидоркин, Рафик Кешишев, а главное – Женя Дубровин (он после седьмого класса ушел работать художником-оформителем в какую-то мастерскую) и Эркен Эссеноманов – тот учился в автодорожном техникуме. И даже Сеня Атанов, с которым мы крепко дружили в первом и во втором классах, а потом он вместе со своей сестрой и ее мужем уехал в какой-то район, и мы с ним с тех пор не виделись. Но никто не знал, зачем нас здесь собрали.
Вскоре в зал вошли секретари ЦК и с ними два военных моряка – киргиз и русский – в отутюженных брюках, тельняшках, с синими воротниками на плечах и медалями на груди. Их нам представили как делегатов с подшефного Киргизии Краснознаменного линейного корабля “Октябрьская революция”. Фамилию старшего краснофлотца я помню и сейчас – Сатвалдыев. Он потом стал депутатом Верховного Совета Киргизии и директором республиканской типографии, а на линкоре был наборщиком в корабельной многотиражке. А вот фамилия старшины второй статьи из моей памяти выветрилась, он был артиллеристом, и на линкоре мы с ним не общались, а звали его Сашей. Он все шутил: “Саша с Уралмаша”. Они рассказали нам про блокаду Ленинграда, про действия Балтийского флота и своего героического, могучего корабля. И вдруг:
– Товарищи комсомольцы, сейчас на линкоре сложилась трудная обстановка. Почти шестьсот моряков ушли на сухопутный фронт. Мы с трудом обслуживаем орудия и механизмы, а война еще идет. Нам нужны грамотные, верные и крепкие ребята...
Тотчас поднялся один из секретарей:
– Центральный Комитет Ленинского Коммунистического союза молодежи Киргизии принял постановление объявить комсомольский набор добровольцев на Краснознаменный линкор “Октябрьская революция”...
Нет, я не стану описывать, что было дальше. Лично для меня случилось чудо: море, флот, фронт, корабль и я – военный моряк!
Моя мама знала о комсомольском призыве.
– Возможно, ты поступаешь правильно, возможно, делаешь ошибку, я не знаю, – сказала она, – но сейчас ты должен сам решить, как тебе поступить. Это твой выбор. Я не хочу тебя отпускать, но я не имею права: вдруг не сложится твоя судьба, вдруг заест тебя совесть, если я слезами удержу тебя. Иди. Я всегда буду с тобой.
* * *
Итак, 4 мая 1944 года началась наша новая, взрослая, жизнь. Двадцать девять дней добирались мы до Ленинграда. Двадцать девять долгих дней. Наш вагон внезапно отцепляли от одного эшелона и прицепляли к другому. Бывало, мы днями стояли где-то в тупике, а то и в чистом поле. Продукты наши закончились быстро, и мы прилично наголодались. Добровольно и сознательно. Мы везли на корабль ящики колбасы, консервов, печенья, бочки меда, вина, масла. Когда своей еды у нас не осталось, наши сопровождающие, старшина второй статьи Саша и старший краснофлотец Сатвалдыев, спросили, будем ли мы вскрывать подарки или довезем их в целости и сохранности. Мы решили потерпеть, но привезти все полностью. Правда, на больших станциях нас хорошо кормили. Прямо на перронах стояли столы для едущих с фронта и на фронт, это называлось, кажется, продпунктами, там нас кормили и первым и вторым, да еще выдавали по общему аттестату сухой паек, до следующей большой станции. Только мы на них, как правило, не останавливались, никто не знал, когда и где нас снова отцепят, и паек мы быстренько съедали...
Учебный отряд. “Октябрина”
В Первом флотском экипаже, что у Поцелуева моста, нас переодели во флотскую форму. Вы бы посмотрели, как я был красив! Вот бы сейчас пройтись по Фрунзе, зайти в класс к нашим девчонкам, показаться маме и Инночке... Я даже не замечал, что сидит она на мне мешковато и сам я неуклюж с наголо стриженной головой и торчащими ушами. Я ничего этого не видел и не понимал. Я был счастлив. Очень счастлив. Если бы мне разрешили лечь спать во флотской форме, я бы с удовольствием это сделал, но спать разрешили только в тельняшке. Ночью я просыпался, гладил ее на груди и руках и снова засыпал, довольный и гордый.
На следующий день к нам приехал заместитель командира линейного корабля по политической части. Он предложил на выбор либо сразу идти на корабль, либо в Учебный отряд, чтобы получить специальность. Большинство решили, что надо идти в Учебный отряд, что негоже обузой и неучами позориться на корабле, и оказались не правы. Как нас потом ругали, даже обзывали болванами, и мы молчали, нам нечем было крыть. Из-за такого поспешного решения мы не приняли участия в последнем бою “Октябрины” в Великой Отечественной войне, что провела она в Выборгской операции, в одной из завершающих операций битвы за Ленинград, а мы в это время отсиживались в Учебном отряде. До сих пор жалко.
В Учебном отряде определили нас в Школу оружия – мы проходили там курс молодого бойца. Увлекательное, доложу я вам, занятие, не соскучишься. Строевая подготовка, многокилометровые марши с полной выкладкой, в том числе и ночные по тревоге, рытье окопов в полный профиль, рукопашные бои, ползание по-пластунски, стрельба из личного оружия... И песни... Обязательно строевые песни. И чтобы громко. И чтобы складно. За день так напоешься, что ночь кажется не продолжительнее одной минуты, будто только лег, а боцманская дудка соловьем возвещает подъем. Но дело это обычное, ничего в нем особенного нет, и подробно описывать его не стану. Расскажу лишь о некоторых случаях, показавшихся мне примечательными.
Выдали нам винтовки – трехлинейные, системы Мосина, образца 1891—1930 годов. 1891-й – год изобретения, 1930-й – год модернизации. Замечательная винтовка, в свое время была лучшей в мире. Построили нас, и оказался я опять предпоследним в шеренге. В школе чуть меньше меня был один только Женя Ефимов, а здесь уж и не помню кто. Зато хорошо запомнил слова первого своего на флоте командира отделения, старшего краснофлотца Люсина, парня, года на два постарше нас, рослого, крупного и громогласного. Подошел он ко мне и ехидненько так спросил:
– Винтовку поднимешь, воин?
– A што?
– Не “што”, а “так точно” или “никак нет, товарищ командир”.
– Так точно, товарищ командир.
– То-то. Сам короче винтовки, хотя в ней всего сто шестьдесят шесть сантиметров со штыком... запомни!.. а еще штокаешь.
Вот тут я обратил внимание, что штык заметно возвышался надо мной. Но вскоре начались удивительные изменения: я начал расти стремительно и уверенно, а винтовка не росла. Пришло время, и мы сравнялись с ней. Старший краснофлотец Люсин довольно рассмеялся:
– Во рванул на флотских харчах. А если тебя еще и поливать?..
Вскоре в Школе оружия состоялся строевой смотр. И мы заняли первое место: и по маршировке, и по пению. Наш взвод так всем понравился, что начальник школы попросил, не приказал, а именно попросил, пройти и спеть еще раз…
После принятия присяги мы несли караульную службу в гарнизоне, выполняли массу заданий и всегда получали благодарности. Мы трудились не просто безропотно и старательно, а с подъемом, с охотой, с задором, постоянно помня: мы – комсомольский взвод.
Однажды привели нас в док, там стояла немецкая подводная лодка с развороченным корпусом. Не знаю, подорвалась ли она на минном поле, или ее подбили наши “охотники”. Нам поручили ее разгрузить. Отвратная это была работа, хотя трупов на ней уже не осталось. Наверное, их извлекла специальная команда. И все же находиться в корпусе было неприятно, будто там все еще витала смерть. Мы трудились молча, насупившись, без перекуров – скорее бы избавиться от такой “работы”! Наша работа очень понравилась доковому начальству, и на следующий день нас снова направили на ту злополучную лодку, с ее грязью и смрадом.
Но теперь уже здесь не было так противно, и мы дотошно разглядывали вражеский быт. Сенька Атанов вдруг заинтересовался консервными банками. И хотя нам строго-настрого было приказано, упаси Боже, ничего не трогать, вскрыл одну и... попробовал. Там оказался хлеб. Сенька ел его и пожимал плечами, мол, ничего страшного. За ним потянулись и другие. Преодолевая брезгливость, попробовал и я. Чересчур пресный, невкусный, сухой, но хлеб. Его, оказывается, нужно было разогревать особым способом, но мы-то не знали – да и где разогревать? – и потому ели просто так. Все, кто был в корпусе лодки, вспарывали ножами немецкие железные банки и ели немецкий эрзац-хлеб. Среди хаоса. Среди грязи и смрада.
– Ну… фрицы, даже хлеб нормальный испечь не могут, – брезгливо сказал Сеня и бросил банку в мешок.
Все побросали свои банки вслед за ним.
Именно в те дни мне и пришлось конвоировать пленного немца, возможно, с той подводной лодки. Это был мужик лет сорока, крепкий, высокий, поджарый, с узловатыми руками, покрытыми рыжей щетиной. Мы ехали в “воронке”, один на один, ехали долго, а может, мне только так казалось. Он все пытался заговорить со мной, а я боялся: вот-вот он кинется на меня, отберет винтовку и убежит, а я не смогу выстрелить... Я боялся, но того, что не смогу выстрелить... в человека. Я воспринимал его как врага, как изверга и фашиста, но и... как человека – изнуренного, загнанного, с воспаленными глазами, заискивающего...
– Камрад... камрад...
– Молчи, сволочь... – цепенея от страха, орал я и упирал ствол винтовки ему в живот, естественно, забыв передернуть затвор.
Но он этого не знал, его била мелкая дрожь, сиюминутная смерть была более чем реальной, совершенно белые глаза его были полны ужаса, а помертвелые губы шептали:
– Камрад... камрад... майн киндер, майн киндер... Гитлер капут...
Никогда раньше и никогда позже я не видел таких белых глаз и таких белых губ. Белого цвета страха смерти. Я вдруг понял, что он боится больше, чем я, именем своих детей он умоляет оставить его в живых. У меня отлегло от сердца, и я отвел ствол в сторону.
– Камрад... камрад, – радостно лепетал немец. Из глаз его текли слезы...
* * *
...В том далеком сорок четвертом бои, сражения, операции шли рядом. Рядом творилась реальная история, подлинные легенды. Мы слышали их отзвуки, видели огненные всполохи, мы тоже стояли на своем боевом посту, но он был только рядом. Июнь, июль, август, сентябрь... Выборгская... Прибалтийская... Свирско-Петрозаводская... Моонзундская десантная операция...
Холодной осенней ночью я стоял на посту у склада боеприпасов где-то на глухой окраине Кронштадта. Шел дождь, было зябко и тревожно. Лучи прожекторов то и дело полосовали низкое небо, лишь подчеркивая непроглядную темень вокруг, непрерывно ухали орудийные залпы. Временами казалось, они совсем рядом, вот-вот и снаряды обрушатся на Кронштадт, на склад, на меня... Что тогда? Я физически ощущал, как страх вползает в душу, сковывает тело. Вползает, сковывает и не отпу0
Антон ВИСКОВ • Наследник апостола Иоанна (Наш современник N6 2004)
Антон Висков
Наследник Апостола Иоанна
Памяти Георгия Васильевича Свиридова
“В начале было Слово”
Посетив в очередной раз пушкинское Михайловское, я заглянул к легендарному Семену Степановичу Гейченко – передать привет от Свиридова. Прошел терраску со знаменитой, запечатленной на многих фотографиях коллекцией колоколов и самоваров, постучал и оказался в небольшой комнатке со специфическим горьковатым запахом тлена, как часто пахнет в стариковских жилищах. Великий хранитель был в эту пору уже очень больным человеком. Парализованный, он сидел в кресле-каталке, дочь кормила его с ложечки, тусклый его взор блуждал по озерным далям, открывающимся из окна. При виде меня он стал жаловаться на одиночество и, как ни странно, на никчемно прожитую жизнь, часто повторяя: “Боже мой, Боже мой, Боже мой! Мне уже 94 года, это так много, а так мало я успел сделать!”. Горестная картина увядания великого человека. Однако упоминание имени Свиридова полностью его преобразило, и передо мной на какое-то время возник прежний Семен Степанович – могучий генератор творческого духа. Своей единственный рукой он вдруг с необыкновенной силой вцепился мне в рукав, глаза прояснились и засверкали прежним огнем, а голос приобрел крепость и четкость, он заговорил быстро и страстно. “Поверьте мне! – воскликнул он резко. – Свиридов – это великий человек. Пока живы Свиридовы, жива русская культура. Он сформировал мою музыкальную эстетику (“Вот как ты еще умеешь формулировать”, – пошутила в это время его дочь). Когда мы с ним встречались, я не знал, каким ухом его слушать. Такие, как Свиридов, рождаются раз в сто лет. Не будет его, наступит другая эпоха. Поцелуйте за меня Георгия Васильевича!”.
В годы моей школьной и консерваторской учебы я постоянно ощущал незримое присутствие Свиридова в музыкальной жизни. Вся его деятельность, выступления, концерты, премьеры тут же мощным резонансом прокатывались по окружающей меня культурно-общественной среде, вызывая долгое кулуарное перешептывание, то восторженно-вдохновенное, то злобно-ненавистническое. “А Свиридов-то еще одним циклом разродился ”, – ехидно и пренебрежительно говорили одни, в то время как из многих классов консерватории гремели колокольные раскаты финала “Отчалившей Руси”: музыка властно входила в жизнь, несмотря ни на какие зубоскальства. Помню, как одна из моих знакомых рассказывала мне, как их курс хохотал(!), когда на уроках истории музыки лектор соответствующим образом преподнес “Бегство Врангеля” из “Патетической” (трагичнейшую страницу во всей истории русской музыки, посвященную гибели старой дореволюционной России): “Ничего более идиотского мы не слышали”. Да, были и такие времена, когда захватывающие душу интонации песни “Я покинул родимый дом” вызывали у студентов моего курса снобистскую гримасу отвращения, де, со вкусом у автора не все ладно, второсортная музычка, для простолюдинов. Мне вспомнились тогда слова самого Свиридова: “Когда я писал на Исаакяна и Бёрнса – это приветствовали, как начал на Есенина – стали смеяться и отворачиваться”. “Играл Шостаковичу песни на слова Прокофьева – тот оставался абсолютно равнодушен”.
От первого основательного знакомства со свиридовскими партитурами сохранилось ощущение большого количества белых клавиш, бесполутоновых секундовых гроздей-созвучий, пентатонических звукорядов, придававших его музыке сходство с монгольскими народными наигрышами. Для моего слуха все это казалось чересчур пресным: я был воспитан на западноевропейской мелодике. Это уже потом я осознал, что в основе специфичности его языка лежат древние так называемые ангемитонные попевки, общие для многих культур мира, своеобразная “русская пентатоника”, уходящая корнями в глубины языческого фольклора. Как говорил сам композитор, “это глубокая архаика”. Благодаря его поразительной исторической памяти, он воплотил эти звуки давно минувших веков, создав неслыханный по оригинальности индивидуальный музыкальный язык. “Душа его вобрала всю красоту былых времен”. По мере постижения его произведений я ощущал, как переинтонируется мой слух, как захватывает меня чисто русская звуковая стихия.
Помню, каким событием явилось приобретение (с большими, надо сказать, в то время трудностями) толстого тома хоровых его сочинений, а потом еще двухтомника “Песен и романсов”. С этого момента я был уже целиком и полностью под властью его творчества, Свиридов стал для меня высшим музыкальным и человеческим судией, и постепенно во мне созрела мысль показать ему свои скромные сочинительские опыты. Кроме того, я слышал, что он помогает молодым композиторам продвинуть их работы. Правда, и о крутом и непредсказуемом характере Георгия Васильевича ходили многочисленные легенды. Внутренне трепеща, я набрал заветный номер, ощущая, что звоню в святилище, и, заикаясь, попросил его послушать и, так сказать, оценить мои работы. Очень тихим, ослабленным, старческим голосом, с характерным произношением старопетербургской интеллигентской речи, он сказал, что мало понимает в педагогике, вряд ли будет мне полезен, и посоветовал обратиться к профессорам консерватории как к истинным специалистам. “Но я хотел, чтобы послушали именно Вы!” – настаивал я. Тогда он также очень тихим и усталым голосом, немного подумав, безо всякого энтузиазма, словно бы желая поскорее отвязаться от меня, назначил время.
Когда в одно солнечное весеннее утро я, отдавая себе отчет в важности происходящего, волнуясь, шел к величайшему из композиторов, я представлял его наподобие Агриппы Неттесгеймского из романа Брюсова “Огненный ангел”, окруженного толпой восторженно внимающих каждому его слову учеников, в сиянии всемирной славы, с ее высоты разбрасывающего драгоценные алмазы гениальных мыслей. По всей вероятности, национальный художник такого масштаба, как Свиридов, в любой другой стране именно так и должен был бы жить (вспомним хотя бы Мориса Дрюона с его замком на Луаре), но только не в России. Все тем же тихим голосом Георгий Васильевич чрезвычайно сухо поздоровался и сразу пригласил к роялю. Весь его облик старика в старых рваных валенках, в заштопанном свитере, из-под которого довольно неприглядно виднелась нижняя рубашка, шаркающая, чуть даже с приседанием походка, согбенная фигура – все обличало очень одинокого и усталого, обремененного лишениями и невзгодами человека, из последних сил тянущего жизненную лямку. Бросалась в глаза чрезвычайная аскетичность, если не сказать бедность, домашней обстановки, я ощутил опять все тот же горьковатый запах тлена, как впоследствии и у Гейченко, но что меня больше всего поразило, это довольно сильно расстроенный рояль. “Если так живет первый русский композитор, то как же живут остальные? Нет, пожалуй, я уже не хочу быть композитором”, – подумал я тогда.
После моего вполне бойкого исполнения “Трех старинных кантов” Свиридов вдруг громким, хриплым голосом, совсем не похожим на прежний, стал шумно меня приветствовать, сделался активным и энергичным, распрямился, тут же позвонил Юрию Константиновичу Курпекову, поделился своими впечатлениями от моей музыки, всячески расхваливал и даже заставил сыграть еще раз. Он оказался очень добрым и совсем не страшным, не таким, как о нем тогда рассказывали. Он рассматривал саму сущность моей музыки , а не ее технологическую основу, к чему я так привык в консерватории (где часто высшим предметом обсуждения было, как повернуть ноту: вверх или вниз). Посоветовал не бояться и выписать православные названия каждого канта, которые я в 1988 г. благоразумно опустил. Спросил, много ли у меня сочинений. “Много, уже два опуса”. В каком стиле я еще пишу? “Ну, о стиле еще рано говорить”. Затем дал практические рекомендации, кому еще показать эти вещи, чтобы их продвинуть. (Все рекомендации оказались чрезвычайно действенными, и именно благодаря помощи Свиридова – и после той памятной встречи и неоднократно позже, мне удалось профессионально утвердиться в непростом мире современной музыкальной композиции.) Прощался он со мной, подавая мне куртку (как Римский-Корсаков, подумал я), уже как со старым знакомым. “Вы не одиноки в своих устремлениях, – обнадежил он, – есть еще несколько молодых людей, которые работают в том же направлении”. (Имелись в виду прекрасные русские современные композиторы, теперешние мои друзья и коллеги: Иван Вишневский, Алексей Вульфов, Алексей Захаров, Володя Генин.) Сказал, чтобы я обязательно ему звонил и, что меня тогда несколько удивило, писал письма. Свиридов всегда был приверженцем эпистолярного метода общения. Напоследок я наткнулся глазами на стоящую в углу около вешалки его суковатую палку-трость и еще одни валенки, теперь уже с обрезанными голенищами.
Во время некоторых из последующих моих визитов Георгию Васильевичу, видимо, доставляло удовольствие сыграть роль маститого профессора композиции. “Допустим, если бы я был вашим педагогом, – нарочито важно говорил он, с менторским выражением лица глядя в мои ноты, усаживаясь в кресло и закладывая ногу за ногу, валенок при этом неизменно скользил по паркету, поэтому сохранить важную позу долго никак не удавалось, – я бы задал вам написать сочинение крупной формы. Жанр миниатюры вы уже освоили”.
В другой раз он стал заставлять меня переделать окончание одной вещи, малоинтересное, на его взгляд: “Здесь нужно ввернуть что-то такое эффектное, вроде бы как “знай наших!” – и он тут же сымпровизировал действительно очень яркий и броский финальный ход.
Заключительным аккордом “Ижорских песен”, который берется безо всякой связи с предыдущей тональностью, он тоже остался недоволен: “Как будто ошиблись и так просто брякнули, куда попали!” Стал пытаться найти что-то более подходящее, не нашел: “Ну, здесь вы должны еще долго думать”.
Я сыграл ему один из своих хоров на слова из “Есенинской Библии”, полный сладковатых гармонических ходов, очень мне нравившихся. Вердикт был суров: “Это не критически воспринятый Гречанинов. Духовная музыка должна быть целомудренна”.
Однажды он уличил меня в заимствовании чужой интонации. “Ну, если немного, то это – ничего”, – успокоил, впрочем, он меня тут же. В своих вещах, подобно Генделю, он иногда использовал некоторые цитаты, или, вернее, интонационные аллюзии (вспомним хотя бы романс из “Метели”), но, инсталлированные в его собственные мелодические построения, они совершенно преображались, выявляя новые, скрытые доселе образные резервы.