Текст книги "Девять дней в июле (сборник)"
Автор книги: Наринэ Абгарян
Соавторы: Тинатин Мжаванадзе,Анна Антоновская,Елена Соловьева,Анна Кузнецова,Кира Стерлин,Наталья Волнистая,Заира Абдуллаева,Ольга Савенкова,Ксения Голуб,Светлана Анохина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
И как Бог все это терпит? Изо дня в день? Сами, что ли, жить не могут? Провидение им подавай! Эх, человеки, радости с вас – одна сметана…
Кира Стерлин
АЗБУКА ДЛЯ ОДНОГО
Стена покрашена так ровно, что все время хочется ткнуть ее гвоздем или ключами. У меня нет ни того ни другого – есть кровать, маленькая тумбочка и книга с чужими словами.
В жизни все через задницу – я с удовольствием потерял бы память, а у меня отняли слух.
Если бы не слова, дни стали бы похожи на осенние вечера в старом бабушкином доме. Там я забирался под одеяло, включал фонарик и сидел тихо-тихо. В конце концов я будто исчезал в тягучей тишине, пахнущей гарью и сыростью. Все дело было, конечно, в тлеющих листьях. Сейчас дело совсем в другом.
Слова путаются в голове. Каждое утро их хочется выстроить нарядной армейской шеренгой и провести по плацу памяти, отдавая честь. Вместо этого я кружу вместе с ними и смотрю в желтую стену.
Вчера я написал, что хочу компьютер. Сестра молча кивнула головой. Молча… Какой же я все-таки идиот. Утром принесли старый ноутбук и поставили на тумбочку. Теперь у меня есть отличная шпаргалка, осталось только придумать, как ею пользоваться.
Мне приходит в голову идея сделать собственную азбуку. Азбука для глухого джентльмена. Прекрасное название для английского романа, вы не находите? Я нахожу. Я все время что-нибудь нахожу. Взамен потерянных слов…
К примеру, «А». Я сразу думаю про апельсин. Теперь мне приносят много апельсинов. Пишу «апельсин» и чувствую его кисловатый вкус, резкий, очень детский и немного больничный запах. Теперь я могу прошептать «апельсин», я могу прочитать «апельсин», я могу съесть апельсин и улыбнуться ему, как старому знакомому
«Б». О Боге я не думаю совсем. Он обо мне, похоже, тоже.
Боюсь – вот мое слово. Однажды в детстве я забрался на высокое дерево, на самую тонкую ветку. Две девочки стояли внизу и смотрели на меня. Я качался на ветке и все время оглядывался на них, хотел проверить, смотрят ли они на меня еще. Я залез еще выше, ветка согнулась подо мной, и тогда я разжал пальцы. Потом, когда я вышел из больницы с гордым, как армейский автомат, гипсом, мама долго спрашивала – зачем? Потому что они смотрели на меня,ответил я.
На меня больше никто не смотрит, мама.
Каждое утро пахнет известковой стеной и липким страхом. Он начинается в голове, потом медленно катиться по плечам, заползает в желудок и парализует ноги. Минут десять я лежу и слушаю чей-то шепот. Пытаюсь различить слова, открываю по привычке глаза, как будто они помогут мне что-то услышать. Откуда эти мерзкие звуки?
Однажды, не доверяя больше своим оглохшим губам, я написал письмо врачам, просил их проверить мои уши еще раз. Стандартная глупость, конечно. Они же уже все сказали, вернее, дали мне почитать. Что ж, по их лицам я понял, что они хотят дать мне прочитать это еще один раз. Не надо, произнес я, старательно раздвигая губы. Я понял.
Так чего же я боюсь? Смешно, но я боюсь начала страданий. Каждое утро мне кажется, что вот сегодня я, наконец, осознаю все до конца. Это обрушится на меня и придавит, как железная ржавая балка.
Я боюсь своих страданий, которых почему-то все еще нет. Однажды я проснусь и пойму, что слишком ровная стена напротив – мой персональный выход в ад. Тогда я открою эти записи и буду медленно читать, по буквам, вспоминая слова, которых никогда больше не услышу.
Я люблю тебя. Мне было бы достаточно слышать лишь эти три слова. И еще иногда Моцарта.
Ялюблютебя, ялюблютебя, ялюблютебя, ялюблютебя. Слышишь, ты, глухой придурок?
С «В» что-то совсем не заладилось. Буква какая-то странная. Она похожа на слежавшийся валенок. Или еще на расплывшийся вареник.
Всегда – вот о чем я напишу себе. Слово, которого нет. Меня это устраивает. Одна женщина говорила, что будет со мной всегда.
Что было бы, если бы она появилась здесь сейчас? Вошла бы и встала напротив – силуэт, вырезанный на желтой стене. Я не стал бы смотреть на нее. Зачем? Она бы хотела услышать о любви, а я бы думал, что она мешает мне смотреть на стену…
Врешь ведь? Вру. Кстати, еще одно подходящее слово на «В». Врать – это все, что мне остается. Ненавижу эту их голую правду, это дитя с невинными губами: «А дядечка-то глухой, как пень». Да пошел ты, мальчик, в жопу.
Знаешь что? Если бы она появилась здесь и встала напротив… Напротив, потому что есть кровать и тумбочка, а больше ничего, только стена и ее тень на полу. Я бы смотрел на нее и улыбался. Потому что все, что я хотел бы помнить на самом деле, – ее лицо на фоне желтой стены.
Она не придет. Это слишком просто. Такого теперь даже в кино не показывают, чтобы нервные дамы не поливали солеными слезами дорогие кресла.
Она не придет.
Утром медсестра принесла еще один килограмм апельсинов и улыбнулась как-то загадочно. Тогда я не придал значения, но сейчас задумался, кто это прислал мне очередной пакет фруктов и даже не зашел.
Она никогда не прислала бы мне апельсинов, скорее – идиотскую ковбойскую шляпу или кинжал. Или еще, может быть, коробочку счастья. Да, это было бы на нее похоже – прислать оглохшему любовнику коробочку счастья.
Однажды я сам подарил ей такую коробочку. Как-то вдруг все сложилось, я купил билет на ночной поезд, позвонил, она ждала. И тогда я придумал… Нет, наверное, я где-то прочитал, может быть, у Набокова… Я прочитал и подумал… Короче, я купил этих бабочек в зоомагазине за какие-то безумные деньги, запихал их в обычную коробку из-под старых ботинок и нацарапал синим фломастером «счастье».
Все руки были в желтоватой пыльце – больше всего я боялся, что они умрут, и тогда счастья не будет. Вообще ничего не будет, только синяя коробка, полная невесомых трупов. Я так боялся, что напихал туда шоколада, печенья и каких-то цветов.
Потом, в поезде, я постоянно прислушивался к шороху в коробке. Тогда я еще мог себе это позволить – прислушиваться. Мне казалось, что поезд едет слишком медленно, все спали, а я сторожил чужую коробочку счастья.
Бабочки не разлетелись – они сидели в открытой коробке среди сладких крошек и дрожали карими крыльями. На ее щеке был след от моего фломастера. Я протянул руку и провел синими пальцами по ее лицу.
«Ж» – женщины. Некоторые из них пахнут молоком, другие – шоколадом. Хотя таких я не встречал. Вот что. Самая любимая пахла мокрой травой и, немного, грибами. Может быть, сыроежками?
Вдруг опять стало страшно – понял, что пишу все это в прошедшем времени. Неужели все, что осталось, – равнодушные взгляды сестер, которые молча кивают головами? Интересно, если я попрошу у них яду, они так же кивнут и утром поставят его на тумбочку?
Слава богу, здесь нет зеркал. Хотя, если бы были, хотел бы я провести по ним острым гвоздем. Мне-то теперь все равно.
Глаза сестер отражают меня таким, как я есть: старым небритым чуваком, от которого надо прятать ключи и гвозди. Мне нравится такая объективность – жесткая, как чужие грабли. Зато мне разрешают курить прямо в постели – у каждой ситуации есть свои плюсы.
Кажется, я забыл алфавит…
Все время думаю про эти утренние апельсины. Медсестра все же очень странно улыбалась. Может быть, она влюбилась в меня и теперь совращает оранжевыми фруктами?
Если бы у меня был карандаш – я написал бы шпаргалки на этой желтой стене. Жаль, что я никогда не занимался каллиграфией. Маме бы это понравилось, она считала, что у меня красивый почерк. Китайцы писали на стенах и называли свои записи «каменными книгами». Я бы назвал свои – «желтой книгой». Желтый – цвет радости. Свою радость я раскрашу черным карандашом.
То лето было очень жарким. Ваньке, моему младшему, исполнилось пять лет. Жена пошла с ним на озеро. А я остался – они мешали мне думать о ней.
Они долго кричали мне, когда искали Ваньку.
Я прибежал, когда его уже вытащили. У него были синие губы, почти как тот фломастер, которым я подписал свое счастье. Я знал, как делать искусственное дыхание. Запрокинуть голову, давить на ребра, вдох – выдох. Вот и нет Ваньки. Теперь точно разведусь. Вдох – выдох. Разведусь и буду жить с ней. И вся жизнь станет одной бездонной коробочкой счастья.
На восьмой вдох у Ваньки изо рта полилась вода. Осенью я отдал его на плавание, теперь у него, кажется, первый разряд.
Осенью она ушла от меня. Хорошая была осень: теплая, грибная. Говорят, что в такие годы женщины рожают только мальчиков.
Темнеет. Смотрю на часы. Скоро принесут ужин. Я сяду за стол и буду жевать макароны. Почему-то здесь всегда приносят на ужин макароны. Потом можно спать. Когда пропадает слух, остаются память и воображение. И еще сны. Но как проверить, что все это происходит на самом деле? Буквы – единственная реальность, которая кажется мне неизменной. Жаль, что у меня нет карандаша.
Макс Фриш написал роман о человеке, который всю жизнь притворялся слепым. Это книжка о странной свободе подглядывающего в замочную скважину. Сегодня я вдруг понял, что моя глухота – это тоже пропуск. Как минимум, к замочной скважине…
Чувствую себя так, словно выпрыгнул из автобуса, много лет возившего меня по кругу. Похоже, меня немного укачало.
За окном пахнет ацетоном, и все двигаются, как в немом кино, ритмично взмахивая руками. Никогда больше я не услышу музыку, но вместе с этим не будет и скрежета машин, мерзопакостной сирены и просто слов «уходи, я тебя больше не люблю». Не надо. Я отказываюсь от этого сам. Ясно? Сам. Ухожу в свою желтую стену.
Я буду идти по улице. Наклонив голову, руки в карманах, напряженно, конечно – трудно идти в толпе в полной тишине. Остановлюсь на светофоре и вдруг увижу ее. Она в светлом плаще. Он ее полнит и немного старит. Хотя при чем тут плащ – просто она поправилась и постарела, на руках синие вены, ногти обрезаны не слишком ровно, но улыбка та же.
Узнает меня и улыбнется. Я не слышу ее из-за гула машин. Нет, я просто не слышу ее. Смотрю на губы, киваю головой в такт, говорю «да».
Потом мы идем вместе, она держит меня за локоть. Заходим в кафе, я пишу на салфетке… Что я пишу? Может быть, «твои апельсины были очень вкусными». Она удивленно поднимает брови. «Я чистил их прямо зубами и медленно ел, слизывая сладкий сок», потом: «Ты пахнешь сыроежками, знаешь?»
А больше я ничего не напишу. Провожу ее до метро и пойду дальше, оглядываясь по сторонам.
Почему-то вспомнил клоуна из своего детства. Он выходил на арену с рваным зонтиком. Шел дождь, капли падали на его выбеленное лицо и превращались в слезы.
Потому что «С» – это слезы, а вовсе не свобода. И нечего об этом говорить.
Ночью снилось, что я утонул. Лежал на дне и ловил блики солнца. В тот момент мне хотелось рассказать об этом кому-нибудь, а сейчас я смотрю в монитор и не нахожу слов.
Спросите меня, напишите на клочке бумаги, почему я не хочу забывать ваши голоса или смех или дурацкие песенки, застрявшие в голове. Почему вы ничего не пишете? Боитесь обидеть меня, уличить в слабости. Мужчине не положены слабости. Но мне-то теперь все равно.
Плевать я хотел на ваши гнилые истины, на эти вечные долги: сын, дом, дерево. Я родил сына и предал его ради коробочки счастья с полумертвыми бабочками. Дом? Я мог бы бродить по нему, не слыша собственных шагов.
Единственное дерево, которое я посадил, – можжевельник на могиле отца.
Отец позвонил, когда я сидел в ресторане и пил коньяк. Он сказал «приезжай», я сказал, что выпил. Тогда, на похоронах, я впервые потерял слух. Мать почти лежала на моей руке, ее локоть больно впивался в ребра. Я видел, как двигались ее резиновые губы.
Теперь я не слышу даже собственных слез, и какое мне дело до ваших.
«Я»… Становлюсь похожим на звук, который не смогу узнать среди остальных. Даже во сне, когда нечем дышать и хочется крикнуть. Я пахну чужой постелью, уличным ацетоном и вечерними макаронами. Я помню то, что хочу забыть. И если бы вы попросили написать меня все, что я знаю о жизни, – написал бы ее имя, а рядом «Я».
Куплю темные очки. Такие темные, чтобы спрятать глаза. Буквы станут всплывать в голове красными маячками, и я медленно переберу их, вспоминая ваши имена. Не хотите ли пройти со мной сквозь желтую стену? Нет, спасибо, в следующий раз.
Мои очки такие темные, что я не вижу ваших губ, а вы – моих глаз. Можно улыбаться друг другу резиновыми губами и дарить апельсины. Знаете, мне вчера подарили целый килограмм.
Когда она обнимала меня, становилось тихо. Так тихо, как сейчас. Может быть, она уже стоит напротив, на фоне бесконечной желтой стены? Я не вижу ее из-за этих слишком темных очков. Я не вижу ее, но здесь тихо, очень тихо…
Я уйду отсюда завтра. Пройду по коридору, коснусь плеча заснувшей медсестры и медленно вытащу из ее кармана ключи. Потом вернусь сюда и нацарапаю на стене свое имя.
– Кто принес мне апельсины? – спрошу у сестры, возвращая ключи.
– Я, – напишет она на забытом рецепте.
И мы обязательно улыбнемся друг другу.
Наталья Волнистая
О ПРОЯВЛЕНИИ ТОЛЕРАНТНОСТИ ПО ОТНОШЕНИЮ К ИНОЗЕМЦАМ
Каждый месяц плачу за квартиру, воду и т. д. В одном и том же банке. В одном и том же окошке. Одной и той же медлительной тетке.
Каждый раз она пугается одного счета и начинает кудахтать, что их банк эту оплату «не проведет». Каждый раз я вытаскиваю предыдущие квитанции и убеждаю ее, что никуда он не денется, проведет как миленький. Меня она уже помнит, даже на улице здоровается, а про счет – никак.
Ну вот, опять пришла. Здрасте-здрасте, пожалуйста, спасибо, где расписаться, и еще вот эта оплата, пожалуйста. Обычный диалог. На родном мне русском языке, на котором я разговариваю безо всякого акцента.
За мной стоят: сонная девица, крепкий дед лет под 80 и лицо жгучей национальности.
В разгар нашего с теткой общения, когда мы уже дошли до непроводимого счета, и она привычно затрепетала, у меня зазвонил телефон. Приятельница из Голландии собирается на важное интервью в солидную фирму и просит всех знакомых держать пальцы скрещенными, стучать по дереву, короче говоря, помогать ей телепатически. Разговор короткий, не дольше минуты, но на английском. Уточняю – на моем английском. С моим произношением.
Закрываю телефон, извиняюсь перед теткой, в общем, я вся внимание.
Тетка начинает говорить, отчаянно артикулируя, отчетливо и громко произнося каждое слово:
– Вот! Тут! Расписаться! Писать! Тут! Фамилия!
Стоящий за мной дед вносит свою лепту:
– Шрайбен, слышь? Тут надо шрайбен фамилия! – и тычет сухим пальцем в квитанцию, в то место, где надо шрайбен фамилия.
Лицо жгучей национальности хватает со стойки какую-то бумажку, вытаскивает ручку и своим примером пытается объяснить, что же от меня требуется.
– Сюда гляди. Видишь? Я – Саркисян. Пишу – Сар-ки-сян. Ты – Клинтон. Пиши – Клин-тон.
Тут подключается девица:
– Что вы несете? Она сейчас «клинтон» и напишет. Девушка! Мисс! Райт! Вот тут! Райт. Фэмили. Или нейм. Райт!
Я почувствовала, что не вправе их разочаровать.
Я шрайбен фамилию молча. Свою. Не Клинтон.
Я молча отдала мани и взяла чейндж. Не переставая кип смайлинг. Клоузед май бэг энд воз оф.
Когда я уходила, дед с Саркисяном обсуждали, как тяжело жить в другой стране без знания языка.
О ПУТЯХ НЕИСПОВЕДИМЫХ
Вот, например, Надя.
Интеллигентнейшая семья, на каждой ветке генеалогического древа которой угнездилось по профессору с искусствоведом. Фортепиано. Художественная школа. Три иностранных языка. Почти золотая медаль. Институт, готовящий безработных с изящным образованием.
Поклонники появлялись, так как Надя не то чтобы красавица, но мила, несомненно мила.
Поклонники исчезали: испытания ужином в семейном кругу никто не выдерживал. То у них и с единственным языком были проблемы, то рыбу вилкой ели, то их до нервной дрожи пугала Надина бабушка, выясняя границы их художественно-музыкального кругозора.
– Замечательный мальчик, Наденька, – говорила бабушка после бегства поклонника, – просто замечательный. Но – увы! – не нашего круга. Ну куда за него замуж?!
Надю отправили на дачу за яблоками. Хилая яблонька неожиданно испытала пароксизм плодородия, и Надя потащила домой в руках два тяжеленных пакета яблок, а в сумочке на плече килограмма три маленьких твердых груш.
Электричку она еще худо-бедно пережила.
Неизвестно, что именно подействовало на воспитанную Надю, которая за всю свою жизнь даже слово «задница» ни разу не произнесла вслух, – то ли оттоптанные напрочь ноги, то ли оттянутые пакетами руки, то ли съезжающая с плеча сумка, но когда в троллейбусе она устремилась к свободному месту, а какой-то подвыпивший тип на финише обошел ее на полкорпуса и при этом толкнул и выбил один их пакетов, и тот упал, разорвался, и яблоки раскатились по салону, и сумка опять свалилась с плеча, то в Наде проснулись подавляемые во многих поколениях животные инстинкты, и она врезала этой самой сумкой пьяному по голове.
Пьяный драться в ответ не полез, но обиделся и обозвал Надю стервой. И Надя снова размахнулась сумкой. Сумка раскрылась, и влекомые центробежной силой груши просвистели в разных направлениях, а одна из них метко попала какой-то тетке в лоб. Тетка сочла себя невинной жертвой и позвонила в милицию.
Оголтелую хулиганку, потерпевшего, а также пострадавшую свидетельницу свезли в околоток.
Вот тут пелена, застилающая глаза, растаяла, и до Нади дошел весь кошмар содеянного.
Разбирательство она почти не запомнила. Верещала тетка. Протрезвевший пьяный что-то тихо говорил пузатому милиционеру, а тот качал головой:
– Во девки пошли! Скоро на улицу страшно выйти будет!
В итоге Наде сказали, что раз потерпевшая сторона не будет писать заявление, то Надя свободна. И пусть хорошенько обдумает свое поведение. И нервы пусть полечит, пока окончательно не стала асоциальным элементом.
Всю дорогу домой Надя проплакала от стыда и ужаса. Дома она сквозь всхлипы поведала о случившемся побледневшим родителям и бабушке, и в густом запахе валокордина семья не спала всю ночь, прокручивая мысленно один и тот же сюжет – Надю ввергают в узилище.
На работу Надя не пошла – а смысл? После такого позора. Пролежала на диване день, уткнувшись носом в стенку.
Вечером в квартиру позвонили. Вся семья высыпала в прихожую в полной уверенности, что за Надей пришли.
Папа дрожащими руками открыл дверь. За дверью обнаружился давешний потерпевший. Бабушка храбро шагнула вперед:
– Молодой человек! Надя совершила необдуманный поступок, она искренне раскаивается, и мы все клянемся, что подобного никогда больше не произойдет! Простите ее, не ломайте ей жизнь!
От такого напора молодой человек прянул в сторону, задев висящую на одном гвозде вешалку, которая успешно свалилась на его многострадальную голову, и рухнул наземь, придавив спрятанный до сих пор за спиной букет хризантем. А, очухавшись и потирая макушку, сказал:
– Я вообще-то сам извиняться пришел. Я не пью, не думайте, я автослесарь, полтора дня одному чудаку машину делал, не отходя, потом рюмку коньяку на голодный желудок, и на тебе.
Потом он посмотрел на учиненный разгром и мрачно спросил у папы:
– А дрель у вас в доме есть?
Ну что вам сказать. Вешалка была пришпандорена в тот же вечер. Через пару дней он пригласил Надю в кино. Через неделю повез всех на дачу и выкосил там многолетний бурьян у забора. Через месяц сопроводил бабушку в филармонию, так как все были заняты, Надя простыла, а бабушку с ее больными ногами отпускать одну было нельзя.
– Как прошло приобщение, храпел на весь зал? – спросила Надя у бабушки.
– Уснул довольно быстро, – ответила бабушка. И добавила: – Но спал очень одухотворенно!
А перед сном она зашла к Наде.
– Надюша, он, конечно, замечательный мальчик. Увы, не нашего круга. Но если ты за него не выйдешь замуж – считай, что у тебя нет бабушки!
О ВЗГЛЯДАХ
У Тани завелось знакомство по переписке с английской парой. Пара пригласила ее в гости. Таня вышила гладью льняную скатерть с салфетками в подарок, накопила на билеты, что с ее доходами было не так уж просто, и поехала.
Как оказалось, в отношении Тани у пары были далеко идущие матримониальные планы: они понять не могли, как такая красавица и умница не замужем. И все две недели Таниного пребывания ей неназойливо, но постоянно выкатывали холостых и разведенных джентльменов. Судя по всему, предварительная пиар-компания велась по всем направлениям, так что к концу пребывания у не рвущейся ни в британский, ни в какой другой замуж Тани в глазах мельтешило не только от достопримечательностей, но и от просвещенных мореплавателей. И все было не то. Не то.
Вернувшись домой, Таня рассказала подругам про ярмарку женихов.
– Мне нужно, чтоб – ах! – и с первого взгляда. Как в омут.
Подружки дружно вздохнули и обозвали ее дурой: помнили, с каким трудом Таня выплывала из предыдущих омутов.
По осени в Таниной «хрущевке» раздался звонок.
Один из соискателей купил индивидуальный тур и приперся. Таня даже не сразу его вспомнила. Клифф был похож на полковника Гастингса в молодости. За день, посвященный любованию меловыми скалами Дувра, он проел плешь рассказами о том, какой истинно английский эль варят на его маленьких пивоварнях. Озверевшая от подробного описания технологического процесса Таня спросила, не сыплют ли в сусло жучков для придания пиву должного истинно английского вкусового колорита. Клифф пришел в ужас, долго и занудно рассказывал о санитарных нормах, приравненных к заповедям Господним, а потом осторожно поинтересовался, откуда в Таниной голове столь странные мысли. Своего тезку Саймака он не читал.
Вот вам ситуация. Послать подальше – неудобно, человек потратил кучу денег, ведет себя прилично, руки не распускает, высокими чувствами голову не дурит, разве что временами смотрит грустно. В общем, сделали вид, что просто один хороший человек взял и приехал к другому хорошему человеку. Пришлось таскать его по музеям и гостям.
За пару дней до предполагаемого отъезда Клиффа поехали к Таниным друзьям на дачу. На обратном пути Таня шипела подруге:
– Отвезем его в гостиницу!
– Да хоть чаем напои, неудобно же, – шипела в ответ подруга, ласково улыбаясь Клиффу.
Ну ладно, подруга посигналила на прощание и отбыла, а Таня повела иноземца пить чай.
В квартире было нехорошо.
Далее брезгливым лучше не читать.
Итак, в квартире было нехорошо. В жилом помещении не должно пахнуть как в привокзальном туалете времен развитого социализма. А уж когда открыли дверь в совмещенный санузел, где бодро фонтанировал унитаз, стало еще хуже. Таня, на бегу крикнув Клиффу о стоянке такси напротив дома, помчалась к верхним соседям. На втором этаже не было никого, на третьем, в съемной квартире, гудело штук двадцать студентов, а на пятом праздновали юбилей, тоже не менее двадцати человек. Просить веселых подвыпивших людей не пользоваться туалетом – дело безнадежное. Таня прискакала вниз, позвонила в ЖЭС, чтоб вызвали аварийку, и ринулась на ликвидацию последствий.
И в санузле увидела Клиффа. И поняла, что такое жесткая верхняя губа. С непроницаемым лицом островитянин, закатав рукава рубахи стоимостью в Танину зарплату, собирал уже нафонтанировавшее в ведро.
Аварийка приехала через час. Весь этот час Таня и Клифф плечом к плечу сражались со стихийным бедствием. Время от времени они поглядывали друг на друга и начинали хохотать, как ненормальные.
Аварийщиков было двое: мрачный мизантроп и веселый циник.
– Слышь, подруга! – сказал циник. – Мужик буржуин, что ли?
Таня подтвердила.
– Ты смотри, весь в дерьме, но нормальный мужик, во как старается. Эй, мужик, дружба-фройндшафт, вери гуд!
К полуночи причины катастрофы были устранены, осталось устранить последствия.
К утру все было проветрено, вымыто, ковер из прихожей отнесен на помойку, а Таня поняла, что тот самый первый взгляд по счету может быть вторым. Или десятым. Или десятитысячным. Первый взгляд – это качество, а не количество.
И вообще. Не только стихи растут из сора.
Родители Клиффа молча, но выразительно не одобряли женитьбу сына на не-англичанке.
А потом как-то посмотрели на нее в первый раз.
У Тани двое сыновей, которых английские бабушка с дедушкой зовут Пашька и Петка.