355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Тэффи » Том 4. Книга Июнь. О нежности » Текст книги (страница 18)
Том 4. Книга Июнь. О нежности
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:52

Текст книги "Том 4. Книга Июнь. О нежности"


Автор книги: Надежда Тэффи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

История Н.А.

Н.А. не то что легкомысленная, а скорее беспокойная, дважды разведенная и ко времени, к которому относится новелла о ее «не счастье», уже безнадежно смирившаяся. Время действия – война, весна пятнадцатого года.

Муж Н.А. назначен по службе в Архангельск. Н.А. едет с ним. Унылый северный город, в эти дни превращенный в важную военно-морскую базу, жил напряженной, необычной жизнью.

В Двину вплывали огромные заморские корабли, выгружали снаряды, порох, аэропланы и оружие. По улицам расхаживали чужие матросы, смотрели на людей невиданными в тех краях черными глазами, говорили на неслыханных языках.

Русские военные суда уходили в море в неизвестные сроки в неизвестном направлении, и никто не знал, когда они вернутся и вернутся ли вообще.

День и час их отплытия были военной тайной. Направление и цель – тоже. Знало обо всем этом только высшее военное командование. Но, как всегда на свете бывает, кто-нибудь пробалтывался, начинали «ходить слухи», немецкие шпионы слухи эти ловили и высылали подводные лодки подстерегать добычу.

Легкомысленные моряки в письмах к родным часто пробалтывались об этих просочившихся военных планах. Чтобы хоть немножко, по мере сил, помешать этой опасной болтовне, в городе была введена строгая цензура писем. Военные власти обратились за помощью к женам официальных лиц, поручив им чтение отсылаемой из города корреспонденции. Таким образом, Н.А. получала каждый день пакеты писем, которые должна была прочесть. Места опасные в этих письмах вымарывались специальной краской, затем письмо снова запечатывали и отправляли по назначению. Если содержание письма было сплошь на запретные темы – письмо уничтожалось целиком.

– Было прямо удивительно, – рассказывала Н.А., – до чего наши моряки не сознавали той опасности, которой они подвергали самих же себя своей болтовней.

И вот как-то среди груды этих писем прочла Н.А. одно, адресованное какой-то даме, «ее превосходительству», в деревню, в одну из центральных губерний России. Подписано письмо было именем без фамилии.

Содержание его ничего недозволенного военной цензурой не заключало. Это было нечто вроде дневника, вроде исповеди, о настроениях очень тонких и сложных, о Владимире Соловьеве («Смысл любви»), впечатления от только что слышанных во время богослужения заповедях блаженства, о больных белых ночах. И все, что писал этот человек, было так изумительно, так непохоже на всю пошлую дребедень этого вороха тайных документов человеческих отношений и вместе с тем было так единственно близко Н.А., точно письмо это написал именно ей единственно близкий ей человек, ею выбранный, на всю жизнь один.

Она читала, и перечитывала, и чуть плакала. А в конце письма увидела свое имя. Автор письма упомянул вскользь, что где-то ему показали Н.А., и он даже хотел познакомиться. Упомянул вскользь потому, что это было связано с каким-то другим событием местной жизни, малоинтересным, но все же более значительным, чем возможная встреча с Н.А.

Письмо это, само по себе необычайно значительное, да еще вдобавок на фоне всей этой суетни, болтовни и непристойной брехни, пронзило душу Н.А. Словно судьба нарочно наказала ей:

– Вот смотри. Есть на свете человек, для тебя созданный, но ты никогда не узнаешь его.

Как же быть? Написать даме, которой адресовано это письмо? Спросить имя отправителя? Но вообще как-то неприятно было признаваться, что, хотя и по долгу, но читаешь чужие письма, а тут еще такое странное любопытство, совсем уже неприличное.

Пока она раздумывала, денщик, на обязанности которого лежала отправка просмотренных писем, заклеил и это и отнес вместе с другими на почту.

Имя и адрес дамы Н.А. забыла. Путей к человеку, которого она полюбила, не было. Она никогда не нашла его. Но никогда не полюбила другого.

Вторую новеллу мне рассказали так:

– Это было давно. Мне было тогда двадцать лет.

Ночь. Море. Гроза. Переход из Астрахани в Баку. Всех понемногу укачало. На палубе осталась я одна. Стою на самом носу, уцепилась за поручни. Нос поднимается все выше, выше и вдруг сразу ухает вниз. Волна обдает меня с головы до ног. И страшно, и дико, и весело. Кричать хочется от восторга и ужаса.

Вдруг голос рядом:

– Держитесь крепче! Волна вас собьет. Давайте руку!

И вот около меня неизвестный человек. Лицо его едва могу различить. Он берет мою руку и начинается что-то совсем странное, то, чего не бывает. Мы говорим жадно, спешно, точно давно знаем друг друга и только не было времени, чтобы сказать все. Мы не говорим своих имен и не спрашиваем их; это не важно и не нужно. Мы вне жизни. Мы не на земле. Мы в двух стихиях – над нами рвет тучи небесный огонь, и мчит нас море. И, кроме нас, на свете никого.

– Вы знаете, – говорит он, – я ведь жених. Завтра моя свадьба.

– И я невеста, – отвечала она. – Я выйду замуж в сентябре.

– Пустяки! – кричит он, перекрикивая ветер. – Вон как море венчает нас.

И волны мотают их из стороны в сторону, бросают друг к другу и заливают с головы до ног.

– Как мы счастливы! Если бы всегда так!

– У вас так никогда не было?

– Ни-ко-гда.

– Я так и знал. Никогда и не будет.

И кто-то в клеенчатом капюшоне – должно быть, помощник капитана – подошел к ним и посоветовал сойти вниз.

– Здесь небезопасно.

Они, шатаясь и держась друг за друга, спустились по трапу, и там, у дверей ее каюты, он протянул ей записную книжку.

– Что-нибудь!

Она быстро нарисовала двух птиц, летящих в разные стороны, и нацарапала отрывок из Гейне:

 
Если б мы не дети были,
Если б слепо не любили,
Не встречались, не прощались,
Мы б с страданием не знались.
 

К утру буря стихла.

Подходили к Баку.

Она искала глазами своего ночного друга. Его не было.

Через пятнадцать лет в Кисловодске (это было уже во время войны) ей представили очень симпатичного, очень чиновного пожилого господина. Господин этот явно стал искать встреч с нею и раз, когда они, гуляя, случайно отделились от своих спутников, спросил:

– Какая была самая счастливая минута вашей жизни?

Она, не задумываясь, отвечала:

– Не самая счастливая, а единственно счастливая – давно, на корабле во время бури.

– Так, – сказал он. – Я не ошибся. Узнаете вы это?

Он открыл свой бумажник и из бокового карманчика вынул пожелтевший листок. Она прочла: «Если б мы не дети были…»

– Узнали? – снова спросил он.

Она молчала.

– Вы потом вышли замуж?

– Нет. Я отказала своему жениху. Я вышла замуж много позже и за другого.

– А моя свадьба расстроилась. Я нарочно вылез ночью на первой попавшейся пристани, чтобы не приехать туда, где меня ждали. Я потом долго искал вас и, конечно, не нашел. Я ведь даже имени вашего не знал. Я так никогда и не женился.

Он замолчал и как будто ждал ответа. И она ответила:

– Пойдем. Мне пора домой. Меня ждут мои дети.

Третья новелла, последняя, самая простая и самая страшная.

Они поссорились – жених и невеста. Он уехал, но вынести разлуки не мог. Он послал ей отчаянное письмо, написал, что будет ждать ее ответа ровно восемь дней.

Письма этого, с маленькой неточностью в адресе, она не получила.

Он уехал далеко. В Шанхай. И там от тоски и отчаяния умер.

Случайно узнав об его отъезде, она стрелялась. Стрелялась неудачно. Ослепла. Осталась калекой на всю жизнь.

И через восемнадцать лет это неполученное письмо разыскало ее в больнице для безнадежно больных.

Сиделка, нагнувшись над ее койкой, прочла его вслух.

Но она вряд ли услышала его.

Она уже умирала.

Мы, злые

Ольга Сергеевна поднималась медленно, качалась из стороны в сторону. Очень устала. Смотрела сосредоточенно на кастрюльку, которую держала двумя руками. Смотрела – не разлить бы молоко.

И уже с четвертого этажа расслышала этот знакомый ей крик:

– А-а-а-а…

Знакомый крик. Мучительный.

– Маруська кричит.

Добралась до пятого. Открыла своим ключом.

– Марусенька, чего же ты кричишь, словно маленькая? Ведь ты же знаешь, что я пошла за молоком. Ведь для тебя же!

В столовой в углу на диване лежит больная Марусенька, девятилетняя, худая, желтая, злая.

– Не хочу я твоего молока, – говорит она скороговоркой и снова начинает кричать: – А-а-а-а…

Ольга Сергеевна ставит на стол кастрюлю, опускается на колени перед диваном.

– Деточка моя, милочка! Что? Болит очень? Ножка болит?

Девочка толкает ее в грудь худенькой грязной ручкой.

– Ну не надо сердиться на маму, – просит Ольга Сергеевна. – Тебе вредно сердиться, кошечка моя. У тебя сердечко слабое. Будешь спокойная, скорее поправишься. Хочешь, я принесу тепленькой водички, помоем тебе ручки? Я в одну минуту согрею водички?

Девочка толкнула ее еще раз и демонстративно отвернулась лицом к стене.

– А папа еще не вставал?

Но девочка молчала.

Приоткрылась дверь в крошечную темную комнатушку, выглянуло небритое, одутлое лицо.

– Я сейчас, Олечка, – сказало лицо испуганным шепотом. – У тебя нет случайно папироски?

– Ты же знаешь, что я не курю, – раздраженно ответила Ольга Сергеевна и стала на спиртовке кипятить молоко.

– Ну, конечно, я знаю, – поспешило заверить лицо. – Я только так, на всякий случай.

– Ты бы все-таки поторопился, – сказала Ольга Сергеевна после паузы. – Тебе назначено в девять. Надо же побриться.

Он добродушно потрогал свои щеки.

– Да, признаюсь…

– Ну так поторопись же. Опоздаешь – возьмут другого. И зайди к мадам Аллан, спроси деньги за светр. Я ведь не могу уйти из дому. Выходит, что я даром работаю.

– Да, да, – торопливо соглашался он. – Зайду, и спрошу, и все устрою, только ты не раздражайся.

– Я не раздражаюсь, но вот уже больше недели, как я тебя об этом прошу. Ведь дома нет ни гроша, должен же ты понимать. Ну, чего же ты ждешь, Господи!

Он засуетился, испуганный, с бегающими глазками.

Она подошла на цыпочках к дивану, нагнулась, заглянула в лицо девочке. Повернулась, погрозила мужу.

– Кажется, спит. Ведь всю ночь плакала.

– Ты бы прилегла, – сказал муж.

– А белье? Я не могу лечь, я должна стирать.

– Но ведь ты так сама…

Она с раздражением отмахнулась от него. Он стал спешно одеваться, спотыкаясь, роняя вещи, ползая по полу за запонкой.

– Ты меня с завтраком не жди, – сказал он, уходя. – Я, вероятно, пройду еще куда-нибудь на рекогносцировку. Насчет местишка.

Он попробовал комически подернуть бровью при слове «местишко». Но вышло так жалко и неумело, совсем уж некстати, что он сам это почувствовал и заторопился уйти.

Она проводила глазами его сгорбленную спину в выгоревшем пальто с чужого плеча, и ноющей жалостью заболела душа.

– О-о! – застонала она. – Еще за этого олуха мучайся!

Она встала, растирая усталую спину. Навалила мокрого белья в лоханку, залила кипятком. Посмотрела на свои пальцы, вспухшие, красные. И вдруг вспомнилась красивая, наглая рожа, с гладко склеенными волосами – bien gomme! [46]46
  прилизанными (фр.)


[Закрыть]

Рожа улыбнулась и пропела говорком:

– Се n'est que votre main, madame! [47]47
  Однако это ваша рука, мадам! (фр.)


[Закрыть]

«Я, кажется, засыпаю, – подумала она. – А нужно скорее сварить кашу Маруське, а потом стирать».

В дверь постучали.

– Кто там?

– Простите, Ольга Сергеевна! – прогудел за дверью женский бас. – Мне необходимо, на минутку.

Ольга Сергеевна вздохнула с дрожью, открыла.

– Как живете, моя дорогая? Насилу вас разыскала.

Крупная дама с пышным бюстом, подпертым старинным корсетом, но с лицом длинным и бурым, вошла и села на стул.

– У меня ребенок болен, – вполголоса предупредила Ольга Сергевна. – Простите, мне сейчас трудно.

– Болен? А что с ним? – равнодушно спросила гостья.

– Ревматизм. Суставной. Слабое сердце.

– Ну, ничего, поправится, – успокоила гостья и улыбнулась.

– Очень серьезно болен ребенок, – злобно оборвала ее улыбку Ольга Сергеевна. – Вчера ночью так плохо было, что пришлось первого попавшегося врача звать.

– Ну, и что же? – спросила гостья и, ожидая ответа, вынула из сумки зеркальце и стала затирать пуховкой носовой хрящ. – Что сказал врач?

– Сказал, что ему нужно заплатить пятьдесят франков.

– Ха-ха! – рассмеялась гостья. – А я к вам по делу. Мы организуем вечер свободного искусства. Название принадлежит мне. Мэри Бобова продекламирует «Коробку спичек Лапшина». Вещь глубоко патриотическую и с массой ностальгии. Затем решено поставить скэтч. И вот тут мы и рассчитываем на вас. Вы такая энергичная. Вы можете познакомиться с разными выдающимися артистами и привлечь их к нам. Нет, нет, нет! Ничего не хочу слушать. Вы обязаны. Нельзя в наше время жить узко-эгоистической жизнью. Каждая из нас должна отдавать дань общественности.

– Ах, Боже мой, – всплеснула руками Ольга Сергеевна, – Ведь вы же видите! Я шесть ночей не спала и днем работаю, как поденщица. Мне вон, смотрите, причесаться некогда.

– Ну, что ж! – улыбнулась гостья. – К нашему вечеру и причешетесь. А насчет туалета – вы всегда сумеете с вашим вкусом что-нибудь освежить. Здесь рюшечку, там бантик.

– Да, да, – прервала ее хозяйка. – Вот на это пятно рюшечку, а на эту дыру бантик.

– Я знаю, что вам трудно, моя дорогая, – продолжала гостья. – Но все мы должны идти на жертвы. Ведь это же, поймите, это в пользу кружка северо-восточных институток.

– Да у меня ребенок болен! Что вы, не понимаете, что ли?

– А там, у институток, может быть, десять ребенков больны.

– Вы меня простите, – привстала Ольга Сергеевна. – Я сейчас очень занята. У меня вон белье намочено.

Плебейское выражение «белье намочено» ужаснуло ее саму. И она злобно повторила:

– Понимаете? Намочено белье.

Гостья приподняла брови, словно прислушивалась к отдаленной канонаде.

– Белье? Что с вашим бельем?

– Ровно ничего. Стирать сейчас буду.

– Ах, дорогая моя, – сочувственно воскликнула гостья. – Бросьте! Искренно вам советую – бросьте. Отдайте в прачечную.

– У меня нет денег, – дрожащим от бешенства голосом ответила Ольга Сергеевна.

– А здоровье? Испортите здоровье, дороже обойдется. Здоровье надо очень беречь. У вас муж. У вас ребенок. Подумайте о них.

– Я о них и думаю, когда стираю их белье.

– Пустяки, пустяки. Я серьезно вам говорю – отдайте в прачечную.

Ольга Сергеевна улыбнулась дрожащими губами. Улыбалась, чтобы не заорать во все горло: «Пошла вон, дурища!»

Накормила девочку. Закончила стирку.

«Отчего он так долго не идет? – думала про мужа. – Боится сказать, что ничего не нашел».

Вспомнилась одна старая ведьма, которая, как встретится, так и начнет крякать:

– Что же это ваш Андрей Андреич так все ничего не может найти? Вообще считаю, что наши мужчины привыкли здесь на жениных шеях сидеть.

«Да, боится вернуться, – продолжала она думать, – И не пойдет он сегодня к Шуферу. Ни за что. Не сможет. Они все ему перед носом двери закрывают. Надоел он им. Перманентный проситель. О-о!»

Она сжала руку в кулак и укусила сгиб указательного пальца.

– Будь они все прокляты!

Девочка притихла. Может быть, прилечь? Все тело болит. И такая тоска! И такая злоба! Ведь есть же люди со светлой душой: «И за скорби славит Бога Божие дитя». Отчего у меня все в душе выжжено? Одна злоба осталась, как пламенный пепел. А тот, бедненький, близкий, жалкий, бегает сейчас, унижается, чтобы вернуться ко мне гордым своим унижением. Выклянчил, мол, кое-что.

– А-а-а! – закричала девочка.

Ольга Сергеевна вскочила.

– Марусенька, чего ты?

– А-а-а! Поставь лампу на пол. Сейчас же поставь лампу на пол!

– Милочка моя, зачем? Комната маленькая, я задену, разобью.

– Поста-а-авь лампу на пол! – истерически кричала девочка.

– Ну хорошо, хорошо. Ну вот, поставила.

– Надо было раньше поставить! – ревела девочка.

И мать, с исступленным лицом, с остановившимися глазами, схватила ее за плечи:

– За что ты мучаешь меня? Что я тебе сделала? Ведь ты сознательно, нарочно, злобно, дни и ночи, дни и ночи…

И почувствовав в своих руках хрупкое больное тельце, вся исходя любовью и жалостью, прижала его к себе, дрожа и плача.

В дверь тихо стукнули.

Доктор. Милый русский доктор.

– А здесь, кажется, ревут? – спокойно сказал он. – Я случайно забрел. Мимоходом.

– Да, – сказала Ольга Сергеевна. – Я знаю. Вы каждый день мимоходом. К вам в Пасси дорога идет как раз мимо нас, мимо Гар дю Нор. Я знаю.

Доктор поднял на нее усталые глаза.

– Скажите, доктор, отчего не могу я, как подвижники, обручиться бедности и наслаждаться этим счастливым союзом? А помните, у Достоевского брат старца Зосимы вдруг просветлел и истек умилением. «Пойдемте, – говорил, – и будем резвиться, и просить прощения у птичек». Отчего я так не могу?

– Н-да, – сказал доктор. – У нас в психиатрических лечебницах эти случаи наблюдаются довольно часто. Эти умиленные просветления. Они неизлечимы и под конец иногда принимают буйную форму.

– Значит, это ненормально? Ну, и на том спасибо.

Вечер был беспокойный. Муж не возвращался. Девочка хныкала.

– Ма-а! Расскажи мне что-нибудь. Надо же больного развлечь.

– Какая-то ты старая, девочка. Все-то ты знаешь, – вздыхала Ольга Сергеевна. – Ну, вот, слушай. У меня была племянница, маленькая Верочка…

– Знаю, знаю, – сердито перебила Маруся. – Ты мне уж это сто раз рассказывала.

– Ну так я тебе расскажу другое. Был такой писатель Достоевский. Так вот он сочинил про Старую Клячу. Навалились на телегу мужики и хлещут клячу прямо по глазам, а она уже не в силах двинуться. Издыхает. Только он тут немножко недосочинил. Тут надо бы так досочинить, что стоял на улице просветленный господин. Он смотрел на клячу с отвращением и говорил:

– Животное ты! Скотина! Подними голову, взгляни выхлестнутыми глазами на это небо, в котором зажигаются алмазы звезд, и на этих птичек, и на цветочки. Взгляни и, воздев копыта, возликуй, зарезвись и благослови мир за красоту его. Ты спишь, моя кошечка? Хочешь молока? Я согрею, я не устала, я ничего… Хочешь?

Сон? Жизнь?

Русская душа любит чудеса и все, граничащее с ними: предчувствия, приметы, сны. Особенно сны.

Я никогда не слыхала, чтобы француженка или немка стали рассказывать кому-нибудь виденный ими сон, какой бы он ни был удивительный.

Русские же души чрезвычайно к этому склонны.

Удивительные сны рассказывали у нас и деревенские старухи, и городские мещанки, и простецкие купчихи, и утонченные дамы. Сновидения всегда играли роль в русской жизни, с ними считались, иногда на них основывали свои поступки и решения.

Мне часто приходилось слышать о пророческих снах и даже проверять их правдивость. Среди них было много удивительных, интересных и прямо чудесных. Но из всех этих историй я выделяю одну, очень странную, единственную, с которой пришлось встретиться только один раз в жизни.

Я могу рассказать ее точно и подробно, потому что особа, открывшая мне свою тайну, никогда моих строк не прочтет. Там, где она теперь, ни газет, ни книг уже не читают.

Мы были знакомы довольно долго, но я никогда не сближалась и не дружила с ней. Не потому, что не хотела, а просто как-то не пришлось.

Это была женщина лет сорока, одинокая, кажется, чья-то разведенная жена, довольно культурная, хорошая музыкантша, ни дурна, ни красива, выделялась какой-то жемчужной бледностью, которую никакими румянами не проймешь.

Очень запомнилось выражение ее лица – страшно напряженное в глазах и бровях и с совершенно безвольным большим ртом. Истерическое лицо. Женщины с такими лицами либо влюбляются до зарезу, либо трагически не любят того, кто любит их.

Мы часто встречались, но нас не тянуло друг к другу, и, встречаясь, мы друг с другом не разговаривали.

И вот как-то в довольно большом обществе оказалась я с ней рядом на диване.

Я была усталая и нервная, сидела, полузакрыв глаза. Сидела и рада была, что не нужно ни с кем разговаривать. И вдруг чувствую тихое прикосновение к моему плечу.

– Отчего вы такая? – спрашивает меня моя соседка.

– Не знаю. Какое-то странное состояние. Точно все это мне снится.

Моя бледная соседка странно оживилась, будто услышала невесть какую интересную новость. Она быстро повернулась ко мне:

– Как вы сказали? Вы серьезно думаете, что вам это снится? Дело в том, что я сейчас как раз об этом думала. Думала, что мне это снится.

– Ну, так нам нужно скорее решать, – засмеялась я, – кому из нас двоих этот сон снится.

– Подождите, не смейтесь. Если бы вы только знали, как меня измучили сны, вы бы не смеялись.

Она сказала это с такой страстной тоской, как будто даже немножко театрально. Но, вглядевшись в ее напряженные глаза, я ей поверила.

– У вас этого никогда не бывало, – спросила она, – чтобы все один и тот же сон… то есть не один и тот же по форме, а по главному содержанию? Это трудно объяснить в двух словах.

– Если это какой-нибудь кошмар и все на ту же тему, то ведь теперь от этого очень удачно лечат. Вы слышали? По Фрейду.

– Ну, конечно. Только это не то. Вся беда в том, что я не уверена, что это сон. Может быть, сон-то вовсе не то, а именно это. То есть что вот вы рядом со мной, и я вам обо всем рассказываю.

– Не понимаю, – ответила я.

– Подождите, – остановила она. – Вы вообще интересуетесь снами? Вернее, хотите ли, чтобы я вам рассказала? Посмотрите направо. Кто это стоит в дверях? Вот тот высокий, черный…

– Как кто? Это профессор Д. Ведь вы же его отлично знаете!

– Конечно, знаю. А на диване сидит его жена, вон та, в желтом платье, правда?

– Да, это его жена. Но что же из этого?

– Вот они мне всегда так и снятся в этом сне, в том, в котором мы с вами сейчас находимся. А в жизни, то есть в другом сне, – я ведь не знаю, где сон, а где жизнь, – там он другой. Сейчас он для меня абсолютно чужой человек, даже малоинтересный. Впрочем, нет, он интересный, но я к нему равнодушна, да и он ко мне тоже. А в другой жизни мы любим друг друга до исступления. Там он свободен, там он мой.

– И вы часто видите этот сон?

– Не знаю, видения того сна, как и этого, сливаются в одну непрерывную линию.

– А люди, которые окружают вас и вообще, которых вы здесь знаете, вот, например, я или хозяева этого дома, – они все и «там» тоже с вами?

Она напряженно сдвинула брови:

– Не могу вам ответить. Я ведь не все помню. Точно так же если бы «там» меня спросили об этом сне, где вот мы сейчас с вами разговариваем, я, пожалуй, не все бы помнила. Так, кое-что, очень туманно. А может быть, и помнила бы, но сейчас об этом не знаю.

– Но мне кажется, – сказала я, – что во сне все всегда как-то точно подернуто пленкой. Не так ясно, не так рельефно, как в жизни. И потом, во сне многое происходит вне логической последовательности. «Там» у вас, наверное, бывают всякие чудеса.

– Не помню.

– А скажите, вы там всегда в том же помещении?

– Нет, так же, как и здесь, окружающее меняется.

– Но после «той» жизни вы ведь всегда просыпаетесь у себя на постели?

– Так же и после этой.

– Вы, кажется, даете уроки музыки?

Она сдвинула брови, точно силясь вспомнить:

– Да, конечно.

– А там?

– Не помню. Нет, я, кажется, там уроков не даю.

– А он там чем занимается?

– Он?.. Тем же, что и здесь, потому что я вижу, как он готовится к лекциям. Знаете, недавно я ему сказала «там». Я сказала: «Мне иногда снится, что у тебя есть жена и что ты меня совсем не замечаешь». А он так грустно-грустно ответил: «И мне часто снится, что ты для меня чужая, и я всегда очень тоскую в этих снах, и сам не понимаю, откуда эта печаль».

– Вы думаете, что ему снится тот же сон?

– Теперь я почти в этом уверена.

– А если спросить? Спросите у него!

– Ах, – отвечала она. – Я часто об этом думала. Но я не могу решиться. Во всяком случае, там, где он такой близкий, я бы скорее решилась. Здесь я совершенно не представляю себе, как бы я вдруг сказала, что постоянно вижу его во сне моим мужем. И глупо как-то, и неловко.

– Тогда расскажите ему все «там» и расспросите его подробно. Расспросите, снится ли ему так же «эта» жизнь, и такая ли она, как у вас?

– Да, мне ужасно хочется дать какой-нибудь знак из той моей жизни в эту, из этой в ту.

– Отчего вы не познакомитесь с ним поближе здесь? Вы могли бы подружиться и дружески все рассказать.

– Не могу. Здесь я не люблю его. Он очень холодный, сухой. И потом, когда я говорю с ним, у меня всегда такое дикое сердцебиение, что я совсем не владею собой. А «там» мне ужасно не хочется говорить об «этой» жизни. Мною овладевает совершенно невыносимая, прямо какая-то предсмертная тоска, точно, если я договорю до конца, мы сейчас же погибнем, потеряем друг друга, расстанемся навеки, умрем. Но все-таки надо будет решиться, или здесь или там.

– А где вам лучше живется?

– Не знаю. От той жизни у меня остается в сердце как бы след большой печали. От этой жизни – пустота и отчаяние. Все-таки сохранить бы я хотела ту.

– Двойная жизнь, – подумала я вслух.

– Нет, – воскликнула она. – Больные двойной жизнью ничего не помнят о той, из которой ушли. Они, эти жизни, резко разграничены. А я помню почти все. И главное: я-то ведь в обеих жизнях та же самая. Личность моя неизменна. Значит, это не двойная жизнь. Это сновидение.

Она как-то позвонила мне по телефону и просила повидаться.

Увиделись.

– Знаете, что я сделала? – взволнованно сказала она. – Я рассказала ему почти все. И мы решили дать друг другу знак в другой жизни. Ему кажется, что он тоже видит тот же сон, о том, что мы чужие, но он ни разу не мог его запомнить. И вот мы условились. В следующий раз, когда мы увидимся во сне, то есть вот в этой жизни, где я сейчас, он должен сказать определенную фразу. И тогда я пойму, что ему снится тот же сон.

– Отчего же вы не условились просто сказать друг другу в жизни то, что вы говорите во сне?

– Не знаю; может быть, оттого, что очень трудно таким, друг другу чужим, заговорить об этом. Теперь слушайте. Он сегодня позвонил мне по телефону, – он раньше никогда не звонил, – и очень взволнованно просил прийти к ним. У них кто-то будет. Почему позвонил он, а не его жена? Если мы завтра увидимся, то это и будет первая встреча после нашего условия. Значит, завтра он скажет ту фразу. Я ужасно волнуюсь. Мне кажется, что я заболею и не смогу к ним пойти.

– А что это за фраза, которую он должен сказать?

– «В небе слышится шорох крыльев».

– Странная фраза.

– Мы нарочно такую придумали. Ее нельзя не заметить, и, кроме того, нужно было бы завести разговор на какую-нибудь специальную тему, чтобы можно было свободно вставить эти слова.

Через два дня она позвонила снова:

– Он сказал! – с каким-то восторженным отчаянием кричала она. – Он сказал! Приходите ко мне скорее! Я лежу. У меня страшный грипп. Я уже вчера была совсем больная и все-таки пошла к ним. Меня весь вечер трясло, и я все ждала, как он скажет. А потом он там о чем-то разговаривал, а меня задержала у стола его жена с какой-то ерундой. И вдруг слышу его голос. Так отчетливо, прямо проскандировал слог за слогом… Это не могло показаться… «В небе слышится шорох крыльев»… Когда я обернулась, он еще договаривал эту фразу. Это мне не показалось. Слово «крыльев» он договорил, когда я уже смотрела на его губы. Но он не смотрел в мою сторону. Он полузакрыл глаза. Я подбежала, крикнула: «О чем вы говорите?». Он молчал и смотрел мимо меня. Кто-то ответил за него: «О перелете птиц». Как мне быть? Приходите, ради Бога, скорее. Я одна совсем замучаюсь. Что мне делать? Я больше не видела его во сне. Неужели он ушел оттуда навсегда? Я так и знала, что не надо делать этого опыта. Приходите скорее!

На ее зов я могла прийти только через два дня. Но меня к ней не пустили. У нее оказался не грипп, а сильнейшее воспаление легких. Через три недели увидела в газете объявление о ее смерти.

Потом слышала, что умирала она без сознания. Значит, умерла хорошо, в той жизни, которую любила и в которой была любима.

Героя ее снов иногда встречаю. Что-то мешает рассказать ему то, что я знаю. Но мне бы хотелось, чтобы эти строки попались ему на глаза. И если он жил в тех снах, и, может быть, и сейчас живет и любит (во сне любимые не умирают), он узнает то, чего не знал, и круг замкнется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю