Текст книги "Прощайте, призраки"
Автор книги: Надя Терранова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
«Папа сегодня опять с нами», – сигналила матери поза, в которой я сидела за столом, перенесшись в нашу кухню из другой вселенной, где жизнь продолжалась своим чередом. «Папа сегодня опять с нами», – сообщали матери моя сутулая спина и усталый взгляд, какого не должно быть у девочки-подростка. «Он был здесь минуту назад, ты тоже его видела?» – кричала скорость, с которой я съедала ужин и убирала посуду со стола. Вслух же я произносила совсем другое: «Спасибо, больше ничего не хочу», «По средам всегда показывают один и тот же сериал», «Я бы не опоздала в школу, если бы ты купила мне мопед».
Телефон, положенный на гору всяческого барахла, которое предназначалось мне в приданое, пискнул четырежды. Четыре сообщения. Прошло достаточно мало времени для того, чтобы муж заволновался и нарушил правило не звонить мне, но достаточно много для того, чтобы я не мешкала и написала ему хоть пару строк. Я вновь задумалась о тех принципах, на которых зиждилась наша совместная жизнь. Мы считали брак союзом двух отдельных личностей и старательно избегали растворения друг в друге. Мы были подобны двум столпам, несущим общую нагрузку, и полагали, что, деля ее пополам, сумеем оставаться рядом дольше, чем позволили бы страсть или симбиоз. Иными словами, в нашем браке устойчивость и поддержка являлись не средствами, а самоцелью. Мы хотели быть вместе навек и потому старались не перенасыщаться друг другом. Я вспомнила нашу последнюю ночь. Мой сон о смертоносной воде и кровать, на которой наш брак тонул в отсутствии желания, были очень далеко от Мессины. Расставаясь, мы с Пьетро всякий раз превращались в двух монад, в двух медуз, каждую из которых движет отдельный поток. Когда один из нас уезжал, мы не ревновали и не строили догадок – пересечение личных границ другого означало бы проигрыш, а мы не хотели проиграть. Днем нам удавалось держаться в равновесии, однако ночами баланс терялся. В одной из своих придуманных правдивых историй для радиопередачи я завела речь о паре, которая перестала заниматься сексом: он и она были молоды, разлад немало тревожил обоих. Герою я приписала физическую проблему, а героине нервное расстройство. Конец истории был счастливым. Я знала, что Пьетро услышит ее, он всегда слушал мою программу. Спустя пару дней после эфира он подошел ко мне с таким видом, будто жаждал возмездия, сдернул с меня пижамные штаны, и мы занялись безмолвной любовью, точно незнакомцы.
Я посмотрела на экран.
Муж написал: «Как ты там?»
И еще: «Пришло заказное письмо, я его распечатал – тебе перечислили задолженность за прошлый год».
И еще: «С тобой точно все хорошо?»
И еще: «Не заставляй меня волноваться».
На сей раз монады не существовали каждая сама по себе, медуз не уносило потоками в противоположные стороны. Муж чувствовал, что эта поездка не такая, как предыдущие, беспокоился, задавал вопросы. Я вдруг осознала, что совершенно не хочу подпускать его к себе все то время, пока нахожусь здесь, – мне нужно сосредоточиться на тех, кто существует в моих кошмарах и воспоминаниях.
Улегшись в постель, я отправила Пьетро короткое сообщение: «Представляешь, дом в еще худшем состоянии, чем я ожидала. Чтобы все тут разрулить, понадобится время. Я в порядке, мама тоже».
– Мы все выбросим, – произнес Никос, указывая на «Монополию» (в нее я любила играть, когда училась в начальной школе), «Клуэдо» (открыв в себе способности к дедукции, я не раз побеждала маму в этой игре), «Гуся» (я ставила на поле четыре фигурки, делая вид, будто в игре четверо участников), пазл с картиной Пикассо «Ребенок с голубем» и мою любимую игру скребл с пластиковыми буковками.
В этой самой кухне Сара, моя подруга отроческих лет, по секрету рассказала мне, что занималась сексом с двумя парнями сразу; наша дружба подходила к концу, мы стояли на пороге одного из тех неизбежных расставаний, когда из близких друг другу людей двое превращаются в очевидцев событий, за которые каждому неловко и которые каждый хотел бы забыть. Мы обе еще были несовершеннолетними, и я завидовала Саре, сделавшей то, на что у меня не хватило бы смелости. Мне казалось, отважься я на подобное, покойные предки встанут у изножья кровати и воззрятся на меня с немым укором. Мертвые – ревностные судьи всех поступков, которых больше не могут совершить, ошибок, которых больше не могут допустить, развлечений, которые доступны только живым. Мамины родители задержались в доме с явным намерением познакомиться со мной – внучкой, появившейся на свет после их смерти. Дед умер от апоплексического удара – вел машину, почувствовал себя плохо, включил аварийную сигнализацию, съехал на обочину автострады и через пять минут скончался. Бабушка заболела раком спустя несколько месяцев после его похорон и вскоре тоже покинула этот мир. Так дом и оказался в распоряжении их единственной дочери – моей будущей матери. Я верила, что дед и бабушка ежегодно навещают нас в ночь с первого на второе ноября. Вечером я ставила на стол хлеб и молоко, а наутро обнаруживала, что молоко наполовину выпито, а хлеб наполовину съеден. Рядом лежал конверт с банкнотой и белое миндальное печенье в форме косточек, которое я так любила погрызть, чем изрядно портила зубы. Красовались на столе и фрутта мартурана, к которым я вообще не прикасалась, потому что они были тошнотворно сладкими. Мне нравилось просто рассматривать эти искусно изготовленные пирожные в виде плодов опунции, гроздей винограда, долек арбуза… Да, я догадывалась, что изменения на кухонном столе – маминых рук дело, и все равно события, которые повторялись в нашем доме в ночь на второе ноября, каждый раз поражали мое воображение. До того, как мне исполнилось тринадцать, я представляла себе смерть в виде прямой линии, указывающей на неизбежность течения времени, или же в образе пространства, из которого люди не возвращаются никогда, если не считать одного дня в году. Смерть была событием трагическим, но в конечном итоге приносила определенные плоды и потому не пугала меня.
Тут он споткнулся о стопку старых настольных игр, и коробка с «Гусем» упала на пол.
Второй ноктюрн
Мои ноги ступают по чему-то белому, неподалеку идет мама в красной шапке и шарфе, рядом с мамой какая-то неизвестная мне женщина. Я увязаю в снегу, на мне футболка пастельного оттенка, руки почти голые, я окликаю маму и ее спутницу, я смеюсь, громко смеюсь. Пробегаю языком по зубам, те качаются и выпадают один за другим. Смотрю на себя со стороны и вижу впалый старушечий рот. Остается только имплантат в десне, такой твердый и неестественный. Месиво резцов, клыков и коренных зубов пахнет слюной и лекарствами, десны кровоточат. Вглядываюсь в панорамный снимок моей ротовой полости и замечаю в нем свое отражение. Увидеть во сне, как выпадают зубы, – к несчастью. Нужно проснуться. При чем тут зубы, при чем тут снег? Очнись, очнись! Просыпаюсь и вижу вокруг себя тусклый свет.
На мне потная футболка, которую я носила весь день. Быстро сдираю ее и бросаю, она долетает до балкона, я встаю, нахожу чистую и снова укладываюсь спать.
Всегда шесть шестнадцать
– А вода вам нужна? Могу принести из холодильника.
– Нет, спасибо, синьора, вода у нас есть. Давайте сейчас вместе поднимемся на крышу, я хочу, чтобы вы взглянули на участок стены рядом с бочкой для дождевой воды, мы не можем разобрать его без вашего разрешения.
– Хорошо, идемте. Дочке моей тоже не мешало бы с нами сходить, но она все еще спит.
– Знаете, как говорят: один отец прокормит и сотню сыновей, а сто сыновей не прокормят и одного отца.
Мои глаза распахнулись, я легла на другой бок и свернулась калачиком. Новый день в доме начался с трели дверного звонка, голосов матери и синьора Де Сальво.
Я была готова отказаться от почетного долга рано вставать, была согласна смириться с тем, что не кажусь окружающим внимательной и заботливой дочерью своей матери, я просто мечтала побыть одна, и никто не мог мне в этом помешать. Наша с домом разлука выдалась долгой, и я не знала, сколько времени нам понадобится, чтобы заново изучить друг друга. И потом, мама позвала меня не помогать с ремонтом, а сортировать вещи, чем я и собиралась заняться в ближайшее время.
Никос, должно быть, уже работал на террасе. Я представила его себе: рубашка прилипла к вспотевшему телу, выпачканные известкой штаны закатаны до колен. Сейчас восемь, вот-вот вдарит жара. Сентябрьское солнце эгоистично и упрямо, совсем как отчаяние. Кто ничего не знает о Сицилии, полагает, что солнечный свет улучшает настроение и дарит безграничную радость, но сицилийцы хоронятся от палящего солнца и страдают от него, как от бессонницы или болезни. Никому в мире не понравилось бы провести всю жизнь на солнцепеке. От переизбытка яркого света можно ослепнуть, превратиться в инвалида. Свет тоже способен стать врагом.
«Надо бы парню надеть шляпу с полями или кепку, чтобы спрятать от солнца шрам, пускай тот и не очень свежий», – подумалось мне. Никос и его отец вот-вот начнут сносить и рушить, а потом будут восстанавливать; мысленным взором я видела, как они ставят ноги на мой кафель, касаются моей собственности – моей, я поймала себя на том, что произношу это слово. «Моя собственность, мои вещи», – повторяла я про себя, зная, что скоро потеряю все или почти все, что могу так называть.
Взгляд упал на стол, в самом нижнем ящике которого под грудой старых дневников и писем хранилась красная железная шкатулка – единственный предмет, заслуживающий спасения. Настанет день, я выдвину ящик, вытащу шкатулку и открою ее.
Сейчас в центре моего внимания находились двое малознакомых мужчин. Если Никос вызывал у меня инстинктивную симпатию, с его отцом дело обстояло иначе. Де Сальво-старший был немного моложе моей матери, и от меня не укрылось то, как он на нее посматривает. Я подтянула к подбородку коротковатую мне простыню и зарылась в нее лицом. Ноги тотчас оголились. Хлопчатобумажная ткань оберегала меня от комаров и зноя, от утомительных обязанностей дочери, наследницы, владелицы, от всех ролей, которые выбрала для меня судьба. Мысли вернулись к красной шкатулке, и на мгновение – всего на мгновение – я вообразила тот миг, когда сниму с нее крышку.
– Не волнуйтесь, ничего страшного, зовите меня, если нужно.
– Мы будем шуметь, а ваша дочь еще спит. Мне неловко перед ней.
– Ну, ей все равно пора просыпаться и вставать.
Мать прошла по коридору и остановилась возле моей комнаты. Постучалась. Я ожидала, что сейчас мама станет будить меня, но она лишь молча подождала у двери и возвратилась в кухню. Я посмотрела на часы-будильник, которые когда-то стояли на папином ночном столике и теперь занимали место между лампой и мотком проводов. Отцовские часы всегда показывали одно и то же время.
Тем утром двадцать три года назад папа открыл глаза в шесть часов шестнадцать минут и резким ударом выключил будильник, оставляя цифры на злополучной отметке шестьсот шестнадцать, шесть один шесть. Перед уходом зашел в ванную, выдавил зубную пасту на свою синюю щетку, кое-как почистил зубы и сплюнул пасту, но плохо смыл ее со стенки раковины. Отец исчез, а клякса пасты держалась на раковине, точно сгусток улиточной слизи.
Когда отец в последний раз закрыл за собой входную дверь, матери дома не было: по своему обыкновению, она отправилась на раннюю прогулку вдоль моря. Прежде чем время застыло на отметке шесть шестнадцать, мама каждое утро гуляла по побережью, после чего забегала домой и отсюда шла на работу в краеведческий музей. Она открывала его парадные двери для посетителей и усаживалась за стол, узкий, как в детском садике, готовая приветствовать туристов, сошедших на наш берег с борта круизных лайнеров. Максимум, чего заслуживала Мессина, это остановка на полдня; французы, англичане и американцы с фотоаппаратами на шеях проносились по улицам города, шурша подошвами сандалий; заскочить в музей отваживались немногие. Вечером мама рассказывала нам, какие семьи посетили музей сегодня, сколько у них детей, из какой части Европы или мира они прибыли. Мой отец, в свою очередь, преподавал латынь и греческий в частной школе, куда состоятельные родители пристраивали своих оболтусов-второгодников, чтобы те гарантированно получили аттестат. Учреждение носило имя уроженца Мессины, архитектора и сценографа Филиппо Юварры. «Частное образовательное учреждение им. Филиппо Юварры» – гласила вывеска над входом. В стенах этой школы мой отец, будучи не в силах помочь себе, помогал другим. Иногда кто-нибудь из более прилежных или менее богатых учеников заявлялся после обеда к нам домой, потому что ему требовались дополнительные занятия к очередной переэкзаменовке. Заранее заплетя волосы в две идеальные косички, я выскакивала к дверям встречать долговязых подростков («жердей», как с недовольной гримасой называла их мама), провожала их к отцу и тотчас возвращалась в свою комнату. Когда ученики уходили, я надевала роликовые коньки и выезжала в коридор. Мне разрешали кататься по нему, отец хотел, чтобы я участвовала в соревнованиях, и гордился моими успехами, чрезмерно превознося их. При каждом удобном случае он водил меня тренироваться и утверждал, что я просто умница и смогу выиграть любой турнир среди роллеров.
А потом дни превратились в один бесконечный день.
Отец уволился со своей работы, мать стала задерживаться на своей. Он лежал в постели, она с головой погрузилась в музейные хлопоты.
Кровать, где мои родители когда-то любили друг друга, зачали меня, были молоды и счастливы, стала обиталищем для моего отца и его депрессии.
Заботу об отце мама постепенно перекладывала на мои плечи: «Свари макароны, не перевари, сделай кофе, только одну чашку, не наливай до краев, этого мало, отнеси ему, уговори подняться». Ученики больше не звонили в нашу дверь. Все комнаты стояли нараспашку, отец, больной грустью, никогда не оставался один, и в тишине я прислушивалась к его ворочанию, падениям ручки на пол, резким трелям телефона… Так проходила моя жизнь дома, где почти не раздавалось людских голосов.
Наш мир (а существовал ли какой-то другой?) застопорился.
Последние месяцы, которые отец провел с нами, напоминали вязкую лавовую массу. Беспомощность и апатия завладели всей нашей семьей. Мне было тринадцать, я не знала, как мал человек в тринадцать, как он заблуждается, считая себя взрослым. Прочитанные в детстве сказки не позволяют разобраться, какие признаки указывают на то, что прежняя жизнь в королевстве близится к концу. Папа перестал есть, разговаривать и курить трубку, он поднимался с кровати только для того, чтобы сходить в туалет.
Когда отец исчез, вместе с ним исчез и сон. По утрам я еле тащилась в школу, слыша гул в ушах и зевая до изнеможения. На светофоре стояли автомобили, в которых мамы и папы везли ребят в школу, кто-то шел в пекарню за булочками, взрослые прощались с детьми на школьном дворе; родители воспринимали разлуку как некую разновидность аскезы. «Встретимся в час, мы расстаемся всего на чуть-чуть», – повторяли они. В ту же игру со мной играл отец, когда я училась в начальных классах. В те времена я твердо знала, что после звонка, возвещающего об окончании занятий, встречу отца снаружи, он будет стоять, держа одну руку в кармане и нервно барабаня пальцами другой по бедру. Знакомые здоровались с ним, отец оглядывался, отвечал на приветствия, снова поворачивался лицом к школьному крыльцу, ловил мой взгляд, снимал ранец с моих плеч и перевешивал на свои. У меня словно вырастала пара крыльев, и всю дорогу до дома я прикрывала ими спину.
Спустя недолгое время после ухода отец (его запах тогда еще не выветрился из родительской постели) впервые приснился мне, причем дважды за одну ночь. В первом сновидении он поднялся по водосточной трубе, перелез через парапет кухонного балкона и замер по ту сторону застекленной двери. Отец предстал передо мной растрепанным, в пижаме; должно быть, он только что встал с кровати в другом доме, из которого сбежал со светом раскаяния в глазах. Я распахнула балконные двери, вдохнула утренний воздух. «Впусти меня», – попросил отец. Я закричала и проснулась. Мать спала в помещении, которое недавно было их с отцом общей спальней, и делала вид, будто ничего не слышит. Повертевшись с боку на бок, я снова уснула, и папа снова явился мне. Его тело болталось на веревке, привязанной к перилам, ноги судорожно дергались. Он выглядел как висельник, которого мы столько раз рисовали в послеобеденные часы. Правила той игры гласили: либо назови загаданное слово, либо умри. Отец в моем сновидении задыхался и что-то лепетал, прося меня то ли помочь, то ли не мешать. Я открыла глаза, отвела со лба взмокшие волосы, мне стало страшно, что, вздернутая на виселице своей бессонницы, я не смогу больше дышать. За окном было темно, но для меня ночь уже закончилась.
В дальнейшем я начала прикладывать усилия к тому, чтобы сохранить в душе имя отца. Ночами я ждала утра, когда часы покажут наше время – шесть шестнадцать, ощущала запах отцовского тела, табака и талька. По утрам шагала по улицам города, опустив взгляд и изучая швы на тротуарной плитке. Точно по волшебству, узор менялся, делался крупнее, вокруг меня раскидывалась прерия когда-то ярких квадратов, стершихся под подошвами пешеходов. Я поднимала глаза и глядела на прохожих, обращая внимание на их мимику и морщины, на энергичность поступи, на спешку, с которой люди усаживаются в машины и выходят из них, отмечала ту нервозность, с которой они обмениваются фразами, толкаются, намеренно игнорируют кого-то, вытаскивала на свет их чувства, задавленные обыденностью или социальными условностями. Я знала каждый сантиметр, знала каждого человека, но не узнавала ничего и никого, потому что узнавание приносит умиротворение, я же никогда не испытывала его, вечно оставаясь одна в этом мире, где так много чужих лиц, а самого главного лица нет и в помине. Если я шла навестить Сару, мне приходилось огибать кладбище, и по дороге мой безмолвный монолог, обращенный к отцу, делался еще более истеричным. Проходя вдоль ограды кладбища, отделяющей могилы от города, в двух шагах от проносящихся мимо машин, я поправляла лямки своего рюкзачка, не вступала на территорию царства мертвых, где не было моего отца, и пробиралась через царство живых, где, впрочем, я тоже его не обнаруживала. Ограждение вокруг кладбища стало моей линией обороны, я не боялась нападения призраков. «Однажды, – повторяла я про себя, – отец вернется и покажет миру, кто мы такие».
Как-то раз пасмурным утром по пути в школу я пошла длинной дорогой через парк Вилла Маццини, чтобы посмотреть на фикус крупнолистный, известный еще как ведьмино дерево. Такой же рос на пьяцца Марина в Палермо, я сфотографировала его во время поездки с классом на экскурсию, он был более старым и раскидистым, чем мессинский, но я отнеслась к нему как к чужому. Я поднялась в гору по одной из малолюдных улиц, и взору предстал фасад моей школы, на котором кто-то вывел цитату фашистской эпохи: «Тридцать веков Истории позволяют нам с величайшей жалостью смотреть на некоторые доктрины, проповедуемые за Альпами»[6]6
Высказывание Бенито Муссолини.
[Закрыть]. На меня обрушились столетия пустоты; энное количество книг, тетрадок и ручек высыпалось в мой школьный ранец, но облегчить эту ношу было некому. «Кичиться своей историей и в то же время умалять чужую по меньшей мере неприлично», – думала я. Зачем мне было искать утешение в Истории, если в четырнадцать лет я просто хотела избавиться от нее? «Я лишилась крыльев – ну и пусть, зато впереди меня ждет светлое и свободное будущее» – такими были мои рассуждения. Но черные закорючки фашистского почерка, замершие на стене, хранили презрительное молчание.
Начался дождь, он лил мне прямо в туфли. Имя отца, распадавшееся на водянистые испарения, усиливало мой дискомфорт от грязных ног и мокрых носков, переплетения хлопчатобумажной нити сдавали позиции перед лицом наступающего светопреставления.
«Ну и ну! Это разве дождь? Так, пара капель! Нисколько не повод отсиживаться дома», – сердито качала головой строгая и в не меньшей степени доброжелательная учительница, которую я изо всех сил старалась не называть мамой; в ней поразительно сочетались властность и приветливость, а моя потребность в том и другом была огромной. «Какая-то пара капель с неба, а у нас шестеро отсутствующих! Разве так можно, я вас спрашиваю?» – не унималась она и хмурила брови. Я гордилась тем, что героически прошагала через полгорода и теперь сижу в классе. Половина парты, отведенная Саре, пустовала: у подруги были сухие носки и полноценная семья, у меня – отчаянная победа над безумием зимы. Тем не менее тучи, сгустившиеся над нашим домом, не щадили не только нас, но и мир вокруг. Я пригладила волосы, вытерла стекла очков о рукава блузки, посмотрела на влажные розовато-лиловые ботильоны учительницы, на ее чистые колготки, на зонтик, сохнувший возле стула. Имя отца билось о стекло, реки проклятых – Ахерон, Стикс и Флегетон – вышли из Дантова Ада, я молилась про себя, чтобы никто не узнал истинных виновников наводнения – меня и моей семьи.
Мы с матерью не понимали, как возместить миру этот ущерб, и просто сделали его частью своего бытия.
Исчезновение отца стало воронкой, в которую нас затянули наши грехи и ошибки.
Партия на доске жизни шла своим чередом, и моя изувеченная семья вынужденно продолжала игру даже после того, как строй белых фигур проредил ее ряды. Я играла черными, всегда черными, я пряталась за ними после обеда, разложив деревянную шахматную доску на той половине родительской кровати, где прежде спал отец; мама ходила первой, мы не засекали время и прекращали игру, когда у меня начинали слипаться глаза. Тогда мы снимали с батареи белье и пижамы, которые вешали туда заранее, чтобы они нагрелись и защитили нас от зимнего холода. Одежда обжигала кожу, точно раскаленные доспехи; сняв с себя дневную броню и сменив ее на фланелевую, я освобождала унылую половину кровати, складывала фигуры внутрь доски и шлепала к себе в комнату.
Мама всегда обыгрывала меня.
Я приподнялась на локтях, постель вдруг превратилась в крошечный островок, старые вещи могут меня сожрать, на будильнике шесть шестнадцать, на нем всегда шесть шестнадцать. Схватила телефон – новых сообщений нет. Часы на экране телефона показывают реальное время, только они и показывают реальное время. Девять сорок восемь.
Я написала Пьетро: «Как дела?»
И еще: «Скучаю по тебе».
Наконец, с осторожностью: «Тут дикая жара, тебе незачем сюда ехать».
Девять пятьдесят, в воздухе ни дуновения ветерка.
Как-то раз пасмурным утром по пути в школу я пошла длинной дорогой через парк Вилла Маццини, чтобы посмотреть на фикус крупнолистный, известный еще как ведьмино дерево. Такой же рос на пьяцца Марина в Палермо, я сфотографировала его во время поездки с классом на экскурсию, он был более старым и раскидистым, чем мессинский, но я отнеслась к нему как к чужому. Я поднялась в гору по одной из малолюдных улиц, и взору предстал фасад моей школы, на котором кто-то вывел цитату фашистской эпохи: «Тридцать веков Истории позволяют нам с величайшей жалостью смотреть на некоторые доктрины, проповедуемые за Альпами». На меня обрушились столетия пустоты; энное количество книг, тетрадок и ручек высыпалось в мой школьный ранец, но облегчить эту ношу было некому. «Кичиться своей историей и в то же время умалять чужую по меньшей мере неприлично», – думала я. Зачем мне было искать утешение в Истории, если в четырнадцать лет я просто хотела избавиться от нее? «Я лишилась крыльев – ну и пусть, зато впереди меня ждет светлое и свободное будущее» – такими были мои рассуждения. Но черные закорючки фашистского почерка, замершие на стене, хранили презрительное молчание.








