355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Тэффи » Том 4. Книга Июнь. О нежности » Текст книги (страница 14)
Том 4. Книга Июнь. О нежности
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:52

Текст книги "Том 4. Книга Июнь. О нежности"


Автор книги: Надежда Тэффи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

Чудеса!

Над головой сухо шелестят верхушки сосен. А налетит ветерок, закачает их, и закипят они, словно брызнули водой на раскаленные плиты.

Качаются, качаются, высо-о-окие.

А под ними привязан к двум стволам гамак. А в гамаке Илька. Вытянула руки и смотрит, какие они тонкие, голубые, бессильные. Ничего не схватят, ничего не удержат.

На коленях у Ильки книга «Мать и дитя». Жука. С иллюстрациями. Зародыши, утробные младенцы, животы в разрезе. Страшно.

А надо читать. Надо подготовить себя к этому неизбежному ужасу. Через пять месяцев. И ничто не предотвратит и не остановит.

Отчего все на свете так невесело и страшно?

Или это только у них такой проклятый дом?

Ведь это должно быть радостно, когда ждут ребеночка? Подумать только! Ничего нет, пустое место и вдруг является новый человечек – беленький, тепленький, свои собственный, совсем свой. И фамилия у него такая же, как у нас. Ну, разве это не забавно? Не мило? Почему же у нас все так мрачно. – «Ты должна готовиться к обязанностям матери!»

Какое холодное слово «обязанности». Я своего ребеночка накормлю не потому, что обязана, а потому, что это мне радостно.

А вот им, если что радостно, так, значит, ненужно. Им это неприятно.

Покропить бы их святой водой, отчитать молитвами. Они бы грохнулись об пол, изо рта пошел бы черный дым. Их покрыли бы рогожкой на всю ночь. А утром, как колокола зазвонят, они вскочили бы, поклонились солнцу и заплясали бы. Старик трепака, а муж мазурку.

– Нет, старика не стоит отчитывать. Пусть такой и остается. Не хочу его полюбить.

Вчера пригнал лесник парня во двор. Поймал его на порубке. Старик велел отобрать у парня топор и пусть в самую страду придет отработать. А не то – в суд.

Парень стоял злой и красный и ничего не смел. Он был почему-то без пояса в распущенной рубахе. Может, они и пояс у него отобрали.

Илька спряталась за крыльцо, чтобы парень ее не видел. Очень ей было стыдно.

А потом муж строго сказал ей, что этого требует правильное ведение хозяйства и что отец его знает, что делает.

– Станя, – ответила она, – отчего же вы не хотите вести хозяйство неправильно?

Узлы гамака врезываются в слабое тело. Больно.

Лучше бы пойти домой и просто лечь в постель. Но очень уж надоели комнаты. В одной сидит отец Стани, шлепает по столу картами. Скучный, злой. В другой комнате Станя. Лежит на оттоманке и курит. В руках толстый журнал, в котором Илька читает романы, а Станя только последний отдел про какие-то земские единицы.

Чтобы попасть в спальню, нужно пройти через эти две комнаты со злыми картами и скучными единицами.

Нет, уж пусть лучше узлы впиваются в тело.

Около гамака будка. В ней живет Тормозка, цепной пес. В будке он сидит редко. Его цепочка надета кольцом на веревку, и он может бегать между двумя соснами. Около будки стоит Тормозкина еда – чугунок с супом, корками, обрезками. Но Тормозка почему-то не ест. Горячо, что ли? Он сидит поодаль и только поглядывает на свой обед. Ему, верно, очень тяжело вот так на цепи.

– Бедные мы с тобой. Скучно нам. Только плакать не надо – еще хуже будет.

На лужайке около дома пасется лошадь. Это простая лошадь, водовозка. И имени у нее нет. Зовут просто «Лошадка». Там, в конюшне и Стрелка, и Челнок, и еще какие-то. А эта – просто Лошадка.

Лошадка медленно приближается к собачьей будке. Илька боится, что она подойдет к гамаку. Она ведь может лягнуть. Но лошадь вытянула шею и стала нюхать бурду в чугунке. Собака вскочила и громко залаяла. Тогда лошадь повернулась, брыкнула задними ногами в воздухе и бодрым галопом обогнула лужайку. Потом стала снова медленно подходить к Тормозкиной будке, вытянула шею и нагнулась над чугунком, будто пьет, а сама, скосив глаз, наблюдала за Тормозкой.

Тормозка вскочил, залаял, и снова лошадь брыкнула и понеслась галопом. И вот она уже опять медленно подбирается к чугунку. Тормозка насторожился, смотрит, ждет. Вот она нагнулась, скосила глаз. Тормозка вскочил, поднялся на задние лапы и принялся изображать бешено-свирепого пса. Он от злобы прямо плясал на цепи, хрипел и задыхался, но к лошади не подбегал. А лошадь притворялась, что пьет, и вдруг снова повернулась, брыкнула и ускакала. Тормозка сел, поднял уши и стал ждать. Морда у него была веселая и довольная.

И тут Илька поняла, что он нарочно выделывал из себя злющего пса, что он просто играл. Лошадь выдумала игру, и он это понял и разделывал свою роль. Игра, значит, была такая: лошадь-обжора потихоньку подбирается к чужому обеду и, несмотря на бешеные протесты владельца, преспокойно ест аппетитное кушанье. А Тормозка, свирепый пес, выходит из себя, защищая свое добро. И обоим весело, и оба понимают, что другой играет.

– Как это удивительно! – шептала Илька, ежась от удовольствия в своем гамаке. – Как это чудесно! Два зверя, такие чужие друг другу, непонятные, без общего языка, ничего друг о друге не знающие, и вот могут вместе понимать шутку, понимать друг друга в игре, веселиться и радоваться. До чего это чудесно! Господи, до чего это хорошо!

Она засмеялась и сейчас же заплакала. Все для нее теперь было слишком сильно. Даже вот такая маленькая звериная радость, которую она видела – и ту уже трудно было спокойно вынести.

Лошадь больше не вернулась. Илька слышала голос кучера. Лошадь загнали в конюшню. Но Тормозка за еду не принимался. Все чего-то ждал. А ведь кормят-то его не очень много. Нужно, чтобы злой был, не жирел.

Илька вылезла из гамака, подхватила подмышку своего Жука и медленно пошла с горки вниз к забору. Там через щель видна была река и за речкой деревенские огороды, сарайчики, амбары. С берега все густо заросло травой и кустами.

И вот что-то зашевелилось, будто кто-то пробирается ползком вдоль речки. Что-то белое. Собака! Продирается меж кустами. Добралась до берега и живо, трусцой через мостик. Белая с желтыми подпалинами деревенская собачонка. Илька уже видала ее раза два во дворе. Оба раза ее гнали палкой, и она убегала, поджимая зад. Куда же это она крадется? Вот уже перебежала на эту сторону и сразу в кусты. Пробирается тихонько. Вот подбежала к забору, присела…

– Э, да это она опять к нам.

Илька повернулась и стала следить.

Вот она. Пролезла в щель и опять трусцой вороватой, виноватой бежит между сосенками туда, к гамаку.

Илька быстро поднялась на горку посмотреть, что будет. А посмотреть стоило.

Собачонка направилась прямо к Тормозке, повертелась около него. Тот ничего, сидит. Подошла к чугунку, деликатненько попробовала, потянула корочку сбоку, оглянулась на Тормозку. Тот сделал самую равнодушную морду, какую только мог придумать, и даже отвернулся. Тогда собачонка, решив, что уже достаточно показала свою благовоспитанность, уткнулась по уши в чугунок и пошла работать. А Тормозка все так же сидел в профиль. Изредка чуть-чуть косился и снова отворачивался.

Кто-то заорал около конюшни. Собачонка от страха присела и на скрюченных ногах, виляя задом, пробралась к кустам. Белая ее шкурка мелькнула около забора и пропала.

Тогда Тормозка насторожился, поднял ухо, гавкнул и деловито подошел к своему чугунку. Он быстро долакал остатки своей бурды и долго вылизывал посудину. Очевидно, охотно поел бы еще. Потом лег, вытянул лапы, как-то буднично опустил голову и вздохнул.

– Тормозка! Тормозка, – повторяла Илька.

Она уронила своего Жука на землю, потому что нужно было обе руки прижать к сердцу.

– Тормозка! Пес цепной! Цепная собака! Отдает свою черепушку паршивой деревенской собачонке. Голодный голодную кормит. Какой день сегодня удивительный. Сколько чудесного показал мне вдруг, сразу.

Она хотела подойти к Тормозке, приласкать его, но почувствовала, что этого мало, что надо скорее и прежде всего прославить Тормозку, рассказать о нем, удивить всех, восхитить.

Она быстро повернулась и, задыхаясь, побежала к дому.

У конюшни кто-то говорил:

– Запустить бы в нее поленом. Ишь повадилась: уж который раз жрать сюда бегает.

Илька пробежала, не останавливаясь, через столовую, где сердитый старик приподнял лысую голову и зашевелил бровями.

«Потом и ему расскажу! – думала Илька. – Должен же и он понять. Но сначала Стане, Стане».

Станя лежал и курил. На стуле у дивана – стакан холодного чая. На блюдечке окурки.

– Станя! Ты представить себе не можешь! Чудеса! Лошадь, знаешь, Лошадку? Лошадка играла с Тормозкой, по-настоящему, понимаешь? Подходила…

– Что ж ты не кликнула кучера, чтобы он ее загнал в конюшню? – раздраженно перебил Станя.

Илька немножко растерялась, но вспомнила о главном.

– Подожди! Не перебивай. Это еще не все.

И, путаясь, волнуясь, почти плача от восторга, начала рассказывать о деревенской собачонке.

– То есть как – пролезла через забор? – вдруг вскочил Станя. – Значит, этот болван так и не заделал, где я ему приказывал? Ему выданы были жерди – куда он их девал? Что он весь день делал? Деревенские собаки преспокойно лезут во двор. Позвать сюда Никифора! – вдруг заорал он и, отстранив Ильку, выбежал из комнаты.

Илька слышала сердитые голоса, хлопанье дверей.

Тошный запах размокших окурков закружил ей голову.

Она тихо пошла в свою комнату, легла на постель и закрыла глаза.

Встречи

Эти встречи случаются не часто. Но они не притягивают нашего внимания надолго. Тот, кто видел их, эти встречи, или услышал о них, большею частью улыбнется и пройдет мимо.

Пройдет мимо, но все-таки улыбнется. Потому что эманация от них всегда такая необычная, пронизанная каким-то нездешним светом, небывалая и потому чудеснее и прекраснее взаимно-человеческих душевных встреч. Я говорю о встрече человека с «малой» душой, с душой зверя.

Я имею в виду не истории о самоотверженной собачьей преданности или о чем-нибудь в этом роде. Это слишком известно, и не это было бы удивительным. Я хочу рассказать о тех странных для нас минутах, когда именно душа наша вдруг протянется лучами через тысячи наслоений, наложенных человеческим разумом и человеческой глупостью, протянется прямо к темной «малой» звериной душе, пробьется любовью и найдет эту душу, как свою, понимающую и отвечающую.

И чудо это не в звере, потому что он же всегда, всей силой своего разумения готов на эту встречу. Чудо – в человеке.

Вот помню такую встречу.

Начало большевизма. Голый, ободранный, обмызганный Петербург.

Лязгая и звякая, тащится дребезжащий трамвай. На площадке – мы. Злобно прижатые друг к другу, стараемся выдвинуть локоть, чтобы соседу было больно, чтобы хоть немножко оттиснуть его, потому что дышать трудно: так сдавили нас со всех сторон. Злые, бледные лица, синие губы, прилипшие к вискам волосы, полузакрытые глаза.

Остановка. Никто не вылез. Напротив, кто-то уцепился за поручни, давит нас, вдавливается, еще и еще. И все хрипят и, злобно оскалив зубы, нажимают в ту сторону, откуда лезут.

– Не пускать!

Злоба соединила всех. Все вместе. Все давят, все ненавидят. Крик. Ага! Сорвался! И чего лезут?

И вот дернулся трамвай, заскрежетал. Двинулись.

Развалившийся забор, развороченная мостовая. С краю, у тротуара лежит издохшая кляча. Живот раздулся, и от этого вытянутая шея кажется еще худее и еще длиннее. Мутные глаза заведены, а у самой морды лежит на талом снегу пучок сена.

Картина обычная. Так всегда, сначала бьют упавшую лошадь, а когда видят, что она не может подняться, суют ей к морде пучок сена. Последняя надежда: вдруг хватит сенца да и встряхнется.

Да. Обычная картина. Но, может быть, у этой клячи шея была худее обычного, или мертвые глаза особенно страдальчески подернулись пленкой, только было в ней что-то незабываемо скорбное. Точно лошадь из сна Раскольникова. Такой формой облекается в кошмаре раздирающая душу жалость.

Обычная картина. Все только скользнули глазами. И вот высокий худой старик, с трудом выдравший затиснутую давкой руку, снял шапку, пригнул голову – ветер шевельнул его серые прядистые, немытые волосы – и медленно, истово перекрестился.

Стоящий рядом ноздрястый красноармеец распялил рот и подмигнул, готовясь отпустить шуточку, но вдруг притих и смутился. Никто не улыбнулся. Строгие, осуждающие глаза. У всех. Все поняли. Все «увидели встречу».

Об этой истории, может быть, уже слышали? Это было во время войны.

Немецкий летчик подстрелил французский аэроплан. Кружил над ним. Сейчас прикончит француза. Француз должен спрыгнуть с парашютом. Но он чего-то медлит. Странно. Каждая секунда дорога. Каждая секунда! Чего же он возится? И вот видит немецкий летчик, что француз взял парашют и прилаживает его к собаке. Собака была с ним на аэроплане. Приладил, спустил собачку и только тогда живо схватил второй парашют и спрыгнул.

А немец? Чего же он?

Немец сделал приветственный жест, отдал честь, повернул свой авион и скрылся.

Он не мог убить человека, который признал за зверем равное право на жизнь и уступил свою очередь.

Он не мог убить. Он «видел встречу».

Какое, должно быть, чудесное синее небо было в этот день! Какое светлое солнце!

Это был известный русский артист. Певец. Славный малый, добряк, кутила.

В Париже жилось ему туговато, мечтал об Америке, и, наконец, мечта осуществилась. Он получил ангажемент, подписал контракт, расплатился, уложился, попрощался и, значит, уехал.

Но вот прихожу я через несколько дней в знакомый дом и слышу, как будто из столовой доносится знакомый голос, голос этого самого певца, уехавшего в Америку.

– Как, разве он здесь?

– Здесь! – смеется хозяйка. – Не уехал.

– Отчего?

– Говорит, что не мог, потому что его попугай заболел. Совсем дурень. Прямо анекдот.

– Попугай? Ничего не понимаю.

– А вот расспросите. Он вам расскажет. Вот и делай после этого дела с русскими людьми.

Пошли в столовую. Действительно, сидит певец. Здоровается немножко смущенно.

– Правда, что вы из-за попугая не уехали? Ведь вы же нарушили контракт?

– Ну, что поделаешь? – смущенно отвечал певец. – Может быть, еще как-нибудь наладится.

– Как же все это произошло?

– «Как произошло, как произошло…» – обиженно передразнил певец. – Заболела птица. И как раз в ночь перед отъездом. Язык у нее заболел. Стонала всю ночь, прямо как человек. Подойду, а она на меня смотрит, ну прямо в душу, ну прямо жалуется и помощи просит. Провозился с моим попкой всю ночь. Утром надо на пароход, а куда я его, больного, поташу? Да его, больного, и на пароход не пустят. У них это строго. Ну вот, я и остался. Теперь, слава Богу, поправляется. Выходил его. Ведь он у меня восемнадцать лет.

– Чудак! – сказала хозяйка. – Ну оставили бы его у кого-нибудь.

Он посмотрел с укоризной:

– Это больного-то? Как вам не стыдно!

– Ну потом бы вам его привезли, – уже не так уверенно сказала хозяйка.

Он посмотрел на нее очень серьезно и покачал головой.

– Нехорошо.

И все мы притихли. Нам что-то уже не было смешно.

А эта встреча двух душ произошла недавно. Одна душа принадлежала человеку.

Другая – кошке.

Человек был русский инженер. Николай Иторов.

Кошка – белая, пушистая, глаза янтарные. Звали кошку Лапушка.

Она инженеру Иторову была совсем чужая и даже малознакомая. Она была хозяйская кошка, а Иторов был жилец и никакого отношения и даже интереса к ней не имел.

Если Лапушка залезала в его комнату, он громко говорил, повернув голову к двери:

– Уберите кошку!

Он даже не знал, что она Лапушка.

К тому времени, которое предшествовало «встрече», инженер Иторов захворал. Захворал настолько, что трудно стало ходить на службу, трудно есть, трудно спать, вообще – трудно жить. Пришлось обратиться за помощью к доктору.

Доктор велел инженеру не утомляться, усиленно питаться, развлекаться и вообще быть богатым, счастливым и здоровым. Но, кроме того, прописал лекарства.

Денег у инженера было очень мало, так что он попробовал сначала быть счастливым и здоровым без лекарств. Но дело не наладилось. Пришлось купить пилюли и капли. Купив пилюли и капли, пришлось сократиться в усиленном питании. А чтобы можно было снова заплатить доктору, пришлось сократить пилюли и капли. Хвост вытащишь – нос завязнет.

Однако все-таки, как он ни сердился, а наука восторжествовала, и он стал понемногу поправляться. Решил доктора не бросать и продолжать лечение.

Хозяйка его куда-то уехала. Порядок в доме наводила приходящая баба. Слышно было, как она била посуду и бранила кошку. Вероятно, чтобы жилец приписывал битье посуды не ей, приходящей бабе, а кошке. А жильцу, между прочим, было абсолютно безразлично, на чьей душе грех.

И вот раз вечером перед уходом зашла баба к жильцу и сказала:

– Надо лучше отнести кошку к ветеринару, пусть он ее усыпит.

Иторов ничего сначала не понял.

– Усыпить? У кошки бессонница? Что за брехня!

Но баба объяснила:

– Кошка больна. Все равно не выживет, чего даром мучится.

Иторов рассеянно сказал:

– Бедная кошка.

Слово «бедная» вызвало в его душе известный рефлекс, рефлекс легкой жалости. Он встал и пошел в кухню.

Там в углу на покрытом войлоком ящике лежала белая Лапушка.

Он нагнулся и погладил ее.

Она приподняла голову, посмотрела ему прямо в глаза и тихо пискнула.

– Ну что, зверь, – сказал Иторов. – Надо будет лечиться, а то, сам понимаешь, помирать во цвете лет не стоит.

Завернул Лапушку в платок, понес к ветеринару.

Лапушкины дела оказались совсем плохи. Но еще не безнадежны. Нужно купить какие-то ампулы и давать ей по две в день.

– Возись тут с тобой, паршивая кошка! – ворчал инженер. – Самому жрать нечего.

Ампулы оказались серьезные, по двадцать франков штука. Ветеринар оказался еще серьезнее, взял за визит тридцать франков.

Иторов вздыхал и ругал кошку:

– Не воображай, однако, что это будет продолжаться. Тратиться на чужую паршивую кошку. Да ну тебя к черту!

Ампулы, однако, покупал и перенес Лапушку в свою комнату, «чтобы не бегать ночью по холодному коридору».

Свое лечение и усиленное питание пока что отложил. На двоих не хватит. Но все-таки наступил вечер, когда Лапушка вползла к нему на колени, и смотрела ему в глаза, и жаловалась тихими стонами.

И как раз в этот вечер забежала к нему милая дама, веселая, принаряженная, и сказала, что ей дали два билета на Шаляпина, и звала его с собой.

– Не могу, – мрачно отрезал он. – Не могу, и кончено.

– Так уж много работы? – погасшим голосом спросила милая дама.

– Вот именно, – сухо ответил он.

И в эту минуту он ненавидел милую даму за то, что очень хотел быть с нею, за то, что он идиот, и вместо того, чтобы веселиться, должен нянчиться с издыхающей кошкой.

А Лапушка смотрела ему в глаза человеческими глазами и чего-то просила, и как будто мучилась, что не может объяснить.

– Ужасно все это глупо, милая моя, – сердито говорил Иторов. – С чего ты взяла, что я могу тебя спасти? Я сделал все, что мог. Я, наконец, сам болен и лежу без лекарств. Я не попрекаю тебя, но ведь ты всю душу из меня вымотала.

Лапушка слушала его, и вдруг вытянула лапу, и положила ее ему на грудь. Точно заклинала в чем-то.

– Голубчик ты мой, – сказал Иторов. – Ну за что ты так мучаешься? Какие грехи должен ты, темный зверь, искупить? Наш разум человеческий привык все оценивать, отмеривать, обменивать. Ничего неоплаченного не понимает. А ты, зверь, ты не требуешь от Бога ответа, ты покорный. Если бы я был человеком верующим, я бы помолился за тебя, а я и этого не умею. И почему ты, умирая, пришел ко мне, к чужому и злому? Что ты знал обо мне, кроме моей нелюбви и раздражения? Откуда ты, темный зверь, знал?

А темный зверь отвечал тихим стоном, отвечал глазами и больше всего отвечал лапой, положенной на сердце человека.

И когда темный зверь, в земном бытии белая кошка Лапушка, задернул глаза свои мутной пленкой и, вздрогнув, затих, неверующий человек, инженер Иторов нагнулся, поцеловал его в пушистый затылок и перекрестил истово и благоговейно, как человека, прижимая пальцы к белому лобику, к груди и к узким звериным плечам.

Отклики

И вот летят ко мне письма со всех сторон света! Все «о них», все о зверях!

Ни одна тема за всю мою литературную жизнь не находила такого горячего отклика у читателей. Как будто каждому хочется сказать, крикнуть, что он тоже входит в эту цепь любви. И он рассказывает или забавную, или трогательную историю, или даже просто говорит о том, что у него был милый веселый песик, которого раздавил автомобиль.

У милого песика отмечают черту, редкую у собак. Он очень любил гостей. Он был гостеприимным, хлебосолом. Самой вкусной штукой на свете считал банан, но съедал только половину, а половину зарывал в гостиной под диванную подушку, и, когда приходили гости, вытаскивал свои запасы, и радостно клал гостю на колени свой обгрызанный, обмусленный кусок.

Из Швейцарии пишут о котенке, который после смерти своей хозяйки забился под комод и просидел так три недели. Он ни разу не дотронулся до еды, которую ему приносили, и вытащить его из-под комода не было никакой возможности. Он одичал, исхудал, стал взъерошенный, с горящими глазами, совсем страшный.

Но вот в квартиру въехала новая жилица, и котик решился. Вылез из-под комода, сошел вниз к хозяевам дома, сразу направился в комнату девочки, которая часто бывала у покойной, все осмотрел, обнюхал, прыгнул на постель, свернулся клубочком и заснул. Спал он ровно сутки. На другой день, встав, попросил есть. Поевши, осмотрел весь дом и сад, все одобрил и остался жить.

Он живет и теперь, и все кота уважают за то, что умеет глубоко чувствовать.

Кот, конечно, зазнался и верховодит всем домом.

И вот еще прибыл рассказ о коте. Собственно говоря, даже не рассказ, а краткий момент жизни, очевидно, навсегда запомнившийся в памяти рассказчицы.

Тяжелые, черные дни голода во время нашей революции.

Две одинокие женщины погибают. Есть абсолютно нечего.

Старый кот, видя, что дело плохо, ушел на промысел. Ничего не поделаешь – пришлось самому о себе заботиться.

И вот удалось как-то этим двум женщинам раздобыть немножко крупы и масла. Радостно и хлопотливо стали они варить себе суп на керосинке. Тихонько, чтоб не узнали, чтоб не отняли. Вдруг что-то стукнуло за окном. Обернулись – кот! Смотрит на них через стекло, и видят они, что из глаз его, больших круглых желтых глаз, текут слезы. Текут крупные слезы, стекают по морде, на котовые усы. И обе так и взметнулись:

– Да неужели мы пожалеем супу для нашего усатого! Да как мог ты это подумать, дурак несчастный. Иди сюда! Поедим вместе. Может быть, последний раз, да зато вместе!

Интересное письмо пришло из Сирии. В нем между прочим рассказывают о верблюдах, о их странной для разумных людей, малопонятной привязанности к человеку.

«Вот зовет бедуин своего верблюда. Их штук десять, этих верблюдов, и находятся они от палатки километра за два, за три. В прозрачном, чистом воздухе пустыни призыв звучит отчетливо и ясно. И, услышав его, все верблюды настораживаются, поворачивают головы и ждут.

И вот хозяин, после призывного крика, произносит имя того верблюда, которого хочет призвать.

– Са-а-а-льфе! – тянет он.

И только один Сальфе отделяется от стада и шагает к палатке. Если он увидит, что хозяин не один, он никогда не подойдет близко. Он остановится и будет ждать, чтобы хозяин сам подошел. Таково правило верблюжьего обхождения.

Но почему верблюд идет на зов? Ему бы, наоборот, тут-то и удирать подальше. Ведь не за добрым делом зовет его хозяин. Раз верблюда зовут, значит, нагрузят на него тяжесть и погонят по песку, по жаре, без воды и корма в бесконечно далекий путь.

Бедуин своего верблюда даже не кормит. Да ему и нечем его кормить. Верблюд сам должен заботиться о своем пропитании. Ест какой-то сухой бурьян. Ничего, значит, от человека не берет и служит ему бескорыстно и самоотверженно.

Когда человек эксплуатирует человека, то он все-таки для приличия прикрывается какими-нибудь пышными идеями о служении человечеству, о жертве во имя культуры и высоких идеалов будущего.

Но ведь верблюду идеалов не втолкуешь. Так чего же он, дурень, старается? Почему с такой готовностью бежит на зов хозяина, на тяжелую муку?

Но мы так привыкли к звериному уважению, любви и верности, что даже и не задумываемся над этими вопросами».

Иногда – к сожалению, не достаточно редко – попадаются в газетной хронике сообщения, озаглавленные «Человек-зверь». В них рассказывается о том, как какой-нибудь семейный пожилой человек истязал своего ребенка.

Меня всегда удивлял этот заголовок. Когда же зверь истязает своего детеныша? Зверь всегда детеныша защищает. Терзать детеныша – уже чисто человеческая специальность. Если бы был обнародован такой необычный случай, чтобы, например, овца систематически колотила своего ягненка, то сообщение об этой гнусной истории следовало бы назвать «Овца-человек» – до такой степени ее поведение было бы человеческим.

Отношение зверя к человеку слишком известно, чтобы о нем много говорить.

Любовь, благоговение, страх. Но страх не как к злому, а как к могучему и не совсем понятному.

Гораздо интереснее проследить отношения между зверьми, их отношение друг к другу, как разнопородные звери понимают и чувствуют друг друга.

Вражда между кошками и собаками давно перестала быть неоспоримым фактом. Были примеры – и их очень много – самой искренней дружбы этих зверей.

В одной знакомой семье огромная собачища, страшенная бульдожиха, воспитала троих котят, которых легкомысленная их маменька, белая кошечка, знать не желала. Бульдожиха вылизывала котятам мордочки и хвостики, в холодные дни осторожно переносила их в зубах поближе к печке, буквально тряслась над ними. Странно, смешно и трогательно было видеть эту отвислую звериную морду, с выпученными нижними зубами, морду, которой сама природа дала выражение свирепости, – как она заботливо «простирается» над крошечными, еле копошащимися живыми комочками пушистой шерсти.

Их собирались всей компанией отправить на кошачью выставку. Котята были породистые, а бульдожиха присутствовала бы в качестве воспитательницы. Уж очень интересная была бы группа.

У нас в предместье Парижа, в Ванв, тоже живет некто, достойный внимания. Это молодой пес Тукур.

Назвали его так потому, что иначе и назвать нельзя было [42]42
  фр. «tout court» – совсем короткий.


[Закрыть]
. Пес в детстве был совсем коротышка. То, что называется «Бог поберег, что вдоль, то поперек». Не пес, а куцая плюшевая муфта.

Попал он в дом, когда был совсем мал и глуп. А в доме уже жили и хозяйничали, кроме человечьих супругов, кот и кошка.

Кот отнесся к коротышке с мужской индифферентностью, а кошка, натура женственно нежная, пожалела сироту, облизала ему морду и уши, пригрела и, улучив минутку, когда сирота, зевая, открывал рот, живо облизывала ему небо и десны, как полагается делать всем сосункам во избежание молочницы.

Когда Тукур подрос и уже не нуждался в материнских заботах, у кошки появились семейные осложнения – три котенка. И тут Тукур показал, что он помнит кошачьи благодеяния, и стал присматривать за котятами. Он лез к ним в корзинку и заваливался рядом с ними. Они пищали, им было тесно, но Тукур на их протесты внимания не обращал. Он твердо решил исполнить свой долг до конца.

Мало того, подросши, он взял под свое покровительство и самого отца семейства – толстого кота Томми.

Томми – кот воинственного характера. И, как у всех котов, у него есть свой постоянный враг. Враг Томми – большой серый кот. Воюют они приблизительно всегда одинаково – садятся друг против друга и ждут. Глаза горят, хвосты чуть-чуть, еле заметно, шевелятся. Каждый ждет, чтобы другой первый прыгнул. Выжидать считается почему-то выгодным. Впрочем, сколько помнится, эта же тактика практиковалась в древности. Кажется, Пирр, царь эпирский (а может быть, и не он, – не в имени дело) стоял так перед своим врагом, и ни он, ни враг не решались начать бой.

Вот эта самая эпирская тактика применяется и у Томми с серым котом.

Сидят-сидят, глядят-глядят. А позади серого кота неукоснительно усаживается Тукур и весь настораживается, ждет.

Вот – лопнуло терпение у серого кота. Он поднял лапу, нацелился – сейчас цапнет Томми по морде. И в ту же секунду Тукур хватает серого за хвост и тянет назад.

Ошалевший серый свирепо оборачивается, чтобы кинуться на Тукура, но в это время Томми хватает его за горло, и оба катятся клубком по земле. Затем снова затишье, и снова два Пирра эпирских глядят друг на друга, а Тукур следит за хвостом врага.

Никто Тукура не приглашал принять участие в битве, но он признает Томми за главу семейства, за хозяина дома, в который он был принят маленьким и беззащитным, и обласкан, и пригрет, и вот он считает своим долгом отстаивать шкуру близкого существа.

Это в нем говорит чувство долга.

Очень забавно проявляется у собак чувство стыда за какую-нибудь свою провинность. Не всякий человек способен так остро стыдиться своего проступка.

Наш большой пес Самсон учинил подлость. Ему очень понравилась курица, которую чужая баба несла с базара в своей кошелке. Курица ощипанная, белая, аппетитная.

Так просто ее из кошелки не цапнешь. Баба несет ее высоко.

Тогда пес надумал штуку. Побежал вперед, вскочил на камень и с самым невинным видом стал любоваться природой. Закинул голову, смотрит на облака.

Вот баба поравнялась с ним… Цап! В одно мгновение курица у него в зубах, и только собачий хвост мелькнул в воздухе. Удрал.

Позорная история сейчас же была нам рассказана. Самсона стыдили, бранили. Он забился в угол и мучился.

Но не в этом дело. Дело в том, что каждый раз, когда я начинала какому-нибудь гостю рассказывать эту историю, Самсон вылезал из своего угла, втягивал голову в плечи, опускал морду и выходил из комнаты.

И весь вид у него был такой, что, мол, «провалиться от стыда несчастной собаке только всего и остается».

И ведь каждый раз, в какой бы форме я ни передавала о его проступке, он всегда слышал, всегда понимал и всегда уходил такой сконфуженный, такой опозоренный, такой неутешно несчастный.

Многие не верили и приходили убедиться. Жалко стало пса. Хоть и забавно выходило, но пришлось «забыть».

Человек сумел бы оправдать себя в своих глазах.

– Наследственность! Среда заела! И другие не лучше!

А пес – у него совесть не гибкая, аргументация не находчивая. Он вину свою признавал и мучился, всей своей песьей душой. Целиком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю