Текст книги "Уходила юность в 41-й"
Автор книги: Н. Сонин
Жанры:
Прочая старинная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
надо, дедушка. Полезай-ка лучше на печь. Тебя, кажется, никто с нами не видел...
* * *
В роще перед партизанами предстало страшное зрелище. Словно злая буря
пронеслась над нею, вырвав с корнем и изуродовав кусты и деревья. И повсюду —
трупы наших бойцов и командиров – в изорванной окровавленной [142] форме, с
оружием, зажатым в руках. Над урочищем стояла суровая тишина, и лишь где-то внизу,
в овраге, чуть слышно позванивал ручей.
Копенкин снял с головы шапку-кубанку с широкой красной лентой, скорбно и
взволнованно сказал:
– Всей своей черной кровью за все злодейства оплатят фашисты. Поклянемся,
товарищи!
Он произносил слова партизанской присяги, и весь отряд дружным шепотом
повторял за своим командиром:
– Перед лицом Родины я торжественно клянусь: за сожженные города и села,
страдания и муки жен, детей и матерей наших буду мстить врагу жестоко, беспощадно
и неустанно до тех пор, пока последний фашистский гад на нашей родной земле не
будет уничтожен. Кровь за кровь, смерть за смерть!
...Всю осень отряд Копенкина будет рейдировать по северо-западным районам
Полтавщины, выводя попавших в окружение бойцов и командиров Красной Армии,
активно разведуя силы и расположение фашистских войск. В ноябре отряд соединится с
партизанами, действовавшими в Гадячском и Миргородском районах.
Сильнее смерти
1
Завывает пурга за окнами, но на печи тепло и уютно. Слышу, как звучно
потрескивают дрова, и кажется, что жаром прокалило каждую косточку. Хозяин, дядька
Михалко, тихонько шаркая валенками по свежевымытому полу, обращается ко мне:
– Отогрелся, хлопче? Скоро вечерять будем.
На столе дымятся щи, и мне представляется все недавнее, как страшный кошмар...
Тогда, в Шумейкове, разорванной майкой перевязал раны на окровавленных
ногах. Гимнастерку надел на голое тело. Изрезанные осколками сапоги валялись
неподалеку. Потянулся к ним, но остановил крик: «Нихт!» Подталкиваемый
автоматами, поплелся к дороге, видя, как следом двое гитлеровцев конвоируют какого-
то раненого командира. [143]
У дороги нас ожидали две подводы, вокруг которых толпились наши командиры в
изодранном обмундировании и босые. Их плотным кольцом окружали автоматчики. В
стороне стоял немецкий офицер. Он что-то говорил и всякий раз поворачивался к
переводчику, человечку в какой-то непонятной полувоенной форме. Тот переводил:
– Германское военное командование призывает всех пленных красных
командиров к благоразумию. Оно предлагает назвать комиссаров, коммунистов и
жидов. Есть такие среди вас?
Напряженное, тягостное молчание.
– Таковые отсутствуют? – удивился переводчик вслед за офицером. – Тогда
сами поищем!
У офицера остекленели глаза, когда он осматривал нас. Подступил к одному, затем
к другому, злобно выдохнул: «Виходить!» И разрядил в них пистолет. Закричал что-то,
как залаял. За ним едва успевал переводить тот, в полувоенном:
– Как заявляет господин офицер, мы есть гуманная власть. Сейчас не могущие
идти поедут. Все другие пойдут впереди подвод. Обувку вам дали большевики, которые
нами уничтожаются. Мы освобождаем вас от таких подачек. Пойдете разутыми, как
выражается господин германский офицер, в чем родила мать!
Нас, раненных в ноги, в самом деле посадили на телеги. Другие, с перевязанными
руками и головами, с повязками, перехватившими грудь, побрели по дороге.
На нашей повозке разместилось четверо, не считая возницы. Им оказался...
Максунов! Одетый в гражданское, наш старшина-хозяйственник сейчас, пожалуй,
ничем не отличался от мужиков-селян, которые правили соседними повозками.
Встретившись со мною взглядом, он сделал незаметный жест пальцем, прижатым к
губам, – молчи! Причмокивая, Максунов подгонял своего тихоходного мерина и,
косясь на конвоиров, шептал отрывисто:
– Что с Бабенко, спросишь? Убит он... Знаешь, как у нас тогда вышло?.. Я узнал,
что Бабенко хотел идти в партизаны. Он вспоминал отца, которому в гражданскую
войну довелось партизанить вместе с Боженко, соратником Щорса. Увлекшись
разговорами, в вечернем сумраке не заметили, как поехали по другой дороге. И вдруг
натолкнулись на немцев, залегших у реки. А он ведь какой, Бабенко? Зажигался как
порох! – озираясь по сторонам, [144] шептал Максунов. – Мне крикнул: гони! Сам —
за карабин. Давай стрелять. Но немцев оказалось немало, и они обрушили огонь на нас.
Стали окружать. Бабенко сорвался с телеги. «Тикай, Максунов, – кричит, – а я
поборюсь, если драка такая!» Слышу, рвутся гранаты, автоматные очереди строчат над
самой головой. Потом стихла перепалка. Ну я ночью в село дотянулся. Утром – тут как
тут немцы. Люди переодели меня в гражданское. В полдень мобилизовали как жителя,
вместе с транспортом, и – сюда. Но мы еще посмотрим... – загадочно закончил
Максунов.
В моей душе, признаться, зародилось сомнение: не оставил ли Максунов Бабенко
одного? Тем более сейчас он как-то заискивал передо мною, вроде бы оправдывался.
Он словно прочел мои мысли:
– Наверное, думаешь, что я удрал от Бабенко? А ведь он впопыхах схватил мой
карабин, и я остался безоружным!
Наше скорбное шествие проходило по большому селению. На улицах нас
сопровождали сочувственные взгляды жителей. Не боясь конвоиров, бросали нам хлеб,
мясо, сало... Максунов заметил, как одна из молодиц, пряча за спиной сумку, глядела на
мои окровавленные ноги. «Давай мне, я ж – цивильный!» – сказал он ей. Но та
бросила скороговоркой: «Отдам, кому надо!» – и, улучив момент, кинула сумку за мою
спину. В ней оказались крепкие солдатские ботинки.
Надсадно скрипели колеса. Болели и стыли ноги. Трое раненых, съежившись,
дремали рядом. Тем временем наступали сумерки. Вскоре конвоиры согнали нас с
телеги: «Вег, вег, русс! Ми путем ужинат!»
Мы прибились к пешей колонне, а конвоиры вываливали на телегу снедь и
выпивку. Боясь, что они отберут у меня ботинки, я спрятал их под гимнастеркой.
Приближалось лесное урочище. Конвоиры продолжали пиршество. Один из них
пьяно запел: «Вольга, Вольга, мать родная...»
Вдруг в вечернем сумраке раздались крики. Я увидел, как Максунов нахлестывает
лошадь, а конвоиры валяются на земле и что-то вопят. Телега неслась к лесу. Максунов
резко размахнулся, и на месте, где копошились фашисты, рванула граната.
Вся наша колонна всполошилась. Закричали в разных концах конвойные, ударили
автоматные очереди. [145]
И когда затихло вокруг, стало слышно, как где-то у лесной опушки жалостливо и
тревожно ржала лошадь. Ушел ли Максунов или догнала его вражеская пуля? Кто
знает...
Истекал первый день наших хождений по мукам.
Поздним вечером нас водворили в опутанный колючей проволокой лагерь на
окраине города Лубны. Голод уже не ощущался, лишь сильно хотелось пить. И тут
немцы вытащили резиновые шланги, брызнула вода. Гурьбой бросились люди с
консервными банками и пилотками в руках. Но им в лица ударило вихрем брызг.
Конвоиры издевательски захохотали: «О, рус, как это, умывался с дороги? Так? Тепер
ушин кушайт!»
Зябли пленники в намокшей одежде под открытым осенним небом. Усиливался
резкий порывистый ветер. И вдруг чья-то рука легла на мое плечо и тихий голос
произнес: «Товарищ лейтенант, это я – Еременко». Боже мой, наш связист, откуда?! Он
же остался за Сулицей, когда к нам подкрался баркас с фашистами. «Вот плащ-палатка,
– шептал он. – Накиньте, согреетесь... Я сразу вас приметил, но ждал, пока стемнеет.
Ведь рядовому составу общаться с вами, командирами, немцы запрещают. Я пойду!» —
«Погоди, – говорю,–что с вами тогда случилось?» – «Я потянулся к винтовке, а тот,
здоровенный, ну, что про Мазая и зайцев говорил, выбил оружие из моих рук и
придавил меня к земле. Услужил немцам. Он, сволочь, и теперь у них в услужении,
издевается над нами. Особенно надо мной. Нынче ночью мы его прикончим. А вы что,
никак ранены? Я пойду, товарищ лейтенант», – поспешно сказал Еременко и исчез.
Как оказалось, навсегда. Друг мой верный, солдат несгибаемый! Как же тяжко,
когда уходят такие, как он, чтобы никогда больше не встретиться!..
Затем на этапе наших переходов были селения: Хорол с огромной силосной ямой,
в которую фашисты насильно сгоняли или сбрасывали пленников и те насмерть давили
друг друга в огромной живой куче; Семеновка, где мы ночевали на широком плацу при
свете прожекторов и под непрестанной пулеметной стрельбой и где всю ночь
окрестности оглашались стонами раненых и криками умирающих. На четвертый день
попали в Кременчуг и, проведя ночь в пересыльном лагере, оказались на
железнодорожной станции. [146]
Нас загнали в открытые грузовые вагоны, в которых до недавних пор перевозился
уголь. Черная пыль вихрилась, ела глаза, скрипела на губах. Охранники, устанавливая
на крышах переходных площадок турельные пулеметы, с откровенной злобой и
наглыми усмешками поглядывали на нас. Вскоре донеслось на ломаном русском:
– Внимание, внимание! Наш поезд отправляется. Германское командование
предупреждает о всяких попытках к бегству. Ехать только сидя, всякое желание
подняться в вагонах на ноги будет подавляться огнем. Нельзя двигаться, разговаривать,
смеяться. Это карается смертью. В добрый путь, красные командиры. Вам предстоит
веселое путешествие. Вам обеспечено будущее нашим фюрером и Великой Германией!
Даем практику, как будем ехать!
Громкоговоритель замолк, и сразу по нашим вагонам-коробкам ударили
пулеметные очереди. Те, кто стоял, повалились на сидящих. Лежать на полу никак не
позволяла неимоверная теснота.
Ехали долго. Короткие дни сменялись долгими ночами. Мы не спали, скорее,
забывались в тяжелой и изнурительной дреме. Ночное бдение переносилось особенно
мучительно: нам просто не давали спать. Во время стоянок на соседних
железнодорожных путях останавливались немецкие воинские эшелоны, следовавшие
на фронт. Тогда вслед за пулеметными очередями над нашими головами разносилось:
«Рус, пой: «Бронья крепка, и танки наши бистры!», «Найн, тавай эту... «Любьимый
город мошет спат спокойно!».
Мой сосед, капитан-танкист, раненный в голову, не смыкал глаз ни днем, ни
ночью. Шептал черными губами: «Глумитесь над нашей бедой, сволочи. Но придет ваш
черед, тогда узнаете!»
На четвертые или пятые сутки поезд наконец остановился, и на фронтоне
небольшого старинной кладки здания вокзала мы прочитали: «Владимеж», а чуть ниже
– «Владимир-Волынский».
– Вот куда нас занесло! – оживился капитан-танкист. – Отсюда же я войну
начинал. Ох, и дали тогда по зубам этим мерзавцам!
Кто-то вполголоса заметил: «Тише, не на трибуне». А он в ответ: «Это на своей-то
земле шептаться? Черта им лысого!» [147]
2
...После ужина дядька Михалко погасил лампу и, укладываясь на скрипучем
диванчике, долго ворчал на свою безнадежно больную жену. За столом он поднес мне
стаканчик мутной свекольной самогонки, но хозяйка бурно запротестовала: «Не смей!
Отравится! Не видишь, он сголоженный! Ох, война, чтоб ей лихо!»
Враз, вижу, сник мой хозяин. Объяснил: «Знаешь, ведь наш сын в Красной Армии.
Ты, стало быть, при ней помалкивай. И вообще на людях рассуждай меньше. Чувствую,
что ты русак, а ведь среди нас, западенцев, встречаются разные».
Еще долго дядька Михалко не мог угомониться на своем деревянном диванчике.
Всхлипывала и вздыхала хозяйка. А я блаженствовал на горячей печи, но время от
времени тяжелые воспоминания вновь и вновь тревожили мое сердце...
* * *
Итак, Владимир-Волынский! Старинный город, древними легендами овеянный
край! Еще на уроках истории в школе узнал я о его суровом и славном прошлом. Эта
земля содрогалась под несметными ордами Батыя и Бурундая. Дымился в пепелищах
Владимир, и как стон была песня полонянок. Но в дремучих лесах Волыни всегда
вставали на священную борьбу богатырские рати, вызволяя своих людей из ярма
чужеземцев. Так было в древние годы и позже, когда казачьи полки Данилы Галицкого
и Богдана Хмельницкого громили под стенами города и в его окрестностях ордынцев и
шляхтичей. Помнила Волынь и конников Буденного, и дни золотого сентября 1939 года,
когда сюда пришла долгожданная Радяньска Влада...
А совсем недавно здесь насмерть стояли пограничники, полки генерала Потапова
и противотанкисты генерала Москаленко. Ушли червонные орлы, оставив на своем
пути множество безвестных могил, ушли с непреклонной верой в то, что настанет
время и они вернутся.
...Лают овчарки, кричат охранники. Нас выводят из вагонов, строят в ряды.
Смотрю – люди приободряются. Доносится шепот: «Выше, товарищи, головы. Как
воины, но не пленники, промаршируем перед своими!» И вот шествуем по затихшим
улицам города. По булыжным мостовым гулко печатаются наши шаги. [148]
Вошли в широкие ворота. У ворот темнеет сторожевая будка. Приближаемся к
просторному плацу. И вот уже впереди кого-то жестоко избивают. В бешеном брехе
захлебываются огромные овчарки. Стоим под холодным дождем час, другой, третий...
Промокли до нитки. Моя раненая нога вконец одеревенела. Еще вчера в вагоне один из
наших товарищей – военврач, осмотрев мои раны, успокаивал: «Делаешь, как
советовал, примочки с мочой? Вижу, затягивает, через неделю, другую плясать
будешь!» Но сейчас под холодным дождем нога, кажется, болит пуще прежнего.
Дошла наконец наша очередь до «санобработки». Это очередное издевательство.
Ледяная вода из шлангов окатывает с головы до ног, а довольные фашисты орут во все
горло: «Рус, вша не будет!»
После начался отбор раненых и больных в лазарет. Мой сосед, низкорослый
младший лейтенант-сапер, рассоветовал туда идти: опять эти изверги какую-нибудь
пакость придумают. Я согласился, и с тех пор Василий Гуляев стал моим спутником и
другом по лагерному житью-бытью. Чем-то он напоминал Василия Пожогина – такой
же простодушный, рассудительный. В бараке мы легли рядом на верхних нарах.
Каждый застлал свое «ложе» трухлявой соломой, пахнущей гнилью и мышами.
Судя по старинным кирпичным зданиям, наш концлагерь помещался в военном
городке, где перед войной дислоцировалась какая-то наша часть. Две огромные
казармы, в сотне метров от них – сравнительно новое штабное здание, где теперь
расположилось лагерное начальство.
Невольный интерес привлекли спортивные снаряды, установленные на широком
плацу. На первый взгляд они казались поломанными. Но присмотрелся и ужаснулся:,
они же предусмотрительно оборудованы, как место для наказаний! К перекладинам
прикреплены охватывающие ремни, с перил лестниц змейками свисают веревки.
На другой день, едва рассвело, нас вывели на плац. За ночь он покрылся снегом.
Под истошные крики охранников и лай овчарок построились в ряды.
– Внимание, внимание! Чтоб культурно жить, будем делать гимнастик. Слюшай
всем! Ры-сью марш!
Ряды дрогнули, люди сразу смешались, сорвались со своих мест. Под нами
хлюпало, ноги скользили, разъезжаясь в стороны. А тем временем тот же визгливый
голос верещал: [149]
– Ложись! Все – на земля!
Кто-то впереди упал, на него налетели сзади. Образовалась куча барахтающихся
тел. И вот тут на нас спустили овчарок. Они врезались в людскую массу, рвали зубами,
царапали когтями лица, спины, руки несчастных, раздирали одежду. Крики, лай, стон,
ругань... Охранники пинали упавших сапогами, били их резиновыми палками. Оберегая
свою ногу, я пытался выбраться из свалки, но сразу на меня бросился дюжий детина и
сбил с ног.
– Непослушных и ленивых ждет наказание! Остальные – на завтрак. Как
говорится, кушайте на здоровье!
Окровавленные, измокшие и обессиленные, люди потащились к казармам. А в
стороне, окруженные конвоирами, зябли на ветру восемь узников. Они в чем-то
провинились, и их должны были казнить в назидание другим.
Немец-раздатчик орудовал ковшом, наливая свекольный суп в подставленные
фуражки и пилотки. Рядом с немцем, оделяя всех тонкими ломтиками красного, как
кирпич, хлеба, стоял полицай в красноармейской шинели с белой «шуцманской»
повязкой на рукаве. Он подобострастно покрикивал: «Мужики, мужики! Господа немцы
любят порядочек. В очередь, в очередь!»
К чану с баландой приблизился капитан-танкист. Молча подставил свою пилотку.
Немец небрежно поднес парящий черпак и вылил горячую баланду капитану на руки.
Тот закричал от боли. Раздатчик довольно заржал и ударил капитана черпаком по
забинтованной голове.
И откуда только у него силы взялись? Капитан быстро вскочил на кухонную
подножку, одним ударом опрокинул полицая, схватил за грудки немца-раздатчика и
затолкал его головой в кипящий чан...
В полдень капитана-храбреца казнили. Он стоял под виселицей с гордо поднятой
головой, когда палач накинул ему веревку на шею, громко крикнул:
– Прощайте, товарищи! Боритесь с фашистами! Фашизм не пройдет!
И он вскинул правую руку, сжатую в кулак.
Потом среди нас прошел слух, что капитан сражался в Испании и кому-то тайно
показывал свой орден Красного Знамени, потемневший, с отбитой эмалью,
побывавший, по всей видимости, вместе со своим хозяином не в одной переделке.
Мы с Василием Гуляевым лежали на своих нарах. Под потолком горели тусклые
лампочки. Тяжелое чувство [150] безысходности владело нами. Василий первым
нарушил молчание:
– Ты про римских рабов читал?! – И тут же горячо зашептал: – Бежим, Коля!
Хоть ценой жизни, но бежим!
Ночью мы не сомкнули глаз. Перешептывались, строили планы и отвергали их. Не
знали мы, что наш разговор подслушивал один из провокаторов, которых фашисты
внедрили среди военнопленных.
Утром в казарму явился охранник и объявил:
– Номер 2728 и номер 2729 – на выход, ко мне!
Это наши с Василием номера, это – мы!.. Что делать, куда скрыться? Номера у
нас на гимнастерках. Обозначены на кусочках фанеры. Я сразу понял: нас подслушали
и выдали.
В комнате, куда нас завели, царил полумрак. За столом сидел молодой офицер в
коричневой униформе. Значит, мы попали в СД – службу безопасности. Офицер
неплохо изъяснялся на русском языке. Играя карандашиком, насмешливо спросил:
– Значит, в лагере не нравится? Вздумалось бежать? С кем еще дело имеете?
Впрочем, узнаем. – И, глянув на солдата, приказал: – Безухен!
Уже потом, перебирая в памяти весь свой скудный запас немецких слов, наконец,
отыскали: безухен – значит, опасный!
Солдат гаркнул: «Яволь!» – и повел нас по коридору. Вскоре мы с Василием
оказались в каменном мешке. Голые стены, высокий потолок, забранное металлической
решеткой окно. В камере еще семь узников, таких же, как мы, худых, изнуренных,
полуодетых. Среди них выделялся высокий, неразговорчивый и вместе с тем
привлекательный своими добрыми глазами мужчина. Позже, когда сошлись ближе, он
отрекомендовался капитаном Леонидом Озеровым. Это имя запало в мою память на
всю жизнь!..
Леонид мало распространялся о себе. Он, повторяю, вообще мало разговаривал, и
если уж вставлял слово – было оно дельным и веским. Леонид Озеров пользовался у
всех нас в камере безраздельным авторитетом.
Проходил день за днем. К нам никто не являлся, никто нас не тревожил, но все это
время мы не ели и не пили. Стало ясно: фашисты обрекли нас на голодную смерть, как
на одну из разновидностей своих расправ над узниками. [151]
В камере не было ни стола, ни кроватей или топчанов, ни табуреток. Ложась
спать, мы снимали плащ-палатки и клали их на цементный пол. Спали, тесно
прижавшись друг к другу.
Большое зарешеченное окно выходило на дорогу, которая по ночам ярко
освещалась фонарями. В десятке метров вдоль дороги тянулся четырехметровый забор
с колючей проволокой наверху. Говорили, что по проволоке пропускается электроток. За
забором находился большой сад. Уходя вправо, дорога упиралась в ворота, возле них —
пулеметная вышка. Дежурство на ней было круглосуточным. Днем мимо нашего окна
часто сновали солдаты и офицеры. Влево за казематом располагались материально-
хозяйственные склады. Направляясь на свои посты, под окном проходили караульные с
разводящим.
В нашей камере площадью в шесть квадратных метров, конечно, было тесно, а в
погожее время становилось особенно душно. Однажды попытались открыть форточку.
Но сразу в камеру ворвался немецкий унтер и принялся колотить нас тяжелой
каучуковой палкой. Это было первым посещением камеры фашистами за минувшие две
недели.
Физические силы истощались. Мы ощущали постоянные головные боли, общее
недомогание, угасающее сердцебиение. Все чаще ложились на пол, чтобы уснуть,
забыться. Как-то Озеров решил поддержать нас гимнастикой. Но едва сделали легкое
упражнение, как двое товарищей свалились в обморок.
Еще в первые дни нашего пребывания в карцере, услыхав звуки и людской говор
за стеной, я спросил у Озерова: кто там? Тот, усмехнувшись, ответил: «Такие же, как
мы». Значит, мы – не одни!.. Это и опечалило, и горестно обрадовало...
Еще день прошел, и истекла долгая, как вечность, неуютная ночь. Чувствуя, как
через окно проникает необыкновенный холод, пробудились рано. Кто-то из нас
поднялся и закричал: «Братцы, снег выпал!» Сразу стало ясно, почему в камере
посветлело и сделалось свежее. Лишь Озеров никак не отозвался на наше оживление.
Он встал и, позанимавшись минуты три гимнастикой, проговорил сожалеюще:
– Наше положение снег вовсе не облегчает. Даже, скорее, наоборот. А вот то, что
сегодня седьмое ноября – об этом нельзя забывать. [152]
Вот это да! В неволе мы забыли о календаре. А Озеров, оказывается, ведет счет
дням. И никто в ту минуту не предполагал, что нам повезет в такой день!..
Вскоре за окном, громыхая по булыжнику, влево к складам потянулась вереница
повозок, груженных дровами. Возчики, в зипунах и свитках, видно из местных
жителей, понукали коней. Разгрузившись, порожняком вернулись и встали со своими
телегами на дороге прямо перед нами. Украдкой крестьяне поглядывали на нас,
приникших к окну. И вот, озираясь по сторонам, стали кидать к нам в окно хлеб, куски
сала и домашней колбасы. Вскоре пришел старший обоза вместе с немецким унтером и
крестьяне уехали, сочувственно прощаясь с нами взглядами, и мы жадно набросились
на еду. Леонид Озеров весело заметил:
– Вот так, товарищи, только в кино бывает. Как говорится, разговелись в свой
главный праздник!
Вечером в камеру поступило пополнение. Привели заросшего бородой человека в
сравнительно чистой шинели. Назвался он интендантом, сказал, что в карцер попал за
азартные карточные игры. Мы с недоверием присматривались к новому узнику.
В ту ночь, едва мы начали засыпать, как один из наших товарищей начал
корчиться и постанывать, держась за живот. Из угла раздался голос интенданта:
«Желудок расстроило? Это, хлопчик, от голода, известно. На-ка пилюлю!»
«Запасливый, – подумал я, – даже нужное лекарство имеет!»
И еще день минул, и еще. Наступило десятое ноября.
Леонид Озеров поднялся раньше всех нас. Сделал зарядку, затем шагнул к окну и
долго стоял там. Подойдя к двери, потрогал решетку на «глазке». Довольно хмыкнул.
Когда недлинный предзимний день клонило к вечеру, Озеров вдруг тихо
заговорил:
– За две недели, товарищи, мы сошлись душа в душу, как единомышленники.
Таиться перед вами не буду, но к тебе, наш новенький, – он пристально посмотрел на
интенданта, – отдельное слово. Вроде непохоже, что ты подослан, но кто знает?
Заранее предупреждаю: замыслишь что против нас, удушу вот этими мозолистыми.
Нам терять нечего. Слышишь?
Тот вытаращил глаза, заикаясь, сказал: [153]
– Я что? Я такой же! Попался на игре в картишки – и только! С чего вы, братцы,
не доверяете мне?
– Тогда слушайте, товарищи! – обратился к нам Озеров. – Нынче воскресенье.
По моим наблюдениям, фашисты сегодня беспечны. Видно, вновь головокружение от
успехов. Даже караульные идут на посты с осоловелыми глазами, уж не говоря об
офицерье. Неужели не воспользуемся? Одним словом – бежим! Нынче же ночью.
Озеров изложил свой план со всеми подробностями. Я и сам заметил, что дверь в
камеру снаружи закрывается на длинный крюк. Как, к примеру, в сельских амбарах. Но
тут крюк вставляется в петлю без замка. А над крюком, в каких-нибудь сорока
сантиметрах «глазок» с решеткой.
– Крюк можно сбросить вот такой отмычкой, – капитан показал длинную
проволоку. – Далее. Выходим из камеры и освобождаем своих товарищей-соседей.
Нас, таким образом, становится вдвое больше. В большой комнате перед основным
выходом в углу стоит стол. Его ставим к внешней двери. Она на замке. В ее верхней
части две фрамуги, в одной из которых разбито стекло. Тут-то, – усмехнулся Озеров,
– поневоле каждому придется вспомнить гимнастику. Наружная дверь никаких
запоров не имеет. В промежутке между дверями при нашем проникновении через
незастекленную фрамугу можно собираться лишь небольшой группой. Все поняли?
С той же четкостью он продолжал:
– Взгляните на забор, за дорогой. Он кажется непроходимой стеной. Это не так.
Видите на доске поперечный продолговатый сучок? Это ж щеколда. Значит, там
калитка, о которой, возможно, даже сами немцы не знают. Во всяком случае, я не видел,
чтобы через нее кто-то проходил. Я, конечно, не уверен, что она не забита. Но у нас
столько рук! У калитки, предупреждаю, не задерживаться. Видели, как освещается
дорога? Справа в двухстах метрах вышка с пулеметами, еще ближе, за углом нашего
карцера – тоже пулемет. Слева – у складов – часовые. Но мы должны перехитрить
врага!
За калиткой уже проще. В саду несколько домов, где до войны проживал наш
комсостав с семьями. Теперь, по моему убеждению, дома пустуют. Я сказал все.
Вопросы? Нет. Во всякую секунду нашей операции чувствуйте, что мы – на своей
земле. Это – ох какое подспорье! [154]
Сейчас – два часа на отдых. Подъем по моему сигналу.
Мы улеглись. Конечно, никто не заснул. Что будет, что нас ждет? Избавление или
смерть? Иного не дано. И хорошо, если сразу убьют. Вспомнился тот день на плацу,
встал перед глазами тот капитан-танкист...
Два часа пролетели как один миг. И вот наш вожак подошел к двери, поколдовал
своей проволокой, мы услышали, как тихонько стукнул о пол крюк. Итак, началось!
Но вдруг за стеной звучно хлопнула дверь, послышались шаги, они приближались
вместе с бравурным посвистом. Это шел охранник. Мы замерли в оцепенении: неужто
гитлеровцы узнали о наших намерениях? Может, нас все-таки выдали? Невольно
оглянулись на интенданта, тот даже не шевельнулся в своем углу.
Свет уличного фонаря заглянул к нам в камеру, и я видел, как, приподнявшись на
руках, будто струна, напрягся Озеров. Конечно, готовился к нападению.
Через щели «глазка» мелькнул и сразу погас свет фонарика. Вот он вновь
вспыхнул у нашей камеры. Охранник что-то пробормотал. Крюк лязгнул о петлю.
Дверь снова была на запоре. Шаги удалялись. Хлопнула дверь, и все стихло.
– Пронесло! – облегченно выдохнул Озеров. – Это унтер, шеф карцера. Тот,
что с палкой тогда. Проверил свое хозяйство перед попойкой. Все, ребята, нормально.
Еще часок, и – дай бог нам удачи!
Озеров встал, пробрался к двери, и через минуту, как и в первый раз, крюк чуть
слышно стукнул об пол.
– Подъем, товарищи!
Мы встали на ноги, двинулись к двери. Из угла послышалось:
– Я, ребятки, не пойду. Боюсь. Я останусь.
Леонид шагнул к интенданту:
– Ты что, подлец, задумал? Мы за дверь, а ты тут шум поднимешь? Нашей
казнью жизнь себе купишь? Сгинешь, гад, раньше нас!
В руках Озерова зазмеилась проволока.
– Не надо, друг, не надо! Идите с удачей. Вот, пригодятся на воле, – ужас
мелькнул в глазах интенданта. Он дрожащими руками протягивал Леониду пачку денег.
На миг задумавшись, Озеров махнул рукой:
– Отступать нам некуда. Оставайся, трус несчастный. [155] Деньги себе оставь.
Откупаться придется. Айда, хлопцы!
Широко, по-хозяйски, растворил дверь. Мы – за ним. Леонид подошел к.
соседней камере, снял засов, открыл вход: «Кто с нами – выходи!» Узники-соседи
словно только нас и ждали. Собрались моментально. Лишь один, тучный мужчина,
замешкавшись, возился с обувью. «Быстрей!» – командовал Озеров. «Он босый,
бумагой обертывает ноги», – пояснил кто-то.
Когда из коридорчика мы вышли в большую комнату, то увидели, как по бокам
наружных дверей светятся окна. Озеров сказал с досадой: «Вот, черт, этого я не
предусмотрел!» И к нам с Василием: «К окнам! Смотреть и слушать в оба!
Предупредить, если будет смена караула или вообще кто пойдет!»
Я прильнул к правому окну, Гуляев – к левому.
Бесшумно перенесли стол к двери. Озеров сказал: «Выберемся – и на север, к
Ковелю, в леса! Я там в погранкомендатуре служил, знаю места. Ну, товарищи, по
одному, не задерживаясь. Смелей!» Василий подскочил ко мне: «Идем вместе. Кто
выйдет первым – ожидает. Так?»
Кто сказал, что из концлагерей будто легко было выбираться, как из чужого сада,
куда мы мальчишками пробирались за яблоками? Нет! В фашистских концлагерях,
будучи безоружными и истерзанными, наши люди вели борьбу с беспредельно
злобным, до зубов вооруженным, коварным и расчетливым врагом. Этому злу надо
было противопоставить и страсть решимости, и трезвый расчет, и беззаветное
мужество.
Увлекшись наблюдением, я не заметил, что в комнате остался один. Мои
товарищи перешли через дорогу и один за другим скрылись за калиткой в саду.
Я торопливо запахнул плащ-палатку, просунул руки и голову в открытую фрамугу
и сполз за дверь, больно ударившись плечом о цемент. Вскочил на ноги, выглянул в
приоткрытую наружную дверь. Вокруг – ни души. Лишь искрятся, падая, снежинки,
засыпая следы, что вели к калитке.
Подойдя к калитке, я дернул ее, но она – ни с места. А вокруг светло, как днем,
лишь высокий забор бросает наземь короткую тень. Долго так отсвечивать, понятно,
нельзя. И... побрел я назад, к дверям в карцер. Глядя на следы, которые засыпало
снегом, размышлял: что ж делать? [156] Вмиг представилось, что будет утром, или,
может, раньше... Нет, попробую вновь толкнуть калитку!
И вот я опять шагаю через дорогу. Трясу калитку из последних сил, но она как
приварена. Может, ребята закрыли ее с той стороны?
Неожиданно услышал за спиной голоса. Скорее инстинктивно раскинул крылья
плащ-палатки в стороны, плотно прижался к холодным доскам. Ко мне приближались
два немца. В куцых мундирчиках, заслонившись воротниками от снежинок, они о чем-
то увлеченно говорили. Прошли в двух шагах, но меня, к счастью, не заметили.
Вновь схватившись за калитку, я рванул и едва удержался на ногах. О радость!
Калитка открылась. Видно, набухшие от мокрого снега доски сковало морозцем.
В саду следы моих друзей были глубже. Здесь снегу больше. Дорога шла под
уклон. Попался кусок бумаги. Не иначе, как у того, босого, оторвался. Сад кончился и
передо мной вновь возникла преграда – еще забор! Выглянул из-за него и тут же
пригнул голову. Возле самого забора пролегала узкоколейка. Прямо против меня на
полотне стояли двое немцев. Очевидно, наружный патруль. В щель было видно, как не
спеша солдаты удалялись влево по рельсам. Забор высотой больше полутора метров я,