Текст книги "Вернейские грачи"
Автор книги: Н. Кальма
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
В ТУРЬЕЙ ДОЛИНЕ
Ночью облака пришли ночевать в Турью долину. Белые сырые полотнища завесили все закоулки и прогалины, повисли, зацепившись за деревья и кусты, крохотными каплями осели на палатках, на лицах, на траве. Одеяла, спальные мешки, попоны – все стало волглым, тяжелым, не в подъем. Голоса звучали глухо, невнятно.
Исчезло все. Ни костров, ни машин, ни людей, только туман, наливший всю долину, как глубокую миску, до самых краев молочным киселем.
Некоторые автомобили, стоявшие на площадке, попробовали включить фары. Куда там! Огни даже не пробивали тумана. Кое-кто из проснувшихся отваживался пойти к реке или пробраться к машинам. Он делал несколько шагов и тотчас же натыкался или наступал на что-нибудь живое, испуганно извинялся, тут же поворачивал обратно, но найти свою стоянку ему удавалось только с большим трудом.
В палатках Гнезда, где ночевали девочки с Лолотой и мальчики с Тореадором, чуть свет все уже проснулись и взволнованно переговаривались. А что, если облака так и застрянут в долине? А что, как не рассеется туман? Ведь это все может сорвать! Те, кто приезжает, не смогут найти долину, заблудятся. Да и какое может быть собрание, когда человек, протянув собственную руку, уже чуть видит ее сквозь туман.
Рамо и Лолота, оба уроженцы здешних мест, утешали:
– Это все до солнышка! Вот увидите, встанет солнце, съест все облака, выпьет всю влагу.
Они были правы. Сначала у всех были словно туго-натуго забинтованы глаза. Но вдруг люди почувствовали, что их глазные повязки стали менее тугими, что они будто бы редеют, облегчаются. Слой за слоем невидимые руки разматывали бинт. Вот точно забрезжил где-то свет. Сильнее, еще сильнее… Три, а может быть, две марлевые повязки остались на глазах. Вот уже осталась только одна.
И вдруг золотым, зеленым, синим брызнул свет, хлынул в глаза, и вся долина заиграла, заискрилась, задвигалась перед волшебно прозревшими людьми. Каждый звук теперь стал отчетливым, точно камешек в прозрачном ручье.
Но, едва прозрев, едва оглядевшись, люди увидели то, что было скрыто туманом: на шоссе, у самого въезда в долину, стояло несколько джипов с полицейскими и две легковые машины полицейского начальства.
– Эге, вот и коровы прибыли! – закричал мальчишеский голос, беспечный и дерзкий. – Только их и не хватало! Значит, теперь все в сборе!
– Небось порцию слезоточивых привезли? – подхватил второй. – Вон, вон сколько салатных корзинок!
Защелкали дверцы, и полицейские тяжело спрыгнули на асфальт. Начальство, выйдя из машин и поглядывая в сторону долины, о чем-то совещалось. На крыльях автомобилей подрагивали длинные антенны, точно усики насекомых, которые осторожно принюхивались к чему-то. Полицейские рассыпались и поодиночке незаметно начали продвигаться к машинам и к скалам в глубине долины. Люди, насупившись, разглядывали их, и под сотнями этих настороженных и неприязненных глаз полицейские чувствовали себя беспокойно и неловко.
Солнце осветило живой многолюдный пестрый лагерь, раскинувшийся привольно и широко. С первого взгляда никто не смог бы определить, что здесь такое: привал переселенцев, горный поселок геологов или золотоискателей или, быть может, просто ярмарка, где торговцы еще не успели разложить, раскинуть свои товары. Праздничны, искристы были краски: свежо желтело дерево скамеек и щитов, легкая голубизна и прозрачность реяла в самом воздухе; кумачовые плакаты, и лозунги, и трехцветные флаги, свисающие с острых ребер скал, еще прибавляли свой горячий, радостный тон к великолепию этого утра.
Но стоило вчитаться в слова плакатов и лозунгов, требовательные, гневные, говорящие о нужде народа, о воле народа, о возмущении народа, стоило вглядеться попристальней в лица тех, кто был уже здесь, или тех, кто только еще приходил в Турью долину, как всякому становилось ясно: не на веселый летний пикник собирались сюда люди. Суровость лежала на лицах. Даже дети не затевали шумных игр, будто понимая настроение взрослых. Кругом все точно насупилось, все шло вразрез и с бьющей в глаза радугой красок и с расцветающим все пышнее лазурным днем.
Все больше и больше появлялось машин, мотоциклов, экипажей. Они уже не умещались на отведенной для них площадке и, как большие, неуклюжие животные, тыкались в разные стороны, ища себе удобного пристанища. Гудели сигналы. Машины выстраивались теперь уже по краям шоссе или съезжали по долине вниз и занимали новые площадки. К счастью, в Турьей долине хватало места для всех.
Приехало два автобуса из Сонора: один привез студентов, другой – преподавателей университета. С гор спустилась делегация пастухов: все с темными, точно дублеными, лицами, с длинными резными посохами, в толстых мохнатых плащах и куртках, какие носили, наверное, еще библейские пастухи. Пришла целая группа плетельщиц стульев, они несли с собой плакат: «Жатва и сенокос нуждаются в мире больше, чем в солнце».
На мотоциклах приехали инвалиды войны. Некоторые с трудом выбирались из своих колясок, им помогали жены и дети. Особенно один, высокий, совсем седой, в черных очках, загораживающих глаза, с пустым правым рукавом, засунутым в карман старой военной куртки, останавливал на себе внимание. Он приехал, видимо, издалека, очень устал. Лицо его было иссиня-бледно, лоб в мелких белых шрамах. За рулем его мотоцикла сидела молодая женщина. Она помогла ему выбраться из коляски и осторожно повела к скамейкам, что-то оживленно объясняя ему по дороге. Он слушал, чуть наклонив к ней голову, и в его черных очках отражалось солнце.
Осунувшаяся за ночь, бледная Франсуаза привела целую колонну женщин из Заречья. «Мы не отдадим войне наших детей!», «Долой тех, кто хочет войны!» – было написано на их плакатах. Рядом, ухватясь за юбки матерей, шагали дети. Среди них была и знакомая нам девочка в линялом ситцевом платье. Лицо у нее было гордое и очень взрослое: маленькая женщина, уже узнавшая, почем фунт лиха.
Дети с любопытством озирались по сторонам. Особенный интерес вызывали в них грачи. За Витамин тотчас же увязался целый хвост маленьких почитателей и зевак.
Каждая машина, каждый человек, направляющиеся в Турью долину, проходили сквозь строй полицейских глаз. Номера машин тотчас же попадали в блокноты полиции. Незаметно, но неуклонно цепь полицейских подвигалась по долине к тому месту, где высилась скала, как бы самой природой приспособленная, чтобы служить трибуной.
Солнце, горы, запах травы, необычный «зал» собрания – все это подымало дух людей, бодрило их, подзадоривало. Полицейских встречали огнем насмешек, ядовитых замечаний.
– Пришли поучиться уму-разуму? Что ж, послушайте умных людей, это вам полезно.
– А все-таки хоть и откормленные эти флики, кузнец Бюк троих таких свободно сшибет…
– Смотри-ка, смотри, вон тот целый арсенал на себе прет! Эй, любезный, оставил бы дома свою пушку, а то как бы не надорвался!
Полицейские делали то свирепые, то равнодушные лица, но пот их так и прошибал.
Конечно, скамеек бригады Ксавье хватило только для какой-нибудь сотни людей. Остальные расселись прямо на траве. Скоро вся долина двигалась и колыхалась, как огромная пестрая клумба. Над клумбой подымался колеблющийся то громче, то слабее гул говора.
Еще с вечера молодой Венсан с заводскими ребятами привез передатчик, и вместе с Корасоном они смонтировали всю радиопроводку. Там и сям на деревьях и скалах были укреплены рупоры громкоговорителей, а на скале-трибуне, где был приготовлен «стол президиума», поблескивал на солнце микрофон.
