Текст книги "Девять дней в июле (сборник)"
Автор книги: Наринэ Абгарян
Соавторы: Тинатин Мжаванадзе,Анна Антоновская,Елена Соловьева,Анна Кузнецова,Кира Стерлин,Наталья Волнистая,Заира Абдуллаева,Ольга Савенкова,Ксения Голуб,Светлана Анохина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
IX
Чтобы дать тебе зеркало, но захочешь ли ты заглянуть в него… В грустную муть темного серебра. Тронутого кляксами старости. Где слышен между тем хрустальный плач. Стеклянный, пронзительный всхлип. Долгое, постепенное, от тона к тону, угасание чуда. «Трус». «Эгоист». «Сволочь». «Брось их. Будь со мной». «Ты с ними, а я одна». Их около двадцати на мобильном – sms-сообщений от Мун. Ты еще не все открыл. И будет чем заняться, пока поезд идет до Перми. Пока в липкой усталости качается вагон. И качается желтым цветком призрак случайной станции, становясь продолжением сна. «Молчишь? Ответь хоть что-нибудь, подонок».
Сообщения можно убивать, не читая. Каждое «удалить» – как смачный плевок ведьме на хвост. И пусть она крутится волчком, волыглазая церва. В закрытом городе, за длинным цементным забором. Изученным тобой метр за метром. Там, где колючка поверху примята, – народная тропа. И есть все шансы не встретить патруль. А если доплатить таксисту и проехать чуть дальше – забор и вовсе обрывается. Но надо точно знать место. Тогда легко попадешь в атомный заповедник советских времен. Все еще чистый и на редкость зеленый. Где, по словам Мун, тоскливо так, что хочется выть. Как голодному псу. Как стае голодных псов, оставленной без лап сумасшедшим трамваем. А кладбище там – гораздо больше, чем обычно. В городах с таким населением… Еще одна станция. Еще один километр побега. Черные конвертики на дисплее мобильного. «Оставляй себе свободу, но запомни – я такая же». «Брось их». «Никогда не возвращайся». «Люблю тебя». «Ненавижу тебя». Можешь отправлять Мун ответом ее же собственные слова. Если кому-то он поможет – пин-понг черных конвертов. Сто, двести, триста ударов в бешенстве по телефонным кнопкам.
Хорошо, что еще существуют поезда. Где есть стаканы в подстаканниках. Совсем как в том кафе, где мы встретились в первый раз. И нет возможности изменить направление. Поезд не угнать, обвесившись динамитом. Его не поднять в небо, как в каком-то из фильмов Рязанова. Остается, конечно, возможность стоп-крана – но ведь ты этого не сделаешь. И не сойдешь на следующей станции. И не купишь обратный билет. Ты будешь методично – конверт за конвертом – убивать сообщения. А потом так же не спеша чистить свое ружье. В маминой квартире с окнами на пруд. С большим портретом утонувшего брата за стеклом дешевенькой стенки. Изменились разве что обои в большой комнате. Но доски пола по-прежнему выкрашены коричневым. И по-прежнему есть ощущение вселенского сквозняка. Который исключает всякую возможность жить с кем-то рядом. Быть с кем-то рядом, не причиняя ему боли. Светка просто молчала, после того как все узнала. Она не скандалила. Просто стояла, прислонившись к кухонному косяку. И слушала наш телефонный разговор. Потом сказала – со мной ты никогда так не говорил. Потом постелила мне отдельно. Потом, придя с работы, увидела меня на кухне с бутылкой водки. Кажется, у меня по лицу текли слезы. А может, просто таял снег, замешанный на соляной пыли. Потому что окно было открыто. Светка только спросила – из-за нее? Выпила со мной рюмку. Сказала – мы подождем. Ушла спать. Я курил и слышал, как она всю ночь ворочается. Как Анютка бормочет во сне. Как со страшной беззвучностью атомного взрыва раскалывается мой прежний мир. И все ближе подбирается темная вода. Я ничего не мог с этим поделать. Я ни с чем не мог ничего поделать. «Странная у тебя линия жизни, – сказала мне как-то Мун, – будто ее и нет. Она очень слабая, пунктиром. Она обрывается». Но ведь линии жизни могут меняться – не так ли? Светает, и пруд уже видно из окна. Лес на той стороне… Сейчас он возьмет ружье и выйдет из дома. Теперь ему нечего бояться. Некого искать. Он знает – чтопрячется в чаще сна. В самой сердцевине кошмара. И можно двигаться дальше. Как-то совсем по-новому. Лишь бы не поскользнуться буквально сейчас. На том самом месте, где когда-то стояла горка. Где, не совладав с избытком жизни, утонул его брат. Главное – не навернуться на этом новеньком, два дня как вставшем льду. Снег еще не выпал. И сквозь блестящий панцирь бутылочного стекла, сквозь вмерзшие в него молочные пузыри воздуха – видно, как подо льдом кипит жизнь. Клубятся водоросли. Снуют мальки. Не спеша проплывают тени рыб покрупнее. «Вода тяжелеет. Вода впитывает тени. Смерть для души становится водою». Так иди же, иди – как в сказке – все дальше – к волшебному лесу. Туда, где лед, повторив восход, светится розовым. Фиолетовым. Аквамарином. И трещит под ногой. И вздыхает. И поет всеми своими трещинами…
X
Рваная рана души моей, заноза моего сердца.
Чего нельзя найти – того и нельзя искать.
Кто прячется в чаще моего сна,
в самой сердцевине кошмара?
В черной траве, в темноте, в слепых до утра одуванчиках?
Я – один, и внутри – навсегда – беспокойство без имени.
Каждый платит за то, на что любит смотреть.
Все не то, чем на первый взгляд кажется
И «не все вмещают слово сие, но кому дано».
Реальность и сны никогда так не совпадут – без зазоров и швов, на какое-то очень счастливое время.
Чтобы дать тебе зеркало, но захочешь ли ты заглянуть в него?
Туда, где лед, повторив восход, светится розовым. Фиолетовым. Аквамарином. И трещит под ногой. И вздыхает. И поет всеми своими трещинами…
УЛИТКИ, КАК И ТОГДА
Из жизни фей
Август и неподвижная почти, маслянистая поверхность городского пруда. В черной воде змеятся отражения огней. Синие, желтые, красные. Третий час ночи. Время набирать дурацкие смс и рассказывать друг другу волшебные истории. Мы сидим на гранитном парапете. И двухлитровая бутыль пива идет по кругу. «Респект твоему сыну, – говорит Илья, – то, что я вчера с его подачи посмотрел, оказалось настоящей сказкой». Илья что-то понимает в сказках, но за пять лет нашего знакомства я так и не уловила до конца, что именно он считает «волшебным». А сегодня Илья близко наклоняется к черной воде и спрашивает, почти шепотом, чтобы не слышали остальные: «Вот скажи, ты веришь в то, что феи существуют? По-настоящему существуют? Это как в „Питере Пэне“, каждый раз, когда ребенок говорит, что фей нет, – одна из них непременно умирает».
Что мне остается? Я говорю, что верю в фей, хотя лучше было бы сказать, что никто не знает, как они умирают и как появляются на свет. Но Илюша странный. Он любит Бродского и группу «Тату», зарабатывает на жизнь дизайном, всегда таскает в сумке карты Таро, не признает цифровые фотоаппараты и снимает только на черно-белую пленку. Вечно выуживает где-то забавно-непристойные фразы и подсаживает на них всю компанию. Наша последняя совместная халтура – информационные бюллетени для областного правительства. Вот такие мы сказочники, блин. И – тем не менее…
Там все не то, чем кажется. Скалы – не скалы, а прекрасные девушки, злые монахи, разбойники или кошки, которых боги здешних мест давным-давно обратили в камень. Во времена всемогущих джиннов и беса Иблиса. И город – не город. Застывшая улитка, раскрутившая спирали своих улиц по направлению к морю. Туристы освоили только одну из них, ту, на которой расположен крошечный пятачок автовокзала, где наступают друг другу на пятки автобусы, продавцы сувениров, лепешек и фруктов. А чем выше – тем безлюднее и тише, тем укромнее маленькие домики, затейливее дворы, тем гуще и волшебнее тень от деревьев и ярче на асфальте пятна от раздавленной алычи. Тропинки петляют, разветвляются, вовсе сходят на нет – в заброшенном парке бывшей советской здравницы. В паутине, среди кипарисов. Там же растут и «бесстыдницы» – деревья, которые вечно шелушатся нежной, как шелк, корой. Из-под светло-зеленого – непременно – розовое. На самой границе парка стоит домик. Две комнатушки (перегородка выкрашена белой краской), туалет и душ – во дворе, за непрозрачной полиэтиленовой шторкой. Здесь живут бабушка Зоя, девочка Герби и ее сестра, хотя бабушка говорит, что сестра умерла, но это не так. Никто не видел Лизу мертвой, она просто исчезла год назад, в такой же точно день, когда Герби, как и сегодня, собиралась наблюдать за любовью двух виноградных улиток в саду.
А бабушка Зоя, как и тогда, уже сварила обед и уковыляла вниз, в обитаемую часть парка, где на скамейках, в тени, любили выпить коньяка, вина или пива уставшие от солнца туристы. Они закусывали местным сыром и лепешками, обсыпанными кунжутом. А бабушка Зоя угощала их желтой алычой и веснушчатой падалицей абрикоса. Как правило, ей наливали. И некоторые с удовольствием слушали удивительную историю баб-Зоиной жизни, тем более что начиналась она (маленькая хитрость бывалой рассказчицы) всегда в тех краях, откуда туристы были родом. Старушка хоть и впадала временами в светлый, как прохладное утро, маразм, твердо помнила: «земляка» встретить всегда приятно.
Беспечный день отдыхающих медленно двигался к обеду. С расположенных внизу улиц летели к небу вместе с шашлычным дымом обрывки «музыкального сопровождения». Чадили сразу все 23 кафе городка, а по просторам Сибири, Урала, Казахстана, Краснодарского края (выбирай любой) ехал раздолбанный «уазик» с молоденькой златокудрой медсестрой. Везли в больницу роженицу – то ли цыганку, то ли молдаванку – без паспорта, длинной сельской дорогой. И мотор заглох в чистом поле, и начались роды. Медсестра с матерящимся шофером сделали все, что смогли, приняли младенца-девочку. А мать вдруг совсем тяжело задышала, закатила глаза, вцепилась в руку медсестре – да так крепко, что потом на ней остались почти черные синяки (тут баба Зоя в качестве доказательства обычно оголяла свою худую, с мягкой обвисшей кожей длань, покрытую тем же нежно-коричневым крапом, что и падалица абрикосов). И как могла красноречиво пыталась описать выступившую у роженицы в уголках губ пену и ее предсмертные, хриплые заклинания – «сберечь девочку, а не то…». И свой страх, «потому что я тогда тоже на шестом месяце была, а здесь такая катавасия». После общего зачина рассказ разворачивался в зависимости от пристрастий слушателей и количества поднесенных бабушке Зое чарок, в роли которых чаще всего выступали, конечно, пластиковые стаканчики.
За каждую порцию горячительного старушка аккуратно благодарила, вытирала сухонький рот и продолжала. Некоторым подробно рассказывала, как они с шофером у костра коротали ночь, как прижимала она к груди «несчастного младенчика», другим – какими яркими были звезды и странным ощущение, что вот – совсем рядом – лежит в машине холодное мертвое тело. Кого-то интересовало, когда починили сломавшийся «уазик», и как потом девочку оформляли в приют. И чем ее кормили, пока не добрались до больницы. Здесь бабушка Зоя позволяла себе импровизации, но перед кульминацией своей истории непременно говорила: «А теперь, добрые люди, налейте, потому что тут-то все и начинается»…
И начиналось: ловко смахивая набегавшую слезу, рассказчица описывала, как через два дня после происшествия она, то есть златокудрая медсестричка «двадцати с лишним годков всего», будучи уже на шестом месяце, мыла, напевая, высокое крыльцо сельской своей больнички и – будто кто сзади толкнул – оступилась. И упала. Да как-то очень неудачно – открылось кровотечение. А тот злополучный «уазик» стоял во дворе по брюхо в лопухах и пялился на нее круглыми своими фарами. И опять показалось сестричке, что внутри машины все еще – холодное мертвое тело. «В общем, преждевременные травматичные роды, – горестно подперев щеку рукой, вздыхала баб Зоя, принимая еще одну непременную чарку, – без обезболивания делали. Какое такое для нас тогда обезболивание? Не начальство, чай! А когда операция шла, я как в бреду была – и больно ведь, и кровища – цыганку эту видела, точно рассудок у меня временами мутился, – а она все повторяла: „Говорила я тебе, предупреждала – о дочке моей позаботься, а ты ее в приюте кинула, смотри, как бы хуже чего не вышло“. Ну я тогда все молитвы вспомнила, какие еще от бабушки слышала, и сама-то выкарабкалась, а ребеночек – понятно, мертвенький, и, когда мне потом сказали, что детей я больше иметь не смогу, я уже и не удивилась. Поняла, что судьба для меня приготовила. Выписалась – и сразу в приют. А моя черноглазая там лежит. Пищит, пеленки зассанные, серые, больше на портянки похожи, нянечка пьяная, и у лялечки моей уже от сырости язвочки на попке, я ее схватила, поцеловала – знала бы, дура горемычная, что делаю».
Здесь бабушка Зоя со словами «конец первой серии» всегда заканчивала свое повествование, может быть, потому, что обладала врожденным чувством композиции, а может – имелись другие причины. И, бормоча «к внучкам пора», вставала со скамейки. Топ-топ – только не шатаемся – мимо лавровых кустов, мимо шелушащейся нежной корой бесстыдницы – домой. Хватит нам на сегодня сладкого винца, коньяка «Три мушкетера» или «Червонного пива» – возвращаемся. В домик, выглядывающий из-за черешен, где Герби, проснувшись с утра, решила проверить: найдет ли она в саду двух улиток, занимающихся любовью, – как и год назад – в тот самый день, когда исчезла Лиза.
Сестра говорила, что улитки – удивительные существа, каждая одновременно и мужчина и женщина. К тому же их пузатые домики-спирали никогда не повторяются – у всякой свой цвет и свое расположение полосок. И если стать совсем крошечной, можно путешествовать по этим полоскам – как по скрученным спиралью улицам их городка, и в конце концов попасть в совершенно удивительное место… Пустые раковины улиток Герби собирала вместе с Лизой: у каждой – в Сокровище – по несколько штук. Они печально и пусто стучали, если встряхнуть, но без Лизы Герби их почти не касалась. Без нее – не так… При Лизе все казалось волшебным и не скучным: разноцветные стеклышки и камушки, яркие перья птиц, одно с глазком – павлинье, засушенные крабы, древние глиняные черепки – некоторые с рисунком, сделанным будто спичкой или веточкой, душистые мускатные орехи, похожие на сушеный мозг обезьянки, палочки корицы, рогатый – морда чертиком – водяной орех. Да и само имя «Герби» придумала ей сестра, потому что до этого была просто Галя, которую соседские мальчишки за смуглость и угловатую худобу дразнили «галкой», а воспитательницы в детском саду, сокрушаясь «как на мальчика-то похожа, сирота несчастная», – часто звали «огольцом». И когда приходили в группу фотографы, нянечки, вздохнув, расправляли Герби платьишко, а бантик на голову просто клали сверху, потому что «ну не держался он» на жиденьких волосах. А еще кривые нижние зубки. Но Лиза говорила: «Дураки они все, мы с тобой – феи. Они вообще ничего не понимают, что красиво, а что – нет. Вот у нашей училки по математике – сережки с бриллиантом – какие-то стекляшки, дрянь, а ты посмотри на наши камушки». И выуживала в круглой жестянке из-под конфет, где хранилось Сокровище, три своих самых любимых: один – агатовый, туманный, с нежной слоистостью, словно пепельное утро в тихой заколдованной стране; другой – окатыш горного хрусталя, но не простой, а с секретом – под определенным углом вспыхивала в нем радугой подземного царства – сеточка рутила, и третий – самый страшный – яшмовая галька с «глазком» – «ведьмин взгляд», какой приносит иногда на тыльной стороне своих крыльев ночная бабочка. «Будто кто-то, – счастливо ежилась Лиза, – смотрит на нас из того мира, откуда и смотреть-то некому».
«Уж она-то знала, – подумала Герби, – попробуй столько книжек прочитать!» Лиза иногда целые дни просиживала в библиотеке санатория, куда, кроме нее, никто и не заглядывал, особенно летом. Эту полутемную комнату и не открывали почти, просто вахтером в том корпусе числилась баб-Зоина соседка – вот Лизу и пускали. А еще по выходным сестры отправлялись на автобусе (велосипед был один, старенький, с еле заметными «восьмерками» на обоих колесах) на Маяк – хоронить дельфинят. «Ну ладно, – решила Герби, – прежде чем ехать, нужно все сделать по правилам. Как говорила Лиза – главное, чтобы „след в след“, и тогда – будет нестрашно, тогда все получится. А значит, сперва я должна найти улиток… Улиток – как и тогда».
И дожидаясь, пока допотопные часы, на латунном маятнике которых даже в пасмурную погоду дремал солнечный зайчик, отсчитают «двенадцать», девочка уселась смотреть мультики по маленькому телевизору. Хотя, по правде сказать, он больше сердито трещал, жалуясь на свою черно-белую жизнь, чем показывал. Солнечные тени, негативом повторяя узор гипюровых занавесок, непростительно медленно двигались по стенам и потолку. Когда же часы, наконец, пробили, и баб Зоя уковыляла в парк, Герби вытащила из шкафа с посудой ту же самую плошку с чуть отбитой по правому краю эмалью и, стараясь не спешить (хотя больше всего на свете ей хотелось помчаться вскачь), набрала черешни. Не много, не мало – ровно столько, сколько в прошлом году. Так же не стала ягоды мыть (потому что немытые вкуснее) и улеглась под тем же самым деревом. Легкий ветерок перебирал листву, та пропускала солнечный свет ажурными кружевами, черешня в плошке подходила к концу… и тут… если бы Герби была чуть старше – она бы просто не поверила своим глазам, она бы закричала – «так не бывает» – и так бы не было, – но… порыв ветерка еще раз всколыхнул травинки, дрогнул лист виктории, и на свет божий появилась довольно крупная виноградная улитка. На зеленой раковине ее закручивались в спираль коричневые полоски.
Улитка медленно ползла, будто искала что-то, часто приподнимала верхнюю часть туловища, и та матово светилась, как темно-зеленая виноградина на свету или обсосанная уже от сахара желеобразная сердцевина мармеладки. На земле миллиметр за миллиметром проступал еле видный влажный след. Потом улитка, будто услышав что-то, замерла, напрягла свои усики-антенны, и навстречу ей из травы выползла вторая – с желтым домиком…
У Герби закружилась голова – ей показалось, что внутри нее вдруг появился, делая тело совсем невесомым, наполненный воздухом пузырь на манер тех, которые есть у рыб. Иногда они с Лизой отмывали их от слизи и крови, когда бабушка готовила уху и потрошила бычков или морских окуней, а потом сравнивали радужные отсветы на тонких, эластичных стенках с рутиловой сеточкой в окатыше горного хрусталя, удивляясь – как много внешнего сходства может быть между совершенно разными вещами.
«Еще чуть-чуть – и я улечу или уплыву», – подумала Герби, чувствуя, как учащенно начинает биться ее сердечко, хотя никуда она не бежала, а просто тихонько лежала под черешней в саду. А улитки тем временем, ошарашенно постояв друг против друга, будто не веря в свою удачу, сблизились, наконец, слиплись телами, и сладкие волны пошли по ним одна за другой. Герби подумала, что у людей все это происходит намного быстрее (они с Лизой не раз подглядывали за парочками на пляже) и уж верно – куда болезненнее (как уверяли некоторые девочки из нижнего пансионата).
Улитки между тем ощупывали друг друга усиками, потом упали, плотно прижавшись, – замерли. «Пора!» – решила Герби и, захлопнув дверь домика, вывела за калитку Лизин велосипед. Его нашли спрятанным в кустах на Маяке уже после того, как Лиза пропала, и милиция нехотя, больше для проформы, обыскивала побережье. В принципе, Герби была с милицией согласна – никакого «тела» найти не представлялось возможным, потому что еще до исчезновения сестра рассказывала ей иногда – КАК это произойдет и КАК это уже случалось с другими, например с предком одного поэта, которого забрали в свою страну феи. Кажется, однажды, гуляя по лесу, он заметил белую лошадь удивительной красоты. С тех пор его никто не видел. Но он не умер – просто стал другим – нашел то заколдованное место, попадая в которое любой предмет и любой человек теряют свою тень. Герби же для того, чтобы начать превращение, просто нужно вернуться туда, где Лиза спрятала велосипед и откуда пошла пешком. А значит – вперед – к морю, разматывая на лету спираль городских улочек, пусть бьет в глаза солнце, ветер раздувает волосы, и тело утрачивает постепенно привычные для него ощущения, разучивая первые такты совершенно нового состояния.
Герби почти и не крутила педали, пока спускалась на нижнее шоссе, после которого – только камни, можжевельник и море. Там она повернула налево – два ярких солнца в каждом колесе – и по серому асфальту покатила за город, в сторону Маяка, мимо сидящих на поребрике туристов, мусорных баков на колесиках и заколдованных скал. Туда, где они с Лизой хоронили выброшенных прибоем мертвых дельфинят.
Вернее, не хоронили, а оживляли, потому что Лиза говорила, что, если все сделать правильно – так оно и будет, то есть будет не так, как считают взрослые, а гораздо лучше. За лето сестры обычно находили 3–4 дельфиненка, погибших под винтами кораблей или поранившихся о сети. Они осторожно заворачивали несчастных в пакет и несли с собой… «Бухта радости» – называла Лиза их тайное место, хотя никто из посторонних, заплывающих сюда время от времени в погоне за дивными синими рыбами, с нею бы не согласился. Уж слишком насупленно смотрели замыкающие бухту скалы, а рисунок залегания горных пластов, смятый в причудливый узор, навсегда запечатлел родовую гримасу вулканических схваток, в которых появился на свет божий этот пейзаж. И что-то трудноуловимое настораживало в звуке здешнего эха. Дело было не только в природном резонаторе нависших над песчаной отмелью скал. Глухие, с чавкающим призвуком шлепки волн о камни и гулкое уханье забытого здесь давным-давно ржавого буя-поплавка, лязганье его цепи… Словно существовал – непонятно зачем – единый звуковой тоннель, связавший еще влажные утробы раковин, едва оставленные моллюском, норы ласточек чуть выше по побережью и трюмы затонувших кораблей, которыми, если верить рассказам местных жителей, во все эпохи мореходства были богаты воды вокруг Маяка. Наверное, так могло бы звучать – реши оно оставить в дневном мире хоть какой-то след своего присутствия – другое, слоистое и медленно ползущее время, где вполне реальны и Аониды, о которых Герби даже не подозревала, и Цербер, охраняющий вход в подземный Аид.
Попасть в бухту было не так-то просто. Сначала следовало свернуть у Маяка с шоссе. Спрятать в кустах велосипед и, углубившись в лабиринт дачного поселка, выбраться за санаторий, совсем недавно откупленный каким-то нуворишем. Новый хозяин в кратчайшие сроки заставил бить фонтан, еще десятилетие назад набравший в рот воды, а в холле главного корпуса после ремонта повесил батальную сцену времен Великой Отечественной войны (горящие немецкие танки) и Георгия Победоносца, убивающего копьем змея. Сразу за санаторием млели на солнышке развалины древнего монастыря, который только-только начали приводить в порядок силами близлежащей воинской части. Вот там-то и начиналась лестница, ведущая крутым, обрывистым спуском к морю, – страшно древняя – и Герби стало не по себе, когда она ступила в первый раз сюда без Лизы: дикий терновник сплетал ветви над ее головой в дырчатую крышу, он же перепутал всю траву по обочинам. Со всех сторон надвигались на девочку зеленые колеблющиеся тени и такой сильный аромат разогретого на солнце можжевельника, дубовой коры, неизвестных ей, белых и красных, крупных цветов, что, сливаясь воедино, тени и запахи словно стирали ее, готовя к неведомому Переходу. И кто-то, казалось, тихонько шептался в листве. Герби же боязливо ступала по истонченному веками ракушечнику, с каждой ступенькой становясь все более бесплотной, будто отлепляясь постепенно от худых ручек и ножек, убогого платьишка, стоптанных сандалий, для того чтобы осторожно сложить с себя свое тело и упорхнуть легко вслед за душами несчастных дельфинят, уже без боли глядящих с неба на свои рваные раны. И когда, в конце концов миновав морок теней и запахов, Герби свернула, не доходя до общего выхода на пляж, с лестницы, она внимательно посмотрела на свои руки, удивляясь, что те до сих пор не стали прозрачными – «как у фей», – дрожал в ушах Лизин голос. Но гораздо более странным было другое, то, чего Герби не заметила, – она уже не отбрасывала тени, хотя пик полуденного солнцестояния остался далеко позади. Дальше девочка двинулась еле приметной тропинкой. Здесь дневной свет, лишенный зеленоватого оттенка, струился легче, порхали бабочки, и, судя по кваканью лягушек, где-то совсем близко находился резервуар с пресной водой, может быть старый фонтан или заброшенный колодец. А трава по краям тропинки, отлично усвоив суровые законы выживания на нашей планете, не надеялась на ветер и снабдила все свои семена – булавы и полумесяцы – острыми крючками. Они то и дело цеплялись за подол платьишка Герби, пытаясь добавить ей весу, притормозить шаг, чтобы удержать на лишнее мгновение в радостной кутерьме щебетания и кваканья, предупреждая: не уходи от нас… Наши корни пьют из земли аромат и отраву, мы поцарапаем тебя до крови, но так лучше… Мы расскажем тебе придорожные сказки про смуглых камазистов – наследников беса Иблиса, и юных нимф-москвичек, загорающих топлес, откроем, что видели ласточки в жаркий полдень, и как загоралась ночью мертвым свечением пена у берегов, когда выпускали на задание дельфинов-убийц. Здесь ведь сразу большие глубины, тут готовили афалин-диверсантов и проводили военные испытания – морское дно до сих пор начинено ржавой смертью… Но если хочешь, мы вспомним для тебя предания совсем давние, те, что шелестели под ветром наши далекие предки: о том, как греческие корабли шли мимо этих берегов, точно по серебру, и брызги от их весел мерцали ярче звезд на небе, как зажигал в черных развалинах монастыря светлячок пасхальные огни, и звучали в листве голоса неясною сказкой, сливаясь с церковной песней в легком шелестели волн… А Черное море совсем не черное, улитка – символ сомнения и вечной жизни, а радость и печаль – сестры, только одна стоит впереди и не хочет оглянуться, пока не случится… да – пока не случится… их много – простых историй о жизни с хорошим концом, останься с нами… не уходи… Но Герби не слушала, она уже спускалась на гальку дикой части пляжа и примеривалась – какой точно камень нужно отвернуть, чтобы найти еще один Лизин след. Замерев на мгновение, девочка уверенно направилась к лежащему на отшибе валуну, перекрещенному прожилками кварца, засунула ручонку в глубокую трещину, пошарила там недолго и извлекла на свет тряпичный комок. Серыми бусинами брызнули в стороны встревоженные паучки. Внутри свернутого Лизиного платья лежали старенькие босоножки (сестры часто донашивали вещи, оставленные после сезона беспечными постояльцами), панама с широкими полями и что-то еще – в кармашке… Ну-ка, поглядим: яшмовая галька с «ведьминым глазком» и пустая раковина, расцветкой и формой – Герби готова была поклясться – точь-в-точь повторяющая домик той виноградной улитки, которая сегодня утром первой выползла из-под листа виктории в бабушкином саду. «След в след, – улыбнулась Герби, – отзыв и пароль». Все получилось. И теперь уже точно – они встретятся с Лизой и снова будут вместе играть в хорошие, может быть, совсем другие игры, которых Герби еще не знала, но которым заранее радовалась. Она быстро разделась, оставшись в одних застиранных плавчонках, не стала прятать одежду – потому что какое теперь это имело значение, раз она все равно не вернется? Еще раз посмотрела на солнце, улыбнулась и вошла в воду…
Море только сверху, от монастыря, казалось однородным синим полем с белыми барашками. На самом деле легкий шторм прихотливо перетасовал краски на бликующей поверхности, затеял веселую игру с синим, стальным, голубым, бутылочным. У береговых камней царило бесчинство. Прибой то захлестывал недоступные обычно для брызг крутые лбы валунов, то лихим водоворотом обнажал исподнее: велюровые полоски и бороды всегда скрытых от солнца водорослей – скромных зелено-охровых расцветок; он безжалостно драл из них клочки, которые взбалтывал в воде с лоскутами света, шедшего уже не сверху, как ему положено, а снизу, будто кусочек золотого и горячего солнца загнали по ошибке прямо под скалы, и теперь, обламывая узкие лучи-пальчики, оно пытается оттуда выбраться, ни в коем случае, правда, не хныча, а лукаво подсмеиваясь…
А бабушка Зоя тем временем добралась, пошатываясь, до своей калитки. Слабо позвала «Галя», оглянулась подслеповато, споткнулась о тазик с алычой. В доме включила телевизор и под его бормотание прилегла на не расправленную кровать. Поохала, повозилась немного и затихла, потом совсем по-детски всхлипнула, тихонько застонала: ей снова снился запах дыма – горела степь – и продолжался странный день, переиначивший, точнее, переначинивший ее судьбу, как если бы из куклы-матрешки, которой она себя в этих снах ощущала, кто-то вынул одно содержимое, заменив другим. Снова трясся по дорожным ухабам лупоглазый «уазик», а молодая златокудрая медсестра Зойка-шалава – все кокетливо поправляла полы куцего халатика, на который в зеркало заднего вида пялил бельма рыжий, немолодой шофер. Зойка любила таких вот – крепких, ширококостных, с усами… Ее не смущало даже то, что находилась она на шестом месяце, – с животом-то даже пикантнее (услышала в каком-то кино словцо), если умеючи. Это пусть Петька-сержант, лопух из ближайшей к их районному центру части, думает, что ребенок – его. Вовсе не факт. Да и какая разница – чей, теперь попробуй разберись, главное – захомутать вовремя, а там само пойдет. Зато роженица без паспорта действительно была, и действительно померла она тогда, и ночь коротали в степи. Луна висела низко, как огромный ломоть дыни. Сильно пахло гарью, донником и немного кровью – ведь вода-то на все про все только та, что в железной фляге, в машине, даже младенчика как следует отмыть не смогли. Слава Богу еще, когда Зойка девочку к своей груди приложила – молоко вдруг потекло, так бы, глядишь, и малявку живой не довезли. А шофер, едва ребенок заснул, к Зойке подкатил, напирал жарко, щекотал усами шею, входил сзади – больно, сильно, да и она разошлась не на шутку, может – от близости смерти ее так разобрало. Ведь вот он – наглядный пример, что раз – и в ящик, сами видите, чего уж там. И скинула она потом от неуемности в ту самую ночь, а не поскользнулась, чего ей поскальзываться – с детства шустрая была… А Петька-сержант жениться обещал, если родит она ему, к себе увезти, к морю, на юг, где растет, говорил, земляничное дерево, и цветы – с кулак, и плоды – с кулак, и земляникой пахнут, домик маленький, беленый, и крыша крыта рыжей черепицей. Потому и пошла в приют, едва оклемалась, и договорилась тихонько девчонку чужую взять да за свою выдать. Не потому, что Петьку сильно любила, а чтобы не отперся – уж больно море хотелось посмотреть. Пока же он поймет, что масть не его, – поздно будет. Стерпится – слюбится. Да и с чего он поймет? Не из сообразительных. И все получилось вроде как задумала: Петька на дембель вышел, к морю увез, ребенка на себя записал, женился. Только у судьбы, видать, свои расклады. Не смогла Зойка полюбить – ни Петьку, ни девочку, которую Марией назвала. Та, чем больше подрастала – все странней становилась. И пахла, главное, не тем всегда, не так, как обычные дети. Другие с утра – наспанным теплом и отрыжкой молочной, а эта – будто вынырнула откуда-то – дымом и водорослями, когда их прибой на берег выкинет. Потом взгляд еще – долгий, пристальный, всегда сквозь. Змеиный взгляд. Не зря ведь говорят: если хоть раз змея к коровьему вымени присосется – никогда больше молока не жди. Так и у них с Машкой – две разные породы. И если сама Зойка – теплокровная, то девчонка – чужая, из змеиных, совсем непонятных. Не умела Зойка этого объяснить – только чувствовала. Ну почему ее иногда жуть брала, когда видела, как Машка во дворе возится? Чертит что-то медленно щепкой в пыли, а вокруг камушки цветные разбросаны, стеклышки. И еще – не забыть: дверь подсобки, где Зойка, тогда уже сестра-хозяйка пятого корпуса, с очередным любовником кувыркалась, – настежь, на пороге рука об руку Петька с девчонкой. И первая Зойкина мысль – «привела отца, засранка», а ребенку-то и шести нет. Петька в каморку шагнул, лицо перекошенное, дальше – темнота… А Машка и вправду блажная выросла: молчаливая, угрюмая, и игры какие-то странные вечно, вот и внучкам, особенно Лизе, все это передалось. Так чего удивляться, что и сгинула девчонка с мамашкой одинаково? Как в объявлениях «Пропал человек» пишут: «Ушла из дому и не вернулась»: сперва Машка, потом через пять лет – Лиза… Да, может, оно и к лучшему, положа руку на сердце – кому они нужны в этом мире – такие? Дички безродные, ни кожи ни рожи, да еще с придурью… Петька помер давно, а на ее пенсию всех не вытянешь, а отцов девчонок – никто и не видел никогда, Машка их, как кошка блудливая, тишком нагуливала, слава Богу, двоих еще только успела – куда нищету плодить, траву придорожную ни жнут, ни сеют…