Текст книги "Том 4. Книга Июнь. О нежности"
Автор книги: Надежда Тэффи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Пасхальное дитя
Родился он как раз в пасхальную ночь. И в пасхальную ночь умер.
Оттого и звала его мать пасхальным дитятком.
А жизни его было ровно шесть лет.
Если расспросить о нем у посторонних, так, пожалуй, можно было бы услышать, что вот был у Федотовых сынок уродец, да его, к счастью, скоро Бог прибрал. А если бы удалось вам послушать, что говорит сама Авдотья Павловна, то узнали бы вы, что был у нее сынок – чудо Господне, радость и благодать, во всю жизнь незабвенная. И что, если спросит ее на том свете строгий судия: «Как ты, раба Божия Авдотья, прожила жизнь?» – ответит она поклоном и благодарностью. Много было обиды, и горя, и труда сверх сил, и боли, и слез, но все покрыло чудо Господне, пасхальное дитятко, младенец Алексей, умом своим, красотою и ласкою.
Вот так – ничего мы друг о друге не знаем. Кто из нас зерно благословенное, а кто сорная трава.
Было у Федотовых уже трое детей. Все рыжие, крепкие, сытые, здоровые и веселые. Дочь Варюшка училась у модистки и уже щурила золотые ресницы и подвинчивала шпильками над ушами волосы. Лупила ее за все эти штучки Авдотья Павловна – да та в ответ только хохотала. Шел ей всего пятнадцатый год. Потом сын Андрюша. Способный малый. Будет, как отец, слесарем.
Младший Ванька в школу бегал. Казалось бы, и довольно троих-то. Но вот так вышло, что пришлось ждать четвертого.
И вот, под самый конец этого ожидания – оставалось всего недельки две, в страстную субботу отправилась она с Варюшкой в церковь. Несла Варюшка в салфетке кулич и пасочку. И у самой церкви, у боковой улочки, – как это случилось, так и потом разобрать не могли, – налетел на них автомобиль. Девочка проскочила, а Авдотью Павловну подмяло.
Вытащили ее без сознания, отвезли в больницу, и там родила она четвертого своего ребенка – сына Алексея.
От автомобиля она особенно сильно не пострадала. Все оказалось цело и на своем месте. Нашли врачи только сильное нервное потрясение, да сын Алексей увидел свет раньше, чем ему было положено.
Ребенок был спокойный, пухленький, белый, голубоглазый. Удивляло Авдотью, что, распеленатый, не сгибал он коленки, как все грудные дети, а лежал, весь вытянувшись.
– Ровно солдат, – говорила она.
Но все-таки было очень странно, что он как будто не шевелил ни руками, ни ногами. Снесла его к доктору. Доктор осмотрел ребенка, постукал, как ихнему брату полагается, молоточком, потом вытянул из своего лацкана булавочку и поколол мальчику ножки и ручки. Легко поколол – тот даже не почувствовал. А врач покачал головой и говорит:
– Он у вас паралитик. Вряд ли что можно сделать. Ну, да вы не горюйте, такие дети редко до семи лет доживают.
«Не горюйте», – сказал.
А тот, маленький, смотрел на нее, а глаза у него синие-синие и все понимают. Волосики шелковые, личико беленькое, милое. Вот тебе и «не горюйте!».
Началась ее жизнь с младенцем Алексеем.
Доктора ведь тоже не святые. Не все им знать дано. Мальчик белый, толстенький, улыбается. Подрастет немножко – надо будет пробовать ставить его на ножки. Целые дни она с ним одна. Муж на работе, дети – кто работает, кто учится. А этот лежит тихо, только глазами водит – смотрит, где мать.
Работы было много. Дела шли неважно. Муж покучивал с приятелями, частенько и домой не приходил. Старший Андрюша стал грубияном. Прежде Авдотья Павловна ходила стирать или помогать по хозяйству. Теперь уходить из дому было нельзя. Брала кое-какую работу, шитье. Трудно приходилось.
Иногда, потеряв терпение, покрикивала на маленького. Тот обижался, закрывал глаза и переставал есть. Сует она ему в рот ложку с кашей, а он ее назад выдувает.
– Злющий ты! – кричит она. – Связал меня по рукам и ногам, да еще измываешься! Развалился и вертись тут вокруг него, пока жилы не лопнут. Все вы такие!
Кричит, а у самой сердце исходит кровью от жалости, от горя за него, от любви. И чем больше кричит, тем острее любовь и жалость.
Поуспокоится, подойдет.
– Ну, чего сердишься? Ты прости. Ты ведь не какой-нибудь, ты понимаешь, что не от радости я кричу, а что сил нету. Уж не мучай ты меня. Пожалей! Не серди-ись! Зернышко ты мое отборное! Перышко мое разноцветное! Глазок голубиный! Изумруд ты мой царский!
Соседи говорили:
– Славные у вас детки, здоровые, веселые, хорошо учатся.
– Да, – рассеянно соглашалась Авдотья Павловна. – Дети как дети. Ничего себе. А вот младшенький у меня, тот, конечно, особенный. Он сейчас еще слабенький, и говорить ему, конечно, трудно, и ходить доктора еще не советуют. Но такого ума и у взрослого не сыщешь. Все-то, все понимает, все чувствует. Уж такой друг, такой друг, что не понимаю, как я без него на свете жила. Милушка мой, пасхальное дитятко.
Того доктора, который первый сказал, что у ребенка паралич, она остро возненавидела и называла его дураком и шарлатаном. И в ту детскую больницу, где он принимал, никогда больше не ходила.
– Морских свинок резать – на это они мастера, – говорила она. – А к человеку у них подхода нету.
– Чего же вы обижаетесь, – говорили ей. – Ведь он же правду сказал.
– Правду, – повторяла она. – Да только правда разная бывает. Что Христа распяли – тоже правда. А нужна она нашему сердцу, эта правда?
Махнут рукой и отойдут. Одержимая какая-то.
Жизнь шла.
У слесаря Федотова вышли какие-то нелады на заводе, где он служил. Пришлось уйти, искать места, жить случайной работой.
Потом пошли новые дела – Варюшка спуталась с каким-то парикмахером. Слесарь ходил морду бить и жаловаться хозяину. Наладили свадьбу.
Младший сын, Ванька, сломал ногу. Лежал в больнице.
Хлопот, и горя, и слез, и забот навалило на плечи, – спину согнуло.
А маленький лежал тихо, поворачивал синие глазки, следил за матерью, все понимал. И в целом свете не было человека ближе его, роднее. Весь свой, единственный.
Из-за Варюшкиной свадьбы стали в дом люди ходить. Женихова родня. Все это, конечно, в порядке дела, и везде так водится, и в другое время, конечно, Авдотья Павловна принимала бы всех и с почетом, и от души. Но теперь неприятно было, что все они за загородку заглядывали, – любопытно им на маленького посмотреть.
И потом начинались расспросы: почему не говорит, да почему не ходит, да надо бы ванны делать, да надо бы в больницу отдать. И от этих расспросов ей самой становилось ясно, что время идет, а он не говорит и не ходит, и будто бы и надеяться уж не на что. А без этих расспросов и разговоров в тихой своей жизни словно закрывалась от нее злая правда.
– Не говорит – и не надо. И так все понятно, что ему нужно, и он все понимает, что ему скажешь. Не ходит? Зато и не уйдет никуда. Всю жизнь вместе будем. Вон те, старшие, ходили, так все и ушли.
И старалась гостей выпроваживать, либо натягивала маленькому на лицо простынку и говорила: «спит». А тот, будто понимал, лежал, чуть дышал. И он тоже не любил чужих. Хмурился, глаза закрывал – не мог ведь, бедненький, убежать от них. А потом, ночью, спал плохо и плакал.
Носила она его по разным докторам. И все кололи булавочкой и утешали, что недолговечен.
Носила и на электризацию. Ему уже шестой год шел. Тяжелый был. Ведь он не такой, как здоровые дети, он не мог руками ухватиться, он весь валился, всей тяжестью. И каждый раз, как трогали доктора ее дитятко пасхальное, трясло ее всю и в глазах темнело. Измучилась вконец, а пользы для маленького не получила никакой. Только что пугаться начал Да плакал по ночам. Так и бросила все.
Справили Варюшкину свадьбу. Ванька поправился. Слесарь место получил. И все это прошло для нее как-то стороною. Были эти события не в главной жизни. Одно только очень хорошо вышло – сказала она маленькому:
– Папаня-то наш место нашел!
И вдруг маленький засмеялся.
– Да неужто ты и это понимаешь? – ахнула она.
А может, он просто ее радостному лицу ответил?..
Она долго всем рассказывала:
– Уж как Лешенька был рад, прямо описать не могу. Видно, очень за отца беспокоился.
Умер он совсем неожиданно. Неожиданно для нее.
Был весь день, как всегда, к вечеру разгорелся, застонал, затомился. Она думала, что это простуда, укрывала его, поила теплым, только глотать он не хотел. Ночью схватили его судороги, и дико было ей видеть, как корчится это всегда недвижное тельце. Потом сразу затих.
– Кончился! – повторяла она, но умом этого слова не постигала.
А на столе стоял куличик, который спекла для него и украсила бумажным цветочком, чтобы удивились его синие глазки.
И ничего от него не осталось, ни башмачков, как от других детей, ни платьишка, ни игрушек. Три рваненьких рубашонки да четыре пеленки. Ложечка еще – которой свою кашу ел.
Ушел.
Потом пошла долгая жизнь, пустая и трудная. Не освещенная и не освященная.
Много людей смотрело на нее, и глаза их ничего не говорили и ничего не понимали.
И слова и дела – все шло мимо.
Бессмысленно уставало и болело тело. Болела и засыпала душа.
И когда удавалось ей поговорить с кем-нибудь о своем маленьком, не умела она рассказать о чуде любви, дающей силу и разум самой простой и грубой жизни. И, чтобы хоть как-нибудь поняли ее, плела она длинные небылицы о пасхальном дитятке, о его необычайном уме, о заботе его и помощи.
– И не знаю, как бы я свою жизнь осилила, если бы его не было!
Чудовище
В эту комнату солнце попадало только вечером, на закате. Освещало прощальным лучом своим угол с приколотыми на стене открытками (виды Москвы и Пскова) и край дивана с тремя подушками в пестрых чехлах, сшитых из криво подогнанных обрезков, вероятно, из старых кофточек.
На столе перед диваном рабочая корзинка, из которой выпирали ножницы, тряпки, клубки и рваный чулок. Тут же колода карт, кухонный чайник.
И сама Валентина Сергеевна, усталая, желтая, закутанная в старый серый платок, совсем не выделялась из этих тряпок, клубков и обрезков, такая была блеклая и бурая.
– Вы больны? – спросил Шпарагов, которому она открыла дверь. – У вас больной вид.
Валентина Сергеевна провела ладонями по щекам. Кожа чуть-чуть порозовела, блеснули глаза. Словно какой-то еле уловимый намек на то, что она молода и красива, пробежал по ее лицу и снова погас.
– Нет, – сказала она. – Я здорова. Только вот три ночи не сплю.
– А что? Бессонница? – спросил гость и потянулся за пепельницей.
Он был тоже не цветистый. Он был зеленый, того специфического оттенка, которым всегда отличались русские интеллигенты, мало заботившиеся о бренном своем теле. Лицо у него было доброе, озабоченное и усталое.
– Бессонница? – спросил он.
– Не-ет, – протянула она. – Я бы очень даже поспала. Старуха моя совсем расхворалась. Воспаление легких. В ее возрасте. Прямо беда.
– Ну, знаете, пора и честь знать. Сколько ей?
– Около восьмидесяти.
– Ну, так чего же вы хотите? Последний год она вам, конечно, была не в помощь, а в тягость.
– Ну, что поделаешь. Работала, пока могла. Она еще мою маму вынянчила. Не могу же я ее бросить.
– Сделала, значит, свое дело, выполнила свое назначение на земле и спокойно может уйти. Вы приглашали доктора?
– Да. Доктор видел ее два раза. Воспаление легких. Очень плоха.
– Право, уж лучше не тянула бы так долго.
Валентина Сергеевна вспыхнула.
– Да что вы, в самом деле? Что ж я, по-вашему, придушить ее должна, что ли? Прямо возмутительно, что вы говорите!
– Нет, не придушить, а просто вести себя благоразумнее, не дежурить ночи напролет, быть спокойнее, не переутомляться. Пойдем в синема? А? Развлечетесь немножко.
– Не могу же я ее оставить одну. Старушка умирает, а я побегу в синема? За кого вы меня считаете?
– Да ведь все равно вы ей сейчас не нужны. Ну, что вы можете сделать? Ровно ничего. Так лучше же пойти немножко развлечься.
– А вам не приходит в голову, что я сама, сама не могу развлекаться, когда близкий мне человек болен? Понимаете вы это?
– Нет, и не хочу понимать. Ко всему надо относиться разумно. Близкий человек болен – очень жаль. Но ему от меня сейчас ничего не надо, а мне полезно развлечься, поэтому мне и следует пойти и развлечься. Постойте, постойте, не злитесь. Если бы непременно нужно было бы для ее пользы быть безотлучно при ней – тогда еще это было бы допустимо. Заметьте – только допустимо, но не обязательно. Потому что вы сами должны признать, что старой вашей няньке лучше всего не упускать случая прекратить свое земное существование, безрадостное для нее и очень обременительное для вас. Ну, не злитесь, не злитесь! Вы даже побледнели со злости.
– Простите, но мне прямо противно вас слушать.
– Это потому, что вы не желаете отнестись к вопросу разумно.
– Да как же вы не понимаете великолепным вашим разумом, что я свою старую нянюшку люблю. Понимаете вы – люблю! Что отдам все синема и прочие радости за то, чтобы продлить хоть на час ее маленькую, беспомощную жизнь.
Шпарагов чуть-чуть усмехнулся.
– Во! Во! Во! Вот оно самое. «Люблю». Вот оно, это главное несчастье нашей человеческой жизни. «Люблю». Теперь все ближе и ближе подходит человечество к этому открытию. Прежде думали, что несчастье наше – злоба. Это до того неверно, прямо даже смешно, как это могла так долго просуществовать такая точка зрения. Теперь, когда враг номер первый, человеческая любовь, понята, найдена, научно выделена и изучена, теперь надо только отыскать противоядие и торжествовать. Наверное, американские миллиардеры положат капитал на премию. И ведь что замечательно – совершенно не надо менять жизнь. Все остается по-старому. Можно перевернуть и по-новому, если уж так человек любит все перевертывать. Но это, повторяю, совершенно безразлично и никакой роли не играет, раз будет устранен враг номер первый, то есть любовь к человеку. Как все мы будем счастливы, спокойны, довольны. Ну, что вы считаете самым ужасным несчастьем на земле? Вы – женщина и, конечно, скажете – война.
– Пожалуй, война, – уныло отвечала Валентина Сергеевна.
– Отлично. Надо войну уничтожить. Не так ли? Но, как видите, сколько об этом ни толкуют, уничтожить ее не удается. Много усилий, много труда на многие годы надо было бы положить на это дело. А вместе с тем, вопрос можно решить гораздо проще. Уничтожить одного врага – врага номер первый, человеческую любовь. Представьте себе, что никто никого не любит. На войне гибнут нелюбимые мужья, нелюбимые отцы, ненужные сыновья. Никому до них нет дела. И это даже хорошо, что они очищают место для нового поколения. Его тоже никто не любит, это новое поколение. Но разумом постигают, что новое поколение вольет новые силы в общее дело и принесет пользу человечеству. Вот, раз уж вылезло это новое слово «человечество», то и поговорим о нем. Есть такое выражение «любовь к человечеству». Это чистопробная брехня. Человечество любить нельзя.
– Подождите минутку, – прервала его Валентина Сергеевна. – Уже семь часов. Я должна переменить ей компресс.
Она встала, прошла на цыпочках в соседнюю комнату, и слышно было, как она тихо и ласково говорила:
– Ну, ничего, ничего, голубчик мой маленький, я тебя выхожу. Тихонько, тихонько, убери свои куриные лапы. Я сама тебя подниму, ты не утомляйся… Я сильная, я ух какая сильная… Милочка ты моя.
Шпарагов прислушивался, усмехался, крутил головой, вздыхал. Наконец, Валентина Сергеевна вернулась.
– Ну, вот. Ей как будто лучше. Слаба, все засыпает. Ужасно я за нее боюсь.
Шпарагов иронически улыбнулся.
– Разрешите продолжать?
Валентина Сергеевна пожала плечами.
– Если хотите.
– Ну-с, так вот. Любовь к человечеству, конечно, ерунда. Это не любовь! Это просто так. Занятие. Но раз это занятие принято называть любовью, то будем и мы оперировать этим словом. Многие думают, что любовь к человечеству – это то же самое, что любовь к человеку, только объект этого чувства помножен на бесконечность. А эманации любви хватит и на свое племя, и на соседние народы, и на африканских карликовых кретинов, и еще дальше – на марсиан, на лунных муравьев, на каких-нибудь червеобразных зародышей, населяющих Венеру. На все, на все века и пространства. Дело великолепное. Но у дела этого есть враг. Все тот же враг номер первый – любовь. Вы слушаете?
– Слушаю, – вздохнула Валентина Сергеевна.
– Да. Любовь. Любовь заставляет нас поддерживать жизнь совершенно ненужных и даже вредных для человечества экземпляров. Какого-нибудь чахоточного господина, который съедает порцию, могущую питать нужного, рабочего человека. Кроме того, чахоточный может заразить своей болезнью. И он еще отнимает силы у тех, кто за ним ухаживает. Всю эту ненужную нагрузку несет человечество, и из-за чего? Из-за того, что этого господина любит какая-нибудь Марья Ивановна! Возмутительно? Любовь держит на земле ненужное. Она держит больных, стариков, дефективных детей, дегенератов, сумасшедших. Любовь к человеку вредит любви к человечеству и мешает всеобщему благу. За последнее время общество сильно шагнуло вперед на пути разумной любви, то есть любви к человечеству. Поднят вопрос, и не сегодня-завтра будет решен утвердительно, о том, что врач, заручившись согласием родственников своего пациента, имеет право этого пациента прикончить. Понимаете, куда это идет? Сначала будут устранять только безнадежных больных, потом мало-помалу доберутся вообще до лишних людей.
– Чудовище вы! – выкрикнула Валентина Сергеевна.
– Да! – с достоинством подтвердил Шпарагов. – И очень рад, и горжусь. Так вот, доберутся до лишних людей, это разумно. Это разумная любовь к человечеству. Любовь к человечеству! Какая это чудесная штука. Никогда не заплачет от нее душа, никогда не заболит сердце. Вот только нужно хорошенько обдумать, как истребить ужасный микроб – человеческую любовь. Прежде всего, конечно, отнять детей, вырвать их из семьи. Конец материнской любви, слепой и жертвенной, самой опасной для «человечества». Как быть дальше? Это надлежит обдумать. Какая свобода, какая чудесная, спокойная жизнь ждет человечество. Ничего не страшно.
– Страшно, – прошептала Валентина Сергеевна.
– Что страшно? – удивился Шпарагов.
– Страшно без любви. Все эти старые, и больные, и убогие, и беззащитные, не мы им нужны, а они нам. Слава Богу, что существуют они. Для нас, слава Богу. Мы бы погибли, если бы их не было.
Шпарагов пожал плечами.
– Чудачка вы.
Прислушался.
– Кажется, ваша старушонка пищит?
Валентина Сергеевна быстро вышла.
– Подожди, голубушка, – говорила она старухе. – Мне одной не сладить. Вот вечером обещала соседняя баба зайти, поможет банки поставить. Ну, что поделаешь! Я одна не справлюсь.
– Валентина Сергеевна, – крикнул Шпарагов. – Я вам помогу. Я ведь умею. Можно?
Не дожидаясь ответа, он вошел в конурку, где на узенькой койке лежала старуха. Он посмотрел, покачал головой.
– Знаете что, Валентина Сергеевна, перенесем-ка мы ее лучше в ту комнату. Там диванчик пошире и воздуху больше. Нельзя же так больного человека. Да я один смогу, она не тяжелая.
– Вы еще ее придушите, – пробормотала Валентина Сергеевна.
– Перестаньте вздор молоть, – сердито оборвал ее Шпарагов. – Приготовьте лучше банки. Сейчас, бабуся, я тебя перенесу. Да не бойся ты, глупая! Я тут за одним старым дураком два месяца ухаживал. И поднимал, и таскал. Ноги у него отнялись. Одинокий, денег ни гроша – куда его девать. Сосед по комнате. Валентина Сергеевна, ну, чего же вы стоите? Стоит и смотрит. Банки готовы? Ну, так заверните ее ноги одеялом. Ну, бабуся, держись, поднимаю. Ого, да ты еще крепкая. Ничего, Бог даст, еще нас всех переживешь!
Знамение времени
За последнее время мне случалось несколько раз касаться темы о животных. И, надо сказать, ни один из моих рассказов, за редкими исключениями, не вызывал такого горячего отклика читателей, как именно рассказы о животных.
Это знамение времени.
Природа и звери. Вот что волнует и трогает душу современного человека.
Я помню, как читалась вышедшая года три тому назад книга «Лесника», совсем незамысловатая, о лесном шуме, о деревьях, зверях, рыбах и птицах.
Люди, никогда не живавшие в деревне, с трогательным интересом читали и рассказывали друг другу о том, как ловится лососина, как белка собирает на зиму запас орехов, как спит медведь, и как птицы вьют гнезда.
Книга Пришвина про корень женьшень с описанием тайги и быта оленей бралась в библиотеке нарасхват, и нужно было ждать очереди, чтобы получить ее.
Лекции профессора Давыдова о зверях, птицах и природе собирают всегда переполненный зал. В этом случае, конечно, большую долю интереса нужно отнести к необычайному лекторскому таланту профессора, но и сама тема привлекает слушателей.
Чем это объяснить? Почему такое внимание, почему такая любовь к зверям?
И ведь не только к литературе о них, к художественному их изображению. Любят его, настоящего, живого зверя.
Никогда не было на свете столько собак, столько кошек. И это не только вопрос моды (сейчас у каждой элегантной женщины, как аксессуар туалета, должна быть собака). Не только вопрос моды, но и настоящая потребность видеть в своем доме милого зверя.
И когда встречаются, захлебываясь, рассказывают друг другу – каждый о своем: о своей собаке, о своей кошке. Не слушают друг друга, перебивают – так много нужно рассказать одному про его бульдога, другому – про попугая, третьему про своего кота, совсем обыкновенного, но вместе с тем замечательного. Бульдог отличается огромным ростом и басовитым лаем, попугай позволяет почесать себе голову и даже сам подставляет – «ну прямо как человек», а обыкновенный кот задумчиво смотрит на муху, замечательно жмурится и, что особенно удивительно, неизвестно, что он при этом думает.
Владелец бульдога вырезывает из всех журналов все попадающие на страницы бульдожьи морды, одни – потому что похожи на его Жимку, другие – потому что их никак и сравнить нельзя.
Владелец кота носит в бумажнике фотографию, очень хорошо схватившую черты любимого лица, кошачьей морды.
Попугай так чисто выговаривает «дурак, пьяная рожа», что не его учить, а у него следовало бы многим поучиться дикции.
Словом, есть что порассказать.
Но самое главное не это. Не то, что попугай дивно выговаривает, что бульдог самый мордастый в мире, что кот жмурится как никто. Главное то, что человек, возвращаясь домой, знает, что кот ждет его, уткнув нос в дверь так плотно, что каждый раз еле успевает отскочить, чтобы не получить по лбу. И знает, что пес шевелит ушами каждый раз, как загудит лифт, и вздыхает, когда лифт поднимается выше. И знает, что попугай уже давно сердито стучит клювом по прутьям клетки, и стонет, и ждет, когда заскребет ключ в замке входной двери, чтобы бодро и радостно крикнуть от всей души все, что Бог послал на душу и что человек дал разуму: «Дуррак! Пьяная рррожа!».
Так искренне и чисто радоваться встрече со «своим» человеком может только зверь.
Ему все равно, что собой представляет этот вернувшийся, вошедший в дом хозяин. Проваливший роль актер, освистанный певец, избитый шулер, уличенный мошенник, не понятый толпою гений, старый петух с выщипанным хвостом – все равно, для зверя он одинаково любим и дорог.
Перед зверем притворяться не надо. Да его и нельзя обмануть.
Вы можете войти в дом очень бодро и весело, сказать жене и другу, что унывать нечего, что, в сущности, дела обстоят не так плохо и, наверное, очень скоро наладятся. И жена улыбнется и успокоится, а друг скажет этой самой жене:
– Я же говорил вам, что не из-за чего тревожиться.
И успокоится тоже, если только беспокоился. Но вернее, что и не беспокоился. Друзья беспокоятся редко. Чувство дружбы выявляется иначе. Оно выявляется любопытством к вашим интимным делам и стремлением сняться с вами на одной фотографии, если вы по рангу своему стоите выше.
Одна старая писательница говорила как-то про одну известную петербургскую даму:
– Эта женщина для достижения своих целей не остановится ни перед какой низостью. Можете мне верить, я ее хорошо знаю – я ее лучший друг.
Так говорила эта старая писательница и никак не могла понять, почему я засмеялась.
Человек – дурак. Человек о человеке ничего не знает. Человек всегда человеком обманут.
Что знаем мы друг о друге, кроме вранья и притворства? Там, где зверь рычит, – человек сдержанно улыбается.
Там, где зверь воет, – человек спокойно говорит о посторонних делах.
И человек человека всегда отлично обманет, но никогда не обманет зверя.
Помню, был такой случай: вечер в провинциальном доме. Вечер не в смысле развлечения, а просто в смысле предноч-ного времени. Собрались серьезные тихие люди, говорили о политике, о разных текущих делах, без споров и разногласий, спокойно и мирно. Это было еще до войны, когда вообще люди могли говорить, не волнуясь.
Но один среди нас как-то выбивался из общего темпа. Он был в каком-то приподнятом настроении, которое все мы приняли за веселое. Он рассказывал анекдоты, всех перебивал, шутил.
Мы его таким никогда не видели и немножко удивлялись, что он вдруг так развернулся.
– Никогда человека до конца не узнаешь. Всегда был таким угрюмым, а теперь как разошелся! Влюбился, что ли?
У хозяев была собака. Самый обыкновенный пес, рыжий сеттер. И вот этот рыжий сеттер лежал тут же, в углу, и, не спуская глаз, следил за веселым господином. Потом подошел, положил обе лапы ему на колени и, закинув голову, тихо завыл.
Собаку отогнали, но на веселого человека ее поведение произвело, по-видимому, очень беспокойное впечатление. Он начал нервно смеяться, что-то говорил непонятное и, когда все решили, что пора расходиться, стал умолять посидеть еще немножко, что было очень странно, так как сами хозяева гостей уже не удерживали. На улице он убеждал всех пойти погулять, пройтись к речке, хотя было темно и стал накрапывать дождь. Он всех проводил домой и, прощаясь с последним, долго удерживал его на крыльце.
И никто из нас не понял его настроения. Для нас он был развеселившимся нытиком. Его настроение понял только чужой зверь, чужая собака. Зверь почувствовал и завыл. А мы узнали только на другое утро, что веселый господин, вернувшись домой, пустил себе пулю в лоб.
А ведь как он за нас цеплялся! Как старался дать нам то, что люди больше всего ценят в ближнем, – смех, забаву! Думал, что даст нам веселье и этим удержит около себя, и не останется один, лицом к лицу с тем черным, что уже дожидалось его.
Зверь все понял. А мы понять не могли. И человек в трагическую минуту своей жизни, окруженный хорошо расположенными к нему людьми, был одинок.
И если бы был около него в этот вечер исключительно близкий ему человек – он бы тоже не понял его. Потому что люди объясняют свое душевное состояние словами, то есть только приблизительно. А зверь чувствует то, что находится за этими словами, самую эмоциональную сущность. И в ответ на слова человек ответит:
– Вы нервничаете? Да и немудрено: мы все теперь стали такими неврастениками. Постарайтесь взять себя в руки и встряхнуться.
А зверь в ответ на то, что находится за словами, положит человеку на колени обе лапы и тихо завоет.
«Одиночество! Одиночество!» – вечный вопль человека.
Куда уйти от него?
В идейную работу? В семейную жизнь? В любовь?
Но идейная работа доступна человеку, только полному сил и веры в идею. А именно тогда, когда он завопит об одиночестве, – у него сил уже не будет.
Семья? Семья бывает у человека только в те годы его жизни, когда она ему, пожалуй, меньше всего нужна. К заключительным годам его жизни семья рассыпается. Нежно любимая дочь («сможет ли что-нибудь разорвать эти узы!») говорит своему мужу:
– Скоро Новый год. Надо не забыть папу поздравить.
– Напиши, а я припишу.
– Ах, я совсем не знаю, что ему писать! Лучше ты напиши, а я припишу.
– Неловко, ведь ты дочь. Ты должна написать.
– Пустяки. Он знает, что я терпеть не могу писать. Ты напиши, что я занята и потом напишу побольше. А я только припишу.
И отец получит приписку дочери и, чтобы не было очень больно, сумеет объяснить своему глупому сердцу, что милой девочке некогда, а то бы она наваляла четыре страницы. Главное, что не забыла, вспомнила, написала.
Спаянной навеки остается только большей частью несчастная семья – горбатая дочь, чахоточный сын – все те, которым пути ухода остались закрыты.
А человек из счастливой семьи остается один.
– Все, слава Богу, хорошо устроились. Сын пишет из Америки, дочь не пишет из Конго. А вот завел песика Бумку. Замечательный! Возвращаешься домой – а он уже встречает. И знаете, я еще внизу, еще и до лифта не дошел, а он уже чувствует. Носится по квартире как угорелый – то к окну, то к двери, до того рад, что себя не помнит. И вот уж без лести предан. На прошлой неделе уехал я на четыре дня в Фонтенбло и поручил консьержке Бумку кормить. Так ведь каков негодяй – в рот ничего не взял. Рычал на бедную бабу и зубы скалил. Уехал бы я надолго, он с голоду бы сдох. Ну прямо дурак! Изволь, значит, с ним всю жизнь сидеть. И что он во мне такого нашел! Кормлю его неважно, ругаю иногда, случится, и ногой пихну. Чудеса!
Чудеса?
Но я расскажу вам о чудесах еще более диковинных, о чудесах, спасающих от одиночества.