Рано утром разнесся слух: будут передавать подробности ареста Дюртэна и других и сообщение следствия. И теперь люди нетерпеливо ждали первых утренних известий по радио.
Но вот в хрустально-прозрачном воздухе точно рожок пастуха запел: это были позывные.
– Слушайте! Слушайте! – понеслось по долине.
Игривой песенкой о девушке, которая потеряла новую туфельку, начинался день. Дети с увлечением подхватили было припев, но взрослые досадливо их остановили:
– Тс… Замолчите!
– Что распелись? До того ли!
А радио заливалось, захлебывалось. «Женитьба представителя французских деловых кругов Марселя Эдмон-Нуар на мисс Дэзи Доранд, дочери американского миллиардера. Подвенечный туалет невесты стоил пятьдесят тысяч долларов». «Постоянная законодательница мод, жена известного финансиста госпожа Жозеф Водри вводит в моду нынешним летом крохотные шапочки из парчи или жемчуга, которые будут прикрывать только самую верхушку дамской прически».
– О, боже мой! Боже мой! Когда же это кончится! – не то вздохнула, не то простонала горбатенькая плетельщица стульев, та, что, невзирая на летний день, зябко куталась в порыжелый плащ. – Боже мой!
Но это еще долго не кончалось. Еще были новости и моды большого света, еще музыка и пение. Известный певец, грассируя, исполнил песенку об испорченном мальчишке. Потом трагическим прокуренным голосом певица пела о том, что все в жизни только дым, папиросный дым… и все рассеется тоже, как папиросный дым… И тысячи людей, для которых каждый день их жизни, наполненный трудом, был жестокой борьбой за существование, слушали певицу со щемящим и болезненным чувством. И не одни сухие губы раздвинулись в иронической и едкой усмешке. Дым? Да, как бы не так!
Международный радиокомментатор бегло рассказал о свидании министров с приехавшим представителем США.
И вот после перерыва: «Продолжается следствие по делу арестованных в ночь на 21 июня в ряде французских городов лиц, в частности деятеля Всеобщей конфедерации труда Пьера Дюртэна, механика Поля Перье, педагога Марселины Берто и других. Уже по предварительным данным можно установить участие арестованных в заговоре, направленном против внутренней безопасности государства. Нити этого заговора, как легко поймет каждый, ведут…»
Раздался треск. Диктор там, на радио, как будто выдерживал многозначительную паузу. Потом: «Следствие располагает данными, доказывающими, что в заговор вовлечены рабочие и служащие флота. При обыске в квартире профсоюзного деятеля Жерома Кюньо обнаружен и конфискован план города и порта Валон, а у Марселины Берто – рисованный план окрестностей Вернея и целый ряд документов, подтверждающих ее участие в заговоре. Следствие продолжает свою работу».
– У-у-у… – гневным, могучим вихрем пронеслось по долине, ударилось в горы и скалы, отозвалось многократным эхом: – У-у-у…
На миг показалось, что полегла трава, закачались и пригнулись вершины деревьев. Вихрь рос, ширился. Многие вскочили на ноги, поднялись сжатые в кулак руки. Ложь! Ложь! Клевета! Всюду были возмущенные, гневные, негодующие лица. Горбатенькая плетельщица стульев дергала за рукав пастуха:
– Ты слышал? Ты слышал, что они говорят?
Молодой Венсан, возбужденно жестикулируя, говорил кучке студентов:
– Заговор, конечно, существует. Только это их заговор. Заговор против мира. Заговор с финансистами…
А радио продолжало вещать: «Красные используют арест своих агентов для новой пропаганды. В различных городах уже идут многочисленные демонстрации протеста. Мэрии и префектуры вынуждены выставить полицейские посты. В Париже на многих заводах бастуют рабочие. В Вернее забастовали рабочие крупного машиностроительного завода „Рапид“…»
– Урра-а-а!! Ура-а!..
Скалы, горы, долины повторили восторженный выкрик.
Тысячеустый клич точно вызвал новый приток народа в долину. Сначала со стороны города на шоссе показались словно плывущие по воздуху знамена и плакаты. Потом ветер принес «Марсельезу». Мощный хор пел этот старый славный гимн революции:
Вставайте, дети родины,
День нашей славы наступил!..
Вся Турья долина пришла в движение: теперь уже все вскочили на ноги. Вверх взвились платки, шляпы, замахали приветственно тысячи рук.
– Идут рабочие! «Рапид» идет!
Это был не только «Рапид». За рабочими завода шли длинной процессией железнодорожники, шоферы, водопроводчики, парикмахеры, разносчики, подавальщицы из кафе, мелкие торговцы из предместий, служащие электростанции и типографий, наборщики, официанты, продавцы, счетоводы, привратники, крестьяне. Не было конца этому шествию людей в праздничных пиджаках и в рабочих куртках, в лучших платьях и замасленных комбинезонах. У некоторых на руках были дети. Горели на солнце плакаты: «Свободу всем борцам за мир!», «Запретить атомные и водородные бомбы!», «Долой предателей из правительства!», «Да здравствует народный фронт!»
Сейчас же за взрослыми шаг в шаг шли «отважные» с барабанщиками и трубачами, с флажками, трепетавшими на горном ветерке. Танцевали палочки в руках барабанщика – рыже-красного паренька с золотым вихром на макушке. Узнаете его? Ну конечно, это он, наш друг Ксавье, серьезный, поглощенный своим делом. А рядом с ним раскрасневшийся, с блестящими глазами, воодушевленный Жюжю. Вот он делает знак Ксавье: палочки перестают бить по барабану, вступает хор «отважных». Нет, это не «Марсельеза»! Это какая-то новая, никому не известная песня, очень четкая, выдержанная в темпе марша. Под нее легко шагается.
Пусть увели друзей в тюрьму,
Пускай и нас туда возьмут,
С друзьями нас не разлучить,
От правды нас не отучить.
Франция, Франция с нами!
Восстанет грозно весь народ,
Предателей он отшвырнет,
Друзей своих освободит,
И правда в мире победит.
Франция, Франция с нами!
Люди прислушиваются к новой песне, подпевают, подхватывают припев, и вот уже звучит рядом «Франция, Франция с нами!», потом катится дальше, захватывает все больше поющих, перебираясь за край шоссе, заливая, переполняя всю долину:
Друзей своих освободит,
И правда в мире победит…
Жюжю себя не помнил от гордости, от счастья: это его слова повторяют люди, его песню поют! В волнении он не замечал, что белые от пыли, словно вывалянные в муке, полицейские сопровождают на мотоциклах шествие. Впрочем, не один Жюжю не замечал их. Те, кто шел в колоннах, так были поглощены своими мыслями, своей целью, что не смотрели, а может быть, не хотели смотреть на этот непредвиденный конвой. По рядам прошел было слух, что мэр города и префект запретили всякие собрания, но в ответ люди только пожимали плечами и продолжали свой путь в Турью долину.
– Теперь попробуй запретить, когда собралось уже несколько тысяч! – сказал, прищурившись и вглядываясь в синеву долины, Фламар. Он был здесь, впереди, старый Фламар, с острыми белыми стрелками усов, поднятыми к хрящеватому носу, Фламар – герой Вердена и герой Сопротивления. Его железнодорожное кепи, его китель – все было начищено до блеска. Прямая молодая спина, вид торжественный и суровый, именно такой, как подобает сегодня. Ведь это ему, Фламару, поручил Жером Кюньо в случае отсутствия заменить его и вести собрание!
Многие здесь, в Турьей долине, знают старика. Вот он пробирается к скале-трибуне, и по дороге множество рук тянется к нему. Со всех сторон его окликают:
– Фламар, дружище, здорово!
– Готовишься к атаке, старый боевой конь?
– О, эта лошадка не подведет…
– Фламару не привыкать! Увидите, он себя покажет!
Теперь все глаза обращены к скале. Нет, не зря столько трудов потратили Жорж, Ксавье и другие грачи. На естественном возвышении сооружены длинный дощатый стол и скамьи. Сейчас за этим столом сидят, кроме Фламара, Франсуаза Кюньо, большой, похожий на испанского корсара Гюстав Рамо, розовая от волнения и еще более красивая, чем всегда, Жанна Венсан, пастух в мохнатой коричневой куртке, а рядом с ним профессор Будри – коренастый и живой, бывший партизан, которому сейчас не меньше восьмидесяти. Студенты, горцы из Навойи, несколько приезжих издалека, одетых в старые военные куртки. На многих – боевые ордена и ленточки ордена Почетного легиона.
Люди узнают сидящих, называют друг другу; все это славные, известные народу имена.
На трибуну подымается молодой Венсан, его послали своим представителем рабочие «Рапида». А за ним… но постойте, кто же идет за ним? Мешковатый, неловкий, с падающими на лоб волосами, похожий на большого застенчивого мальчика? Ба, да это Жером, наш Жером, Жером Кюньо! Он приехал-таки. Он цел и на свободе! Он здесь, как обещал!
Волна рукоплесканий прокатывается по долине. Подымаются вверх руки. Народ, взволнованный тревожными слухами, радуется, что слухи не оправдались, что Кюньо на месте. Все глаза устремлены на него. Вот он выходит вперед, на самый гребень скалы, он будет говорить! Тише! Тише!
Темные, грубо отесанные самой природой камни как подножие монумента. Ветер с Волчьего Зуба треплет волосы Жерома Кюньо. Там, внизу, смолкла «Марсельеза». Жюжю замахал рукой своим «отважным», чтобы и они перестали петь. Все глуше, глуше говор. Над Турьей долиной встала тишина.
– Друзья мои! Товарищи! – начал Кюньо, и голос его, негромкий, очень домашний, широко разлегся по долине. – Давно было задумано это собрание. Оно было задумано еще тогда, когда и Дюртэн, и Марселина Берто, и Поль Перье были на свободе. Всем нам хотелось встретиться, чтобы откровенно поговорить о нас, о наших нуждах, о Франции, о том, что ждет нас впереди. Нет для нас более волнующих вопросов, чем вопросы о том, как устранить угрозу войны, укрепить мир, как усилить наше единство, единство всех, кто трудится, – Кюньо окинул взглядом человеческое море, застывшее в зеленых берегах долины. – Недавно я был на холмах Навойи, бывших полях нашей битвы во время войны, – продолжал он. – Линия огня ныне обозначена линией кладбищ, ряды деревянных крестов выстроены в строгом порядке. Люди были похоронены там же, где они пали под огнем. Птицы вновь поют в листве, земля более не изрыта воронками, которые делали ее похожей на лунный пейзаж, сейчас на ней – борозды пахоты. Одни лишь мертвые остались на месте, и они обвиняют. Они требуют, чтобы мы, живые, сделали что-то, чтобы не допустить новой войны, чтобы мы боролись за мир…
ГОВОРИТ КЛЭР ДАМЬЕН
– Так хорошая песня? – наверное, в двадцатый раз шепотом спрашивал Жюжю. – Понравилась она тебе?
– О господи, я же сказала: понравилась! Очень хорошая! Чего же тебе еще нужно? Отстань от меня, пожалуйста, – раздраженно, тоже шепотом, отвечала Клэр.
Она сидела прямо на траве неподалеку от трибуны. Лицо у нее было бледное, глаза тусклые, без всякого выражения. Она то хваталась за карман, вытаскивала оттуда какие-то бумажки и принималась наскоро, лихорадочно их проглядывать, то снова прятала их и начинала что-то беззвучно бормотать. Скоро ей выступать. А что может она сказать? Та речь, которую вместе с ней сочинили «старейшины», в последнюю минуту показалась ей невыразительной, холодной, она просто-напросто разорвала ее. Потом пыталась набросать что-то другое, но и другое не получалось. Даже посоветоваться не с кем! Рамо сидит в президиуме на скале. Корасон и Этьенн куда-то провалились, Витамин занята с Лолотой и девочками хозяйственными делами. Вон Тореадор даже и не взглянет на нее ни разу, не подбодрит. Ему-то, конечно, все кажