Текст книги "Том 4. Книга Июнь. О нежности"
Автор книги: Надежда Тэффи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Часы
Каждый день в определенное время, как на башенных часах средневекового города, появляются на нашей улице всегда те же самые фигуры.
К ним так привыкаешь, что даже не видишь их, но если какая-нибудь из марионеток исчезнет, то чувствуешь, словно чего-то не хватает, а чего именно – не сразу и вспомнишь.
Башенные часы бьют двенадцать.
Открывается дверца, медленно один за другим идут двенадцать апостолов. Внизу шевелится скелет с косой. На самой вышке дикий петух бьет крыльями и кричит «ку-ка-ре-ку». Где-то еще между смертью и апостолами движутся знаки Зодиака.
Ровно в двенадцать часов невысокий человек, узкоплечий, но без шеи, с клюквенно-красными щеками, в грязном шарфе и кепке, подходит к двери бистро. Черные выпученные глаза его в красных жилках сердито моргают. Он недоволен. Он протестует против силы, которая гонит его в бистро. Но с этой силой спорить нельзя, и он идет.
Ровно через час он выходит. Лицо его из клюквенного перекрашено в темно-вишневое. Очутившись на улице, он останавливается в каком-то негодующем удивлении, словно ничего подобного увидеть не предполагал. С искренним отвращением смотрит он на почтовый ящик, невинно голубеющий на серой стене, на прыгающего по низкому подоконнику воробья и с подлинной ненавистью на двух тонконогих девчонок, подскакивающих на своих тротинетках. У него клокочет в горле. Он делает широкий пьяный жест, точно призывает всех к молчанию, но ничего не говорит. Он просто всем своим существом – лицом, глазами, фигурой – проклинает мироздание, плюет и уходит.
Воробей прыгает в свое удовольствие, тонконогие девчонки пищат, почтовый ящик с аппетитом глотает два толстых письма и открытку, которые сует в него франтоватый и весело-озабоченный молодой человек.
Мироздание уцелело.
У дверей мелочной лавки бабий клуб. Клуб обязан своим существованием характеру патронши-лавочницы. Она, что называется, «хорошая коммерсанта». В Париже хорошими коммерсантками называются не те, которые хорошо торгуют, а те, которые хорошо болтают с покупательницами. Хорошая коммерсантка знает по именам своих клиенток и знает, о чем с каждой нужно говорить и о чем ее спрашивать. Торгует хорошая коммерсантка не торопясь, потому что стоящие в очереди бабы тоже интересуются послушать, у кого что случилось. Иногда беседа бывает такая захватывающая, что покупательницы даже забывают, зачем они пришли и что именно им нужно. Уйдут, дома вспомнят и бегут обратно. Поэтому в лавке всегда толкотня, и репутация у лавки высокая.
– Там всегда столько народу, что не продерешься. Первая лавка на весь квартал.
Ровно в двенадцать часов четыре минуты, когда на средневековой башне должен забить крыльями петух, отделяются от бабьей толпы три макбетовские ведьмы и, встав треугольником, носами друг к другу, начинают, пришептывая, варить ядовитое варево. Простым глазом ни котла, ни варева не видно. Так только – легкий дымный туман.
У каждой ведьмы на руке висит кошелка. У одной ведьмы торчит из кошелки мертвая синяя баранья нога. У другой из кошелки скалит зубы мертвая свиная морда. У третьей петушья лапа с черной петушьей шпорой.
Ведьмы шепчут, шипят как гуси, вытянув шею:
– Она его сожгла, – говорит одна и крутит глазами.
– Преступление! Преступление! – шипит Другая.
– Соседи услышали запах гари и постучали в стенку. Тут все и открылось.
– Какая жалость! Такой чудный! И погиб! Я его видела в лавке у мясника. Такой огромный, такой жирный!
– Тесс… Вот она!
«Она» быстро проходит с кошелкой на руке, еще не ведьма, еще простая баба-кухарка, с озабоченным и несчастным лицом. Прошла мимо, не глядя. Ведьмы вытянули ей вслед головы, как гуси, и тихо шипели.
– Идет как ни в чем не бывало. Если бы я сожгла такого чудесного индюка, я бы стыдилась на люди показаться. И все три качают головами и крутят глазами.
– И если «он» узнает, он на ней не женится. Разве это хозяйка, такая жена разорение всему дому!
– Конечно, он узнает.
– Надо, чтобы он узнал.
И они тихо, по-гусиному, шипят и крутят глазами. Змеиное варево варится.
Ровно в двенадцать часов восемь минут, когда скелет взмахивает своей косой, бежит по тротуару солнечный зайчик.
Бежит он, как бегают все солнечные зайчики (по стене, по потолку, по полу), бежит прыжками, зигзагами, вдруг остановится, скакнет назад, и вот сверкнул сбоку, и снова запрыгал далеко впереди.
У солнечного зайчика золотая рыжая головенка с хохолком на темени. Вся мордочка тоже вроде рыжей – золотые ресницы, золотые брови и нос в желтых веснушках.
Бежит он на задних лапах, и засунуты эти лапы в стоптанные сапожонки, потому что зайчик – человеческий детеныш, шести с половиною лет, и если скачет и прыгает, то только потому, что душа у него разрывается от полноты бытия.
Бежать по улице просто, как бегают все мальчишки, просто вперед – для него немыслимо. Он может бежать либо зигзагами, либо кругами, либо скакать на одной ноге. Иногда дело обставляется еще сложнее. Иногда он делается одновременно и всадником, и лошадью.
У лошади лицо упрямое, глаза скошены, шея дугой.
У всадника лицо бешеное, кривое, рот злобно оскаленный – ему трудно сладить с упрямой лошадью. Лошадь скачет и брыкается, а всадник, не переставая, лупит ее воображаемым кнутом по задним ногам.
Это очень сложно и требует быстрой перемены в мимике.
Гоп-гоп! – скачет упрямая лошадь.
– Э-э! – вдруг вскрикивает всадник и, бешено скривив рот, хлещет лошадь. Та ржет и брыкается, и снова всадник ее лупит.
Иногда в одном из домов около мелочной открывается в нижнем этаже окно, и молодая женщина в синем рабочем переднике подзывает и коня, и всадника и дает им поручение. Сбегать в лавку за спичками, за колбасой.
Всадник мчится, нахлестывая лошадь. Проскакивает мимо, возвращается, забывает сколько чего нужно, подъезжает снова к окну, зовет мать. А лошадь никак не может угомониться, все брыкается, не переставая. И снова прыгает по тротуару солнечный зайчик.
Три ведьмы шипят ему вслед. Они щурятся и моргают выпученными глазами. Им неприятно, что на свете может быть весело, что солнечный зайчик прыгает по серому, грязному тротуару:
– Кэль пест! – шипят они. – Какая чума!
У солнечного зайчика есть брат. Хотя и моложе его, но поведения примерного.
Брату четыре года. Он толстый и спокойный. Очень деловитый человек. Он целый день что-нибудь приколачивает и вколачивает – гвоздь, щепку, палку. Если ничего нет, крутит пяткой ямку около тротуарного дерева. Он очень дельный. Пример его практичности известен на весь квартал. Пример этот таков: ему, толстому брату солнечного зайчика, полагалось каждое утро принимать лекарство. Лекарство было прескверное, и толстый по договору с матерью получал за каждый прием по два су. Когда же наступили тяжелые дни и пошли толки о дороговизне, толстый в одно прекрасное утро заявил, что больше по прежней цене принимать лекарство не согласен.
– Давайте четыре су.
– Да ты с ума сошел! – ахнула мать.
– Чего там! – заворчал толстый. – Теперь все так вздорожало. Я за два су не согласен. Ищите себе другого.
Так и прославился толстый на весь квартал.
Под вечер – не знаю, что изобразили бы в это время часы средневековой башни – узкоплечий человек с клюквенно-красными щеками, в кепке и с грязным шарфом появляется снова у двери бистро. В черных выпученных глазах с красными жилками отчаяние, покорность и злоба. Он уже не смотрит на проклятую им вселенную. Из всей вселенной видит он только эту стеклянную дверь, через которую просвечивает горка папиросных коробок и сифон. Остального не видно, но с тоскою и болью чувствуется.
И снова стоят у мелочной лавки три ведьмы с кошелками, и шепчутся, и утвердительно качают головами, глядя пьянице вслед. Они в чем-то сговорились и согласились.
Это значит, что пьянице скоро конец.
Но механизм нашей уличной жизни от этого не остановится.
Под вечер у станции автобуса всегда прощаются двое.
Она – маленькая, с масляными кудерьками, с горьким ротиком, с насморканным носиком, одетая заботливо – шарфик, перчаточка – все дешевенькое, старательное.
Он – гордец, на кривых ногах, в ярко-рыжем кашне, в желтых свиных перчатках.
Это она провожает его. И все что-то шепчет, и о чем-то просит.
Гордец вспрыгивает в автобус и роскошно машет рукой.
Она смотрит вслед с такой тоской и таким восторгом, точно громокопытная квадрига умчала его на Олимп, на файф-о-клок, коктейль небожителей.
Проходящий мимо нищий толкает ее плечом и ругается.
Солнечный зайчик реже прыгает по улице. Он начал учиться.
Каждое утро входит он в подъезд высокого дома и подымается в шестой этаж. Говорят, что там живет учительница, которая учит его, как выводить в тетрадках премудрые палочки и кружочки, без которых ученому человеку совершенно невозможно обойтись.
По улице солнечный зайчик бежит, как ему и полагается, зигзагами. Возвращается верхом – он же и лошадь. Очевидно, считается, что зигзагами скорее, а на ученье опаздывать нельзя.
Если входная дверь открыта, то видно, как удивительно поднимается зайчик по лестнице. Прямо шагать по ступенькам было бы слишком просто. Душа рвется, просит большего. Зайчик поворачивается к лестнице спиной и пятится наверх со ступеньки на ступеньку, и так вплоть до шестого этажа. Спускается также, пятясь, причем еще подпрыгивает. А внизу сразу вспрыгивает на лошадь, которая долго, упрямо брыкается, зато потом мчится так, что прохожие только шарахаются. Но иногда и этого мало. Иногда приходится от полноты бытия, от восторга, плещущего через край, скакать по улице винтом, штопором и при этом визжать тоненьким высоким визгом.
Ему всего мало, солнечному зайчику. В нем такая сила жизни, что, если бы сумел он ее приложить, он бы допрыгнул до солнца.
Вот уже несколько дней, как его не видно. Конечно, не сразу это заметили.
Кто-то спросил у бледной женщины в синем рабочем переднике, которая из окна первого этажа смотрела на толстого мальчика, вколачивавшего кусок жестянки в щель тротуара.
– А где же рыжий?
– Умер. Менингит, – отрывисто ответила она и, словно меняя разговор, позвала толстого:
– Робер! Иди домой.
На часах средневековой башни скелет взмахнул и опустил косу. И дверца закрылась.
Конец предприятия
День был свежий, солнечный, не по сезону весенний.
Это первое яркое солнце одновременно и веселит физически, и тихо печалит душу. Как хорошее, но грустное стихотворение. Скажут: «ах, как чудесно!» – и вздохнут.
Но не все читают стихи и не все понимают весеннюю печаль.
Вот эта хорошенькая барышня, так заботливо причесанная и принаряженная, которая только что встретилась в автобусе с подругой, она, кажется, что-то ловила в этой весне беспокойное, когда сидела одна и рассеянно смотрела в окно. Но окликнувшая ее подруга разбила настроение, заговорила о пустом и веселом, и хорошенькая барышня почувствовала себя, глядя на некрасивую и плохо одетую приятельницу, счастливой, улыбнулась милыми ямочками на розовых щеках, поправила тугие завитушки черных глянцевитых волос и отвернулась от того, что могло помешать веселому дню.
– Ты, верно, опять на свидание едешь? – спрашивала подруга, и по голосу ее, по интонации слышно было, что ей и занятно, и чуть-чуть завидно. – Скажи правду, Аня, он тебе нравится?
Аня засмеялась и сделала откровенное лицо. Откровенное лицо – это значит глядеть собеседнику прямо в глаза. Трюк, известный всем вралям. Они в опасные моменты выкатывают глаза и раздувают ноздри.
Аня засмеялась и сказала:
– Ну, конечно. Во-первых, у него есть занятие, так что работать на него не придется, и он не будет все время торчать на глазах. Во-вторых, это вполне приличный человек, чистенький, образованный.
– Странно, – перебила подруга. – Женщина выходит замуж, так сказать соединяет свою жизнь с любимым человеком, и при этом заранее радуется, что не будет его часто видеть. Воля твоя – странно. И ты думаешь, что ты его любишь?
Аня пожала плечами:
– Какая ты чудачка! Он мне нравится, мне с ним, наверное, будет хорошо. Все-таки защитник. Женщине трудно быть одинокой. Вот, например, эта история с Лизой Дукиной. Ведь если бы ее муж не треснул по уху этого нахала…
– Так, значит, ты его любишь? – настаивала подруга.
– Ну, конечно, – нетерпеливо ответила Аня. – Хотя мама говорит, что в наше время брак по любви – слишком большая и совершенно лишняя роскошь. Если подвернулся приличный человек, так и слава Богу. Мне ведь двадцать пять лет. Одиночество очень страшно, дорогая моя.
Подруга иронически опустила углы рта.
– И скоро свадьба? – спросила она.
Аня немножко смутилась и засмеялась.
– Это пока еще неизвестно. Дело в том, что он женат, ну да ведь теперь женятся исключительно женатые.
– Что ты за ерунду плетешь!
– Ну, конечно. Холостые жениться боятся, а у женатого есть навык. Ты заметь, у нас, в эмиграции, женятся либо в девятнадцать лет, либо в шестьдесят.
– А твоему сколько?
– Ему лет сорок. Но ведь это другое дело – он женат.
– Значит, разводится?
– Да, он уже начал дело. Он энергичный. Конечно, развод стоит дорого, но он много работает и все, что зарабатывает, тащит адвокату. Он даже говорил, что его жена открыла шляпную мастерскую, так что денег с него, слава Богу, не тянет. Нет, он молодчина.
– А ты его жену не видела? – с любопытством спросила подруга.
Аня засмеялась.
– Нет, не видала. Говорят, какая-то коротконогая.
– А детей у них не было?
– Н-не знаю. Об этом он ничего не говорил. Кажется, что нет. Я, знаешь ли, не люблю вести разговоры на неприятную тему. Это уже его дело, все эти дрязги. Я хочу быть светлым лучом, хочу, чтобы наши встречи были солнечными, радостными, всегда красивыми. Поверь, что только таким способом можно чего-нибудь добиться.
Подруга молчала.
– А потом, – продолжала Аня, – к чему эта глупая манера «ам слав» [48]48
славянской души (от фр. «ame slave»)
[Закрыть], непременно растравлять человеку душу? Что он меня любит – это ясно, иначе не бросил бы свою коротконогую дуру и не бухнул бы все, что было денег, на развод. Наверное, ему и так все это трудно дается, а тут еще я, как полагается русской женщине с глубокой душой, начну его пиявить: «страдает ли твоя жена? Может быть, ты из-за меня обидел деток?» Вздор ведь все это. Если бросил, значит, разлюбил, и не я, так другая подцепила бы его.
– Ну, что ж. Тогда и было бы не у тебя, а у другой неладно на душе.
– Ах, как глупо!
Аня сердито отвернулась.
– А скажи, – спросила подруга, – разве тебе не интересно было бы посмотреть на его жену? Я бы не утерпела. Тем более, что это так просто, раз у нее шляпная мастерская. Ты всегда можешь пойти заказать шляпку. Я бы на твоем месте пошла посмотреть, какая она.
– Разве это так важно? Ну, я вылезаю. Мне в кафе Дюпон. Прощай.
На террасе кафе народу было много. Аня вынула зеркальце, попудрилась и обвела глазами столики.
– Где же он?
Он сидел в углу перед стаканом пива и, низко нагнувшись, что-то чиркал в записной книжечке, должно быть, подсчитывал. На минуту поднял голову и, не видя Ани, опустил снова.
Аня заметила, что лицо у него озабоченное и желтое. Некрасивое лицо. Ну, да все равно.
Подошла, сделала задорную улыбку и тут же подумала: «И к чему я так стараюсь? Инстинкт. Откупаюсь от одиночества?»
Он спрятал свою книжку.
– Хотите кофе?
– Скажите, друг мой, ваша жена осталась на вашей прежней квартире?
– Да. То есть, кажется. Наверное не знаю. Откровенно говоря, не интересуюсь. Может быть, чашку шоколада?
– А дети у вас есть? У вас есть дети?
Он нетерпеливо вздохнул и постучал по столику, подзывая лакея.
– Дорогая моя девочка, – сказал он, – у меня никого и ничего нет на свете с тех пор, как я вас увидел. Ничего, кроме вас. Итак, чего же вы хотите – кофе или шоколада?
Адрес она помнила потому, что семь месяцев тому назад писала ему по этому адресу письма.
Улица была скверная, на левом берегу, у бульвара Гренелль, отельчик без лифта.
Кто у нее здесь заказывает шляпы? Что за идея заводить шляпную мастерскую в таком районе?
– Второй этаж, – ответили ей в бюро. – Ах, нет, не второй, а четвертый. Комната номер двадцатый.
– И зачем я иду? – сама на себя удивлялась Аня. – Мне даже и не любопытно. Не все ли равно, какая у него была жена? Тоже, может быть, страховалась от одиночества, да вот и не выгорело ее дело.
Нашла номер двадцатый. Постучала.
Ей открыла женщина маленького роста с очень испуганным лицом.
– Я насчет шляп, – сказала Аня.
Женщина заморгала глазами, как будто с трудом соображала в чем дело.
«Неужели это она и есть?» – думала Аня.
Воздух в комнате был спертый, пахло какой-то лекарственной мазью. Комната состояла из развороченной кровати с наваленным на ней каким-то тряпьем, стола и двух стульев. На столе, среди обрывков грязного бархата и мятых ленточек, болванка с напяленной на нее шляпой.
– Пожалуйте, пожалуйте, – тихо повторила испуганная женщина.
Она словно была свинчена из двух несоразмерных частей. Верхняя часть до пояса предназначалась для очень большой женщины с высокой грудной клеткой и широкими плечами. Ниже талии – ни боков, ни ног, все как-то страшно быстро и бессильно кончалось. Фигура морского конька. Но лицо, лицо! Такое насмерть перепуганное, что, кажется, сейчас заорет благим матом «кара-у-ул!»
– Вас, наверное, послала мадам Швик? – спрашивала женщина и суетилась, снимала что-то со стола, валила со стула. – Присядьте, пожалуйста. Я, к сожалению, только что отправила множество моделей тут одним американкам. Вам в каком роде надо? Мы сами сочиняем модели. Вот, могу предложить, страшно оригинально, этого уж ни на ком не увидите.
Она содрала с болванки старую фетровую шляпенку.
– Вот здесь можно сделать бант, а тут гусиное крыло или натуральное воронье перо. Страшно носят.
В комнату вошла девчонка в платке на плечах, шмыгнула носом и сказала:
– Раиса Петровна. Они не дают.
Увидела гостью, осеклась и прижалась к стенке.
– Тише, тише, Маня, – засуетилась хозяйка. – Подождите немножко.
«Почему она не говорит громко?» – удивлялась Аня.
– Я вам принесу свой материал, – сказала она жене своего жениха. – Я на днях зайду.
– Если вы оставите мне несколько франков задатку, – запинаясь, сказала та, – я бы подготовила материал и вообще… франков десять…
Аня молча вынула из кошелька деньги. Та чуть-чуть покраснела, взяла и сунула их девчонке.
– Купите сахару, – шепнула она.
Но Аня слова эти расслышала.
На кровати, там, где накручено было тряпье, что-то тихо не то скрипнуло, не то пискнуло. Женщина метнулась на этот писк.
– Простите, – бросила она Ане. – Он болен.
Она повернула то, что Аня считала свертком, чуть-чуть развернула его, и Аня увидела детское личико с забинтованным марлей виском. Личико было бледное до синевы, и с него смотрели серые глаза, огромные от темных под ними кругов и с выражением такой напряженной, такой серьезной тоски, что Аня невольно сделала шаг вперед.
– Он болен, – говорила жена жениха. – Ему делали трепанацию. И все-таки еще болит.
И вдруг маленький – сколько ему было? года полтора, не больше – вдруг он поднял руку и приложил ее ладонью к завязанному виску.
– Слава Богу! – сказал он. – Слава Богу!
Он сказал эти слова с такой невыносимой тоской, что даже странно было слышать от такого крошечного существа столько отчаяния.
– Почему? Почему он так говорит? – в ужасе спросила Аня.
– А это его папа так говорит, когда доктор смотрит ушко, что оно уже заживает. А Борик думает, что это значит, что ушко болит. Вот он и показывает, жалуется, что больно, а повторяет «Слава Богу». Он ведь еще ничего не понимает. Он совсем маленький.
«Ну вот и конец моего предприятия, – думала Аня, спускаясь по узкой винтовой лесенке отеля. – Вот и конец. Больно тебе, подлая дура? Больно! И слава Богу, что больно. Слава Богу!»
Трубка
Никогда мы не знаем, что именно может повернуть нашу жизнь, скривить ее линию. Это нам знать не дано.
Иногда нечто, к чему мы относимся как к явному пустяку, как к мелочи, тысячи тысяч раз встречавшейся и пролетевшей мимо бесследно, – это самое нечто вдруг сыграет такую роль, что во все дни свои ее не забудешь.
Примеры, пожалуй, и приводить не стоит. Как будто и так ясно.
Вот идет человек по улице. Видит – лежит пуговица.
– Уж не моя ли?
В эту минуту, то есть как раз в то время, когда он пригнулся к земле и не видит, что около него делается, – проходит мимо тот самый человек, которого он тщетно разыскивает уже несколько лет.
Или наоборот – приостановился человек на одну минуту, чтобы взглянуть, не его ли это пуговица, и этой минутной задержки было достаточно, чтобы, подняв голову, он встретился нос к носу с кем-то, от кого уже несколько лет всячески удирал и прятался.
Но та история, о которой я хочу рассказать, несколько сложнее.
Жил-был на свете некто Василий Васильевич Зобов. Существо довольно скромное. Явился он в Петербург откуда-то с юга и стал работать в газете в качестве корректора.
Корректор он был скверный. Не потому, что пропускал ошибки, а потому, что исправлял авторов.
Напишет автор в рассказе из деревенской жизни:
«– Чаво те надоть? – спросил Вавила».
А Зобов поправит:
«– Чего тебе надо? – спросил Вавила».
Напишет автор:
«– Как вы смеете! – вспыхнула Елена».
А Зобов поправит:
«– Как вы смеете! – вспыхнув, сказала Елена».
– Зачем вы вставляете слова? – злится автор. – Кто вас просит?
– А как же? – с достоинством отвечает Зобов. – Вы пишете, что Елена вспыхнула, а кто сказал фразу «Как вы смеете» – остается неизвестным. Дополнить и выправить фразу лежит на обязанности корректора.
Его ругали, чуть не били и в конце концов выгнали. Тогда он стал журналистом.
Писал горячие статьи о «городской детворе», об «отцах города и общественном пироге», о «грабиловке и недобросовестном товаре мороженщиков».
На пожары его не пускали. Его пожарный репортаж принимал слишком вдохновенно-нероновские оттенки.
«Лабаз пылал. Казалось, сама Этна рвется в небеса раскаленными своими недрами, принося неисчислимые убытки купцу Фертову с сыновьями».
На пожары его не пускали.
Он вечно вертелся в редакции, в типографии, перехватывал взаймы у кого попало и вечно что-то комбинировал, причем комбинации эти, хотя были крепко обдуманы и хлопотно выполнены, редко приносили ему больше полтинника.
Внешностью Зобов был плюгав, с черненькими обсосанными усиками и сношенным в жгут ситцевым воротничком.
– Мягкие теперь в моде.
Семейная жизнь его, как у всех не имеющих семьи, была очень сложная.
У него была сожительница, огромная, пышная Сусанна Робертовна, дочь «покойного театрального деятеля», попросту говоря – циркового фокусника. У Сусанны была мамаша и двое детей от двух предшествующих Зобову небраков. Глухонемой сын и подслеповатая девочка.
Сусанна сдавала комнаты, мамаша на жильцов готовила, Зобов жил как муж, то есть не платил ни за еду, ни за комнату и дрался с Сусанной, которая его ревновала. В драках принимала участие и мамаша, но в бой не вступала, а, стоя на пороге, руководила советами.
Так шла в широком своем русле жизнь Василия Васильевича Зобова. Шла, текла и вдруг приостановилась и повернула.
Вы думаете – какая-нибудь необычайная встреча, любовь, нечто яркое и неотвратимое?
Ничего даже похожего. Просто – трубка.
Дело было так. Шел Зобов по Невскому, посматривал на витрины и довольно равнодушно остановился около табачного магазина. Магазин был большой, нарядный и выставил в своем окошке целую коллекцию самых разнообразных трубок. Каких тут только не было! И длинные старинные чубуки с янтарными кончиками, и какие-то коленчатые, вроде духового инструмента, с шелковыми кисточками, тирольские, что ли. И совсем прямые, и хорошенькие толстенькие, аппетитно выгнутые, чтобы повесить на губу и, чуть придерживая, потягивать дымок. Носогрейки.
Долго разглядывал Зобов эти трубки и, наконец, остановился на одной и уже не отводил от нее глаз.
Это была как раз маленькая, толстенькая, которую курильщик любовно сжимает всю в кулаке, трубка старого моряка английских романов.
Смотрел на нее Зобов и, чем дольше смотрел, тем страннее себя чувствовал. Словно гипноз. Что же это такое? Что-то милое, что-то забытое, ак определенный факт, но точное и ясное, как настроение. Вроде того, как если бы человек вспоминал меню съеденного им обеда.
– Что-то такое было еще… такое вкусное, какое-то деревенское… ах да – жареная колбаса.
Вкус, впечатление – все осталось в памяти – забыта только форма, вид, название, давшие это впечатление.
Так и тут. Стоял Зобов перед толстенькой трубкой и не знал, в чем дело, но чувствовал милую, давно бывшую и не вернувшуюся радость.
– Английская трубочка… старый капитан…
И вдруг заколыхалась, разъехалась в стороны туманная завеса памяти, и увидел Зобов страницу детской книжки и на странице картинку. Толстый господин в плаще, нахмурившись, сжимает бритой губой маленькую толстенькую трубочку. И подпись:
«Капитан бодрствовал всю ночь».
Вот оно что!
Зобову было тогда лет десять, когда этот капитан на картинке бодрствовал. И от волнения и великого восхищения Зобов прочел тогда вместо «бодрствовал» – слова в детском обиходе не только редкого, но прямо небывалого – прочел Зобов «бодросовал»: «Капитан бодросовал всю ночь».
И это «бодросованье» ничуть не удивило его. Мало ли в таких книжках бывает необычайных слов. Реи, спардеки, галсы, какие-то кабельтовы. Среди этих таинственных предметов человеку умеющему вполне возможно было и бодросовать.
Какой чудный мир отваги, честности, доблести, где даже пираты сдерживают данное слово и не сморгнув жертвуют жизнью для спасения друга.
Задумчиво вошел Зобов в магазин, купил трубку, спросил английского, непременно английского табаку, долго нюхал его густой медовый запах. Тут же набил трубку, потянул и скосил глаз на зеркало.
– Надо усы долой.
В редакции, уже наголо выбритый, сидел тихо, иронически, «по-американски», опустив углы рта, попыхивал трубочкой. Когда при нем поругались два журналиста, он вдруг строго вытянул руку и сказал назидательно:
– Тсс! Не забудьте, что прежде всего надо быть джентльменами.
– Что-о? – удивились журналисты. – Что он там брешет?
Зобов передвинул свою трубочку на другую сторону, перекинул ногу на ногу, заложил пальцы в проймы жилетки. Спокойствие и невозмутимость.
В этот день он у товарищей денег не занимал.
Дома отнеслись к трубочке подозрительно. Еще более подозрительным показалось бритое лицо и невозмутимый вид. Но когда он неожиданно прошел на кухню и, поцеловав ручку у мамаши, спросил, не может ли он быть чем-нибудь полезен, – подозрение сменилось явным испугом.
– Уложи его скорее, – шептала мамаша Сусанне. – И где это он с утра накачался? Где, говорю, набодался-то?
И вот так и пошло.
Зобов стал джентльменом. Джентльменом и англичанином.
– Зобов, – сказал кто-то в редакции. – Фамилия у вас скверная. Дефективная. От дефекта, от зоба.
– Н-да, – спокойно отвечал Зобов. – Большинство английских фамилий на русский слух кажутся странными.
И потянул трубочку.
Его собеседник не был знатоком английских фамилий, поэтому предпочел промолчать.
Он стал носить высокие крахмальные воротнички и крахмальные манжеты, столь огромные, что они влезали в рукава только самым краешком. Он брился, мылся и все время либо благодарил, либо извинялся. И все сухо, холодно, с достоинством.
Пышная Сусанна Робертовна перестала его ревновать. Ревность сменилась страхом и уважением, и смесь этих двух неприятных чувств погасила приятное – страсть.
Мамаша тоже стала его побаиваться. Особенно после того, как он выдал ей на расходы денег и потребовал на обед кровавый бифштекс и полбутылки портеру.
Дети при виде его удирали из комнаты, подталкивая друг друга в дверях.
Перемена естества отразилась и на его писании. Излишний пафос пропал. Явилась трезвая деловитость.
Раскаленные недра Этны сменили сухие строки о небольшом пожаре, быстро ликвидированном подоспевшими пожарными.
Всякая чрезмерность отпала.
– Все на свете должно быть просто, ясно и по-джентльменски.
Единственным увлечением, которое он себе позволял и даже в себе поощрял, была любовь к океану. Океана он никогда в жизни не видел, но уверял, что любовь эта «у них у всех в крови от предков».
Он любил в дождливую погоду надеть непромокайку, поднять капюшон, сунуть в рот трубку и, недовольно покрякивая, пойти побродить по улицам.
– Это мне что-то напоминает. Не то лето в Исландии, не то зиму у берегов Северной Африки. Я там не бывал, но это у нас в крови.
– Василь Василич! – ахала мамаша. – Но ведь вы же русский!
– Н-да, если хотите, – посасывая трубочку, отвечал Зобов. – То есть фактически русский.
– Так чего ж дурака-то валять! – не унималась мамаша.
– Простите, – холодно-вежливо отвечал Зобов. – Я спорить с вами не буду. Для меня каждая женщина – леди, а с леди джентльмены не спорят.
Сусанна Робертовна завела роман с жильцом-акцизным. Зобов реагировал на это подчеркнутой вежливостью с соперником и продолжал быть внимательным к Сусанне.
Революция разлучила их. Зобов оказался в Марселе. Сусанна с мамашей и детьми, по слухам прихватив с собой и жильца-акцизного, застряли в Болгарии.
Зобов, постаревший и одряхлевший, работал сначала грузчиком в порту, потом, там же, сторожем и все свои деньги, оставив только самые необходимые гроши, отсылал Сусанне Робертовне. Сусанна присылала в ответ грозные письма, в которых упрекала его в неблагодарности, в жестокосердии и, перепутав все времена и числа, позорила его за то, что он бросил своих несчастных убогих детей, предоставив ей, слабой женщине, заботу о них.
Он иронически пожимал плечами и продолжал отсылать все, что мог, своей леди.
Эпилог наступил быстро.
Возвращаясь с работы, потерял трубку. Долго искал ее под дождем. Промок, продрог, схватил воспаление легких.
Три дня бредил штурвалами, кубриками, кабельтовыми.
Русский рабочий с верфи забегал навестить. Он же принял его последнее дыхание.
– Вставай, старый Билль! – бормотал умирающий. – Вставай! Скорее наверх! Великий капитан зовет тебя.
Так и умер старый Билль, англичанин, мореплаватель и джентльмен, мещанин Курской губернии, города Тима, Василий Васильевич Зобов.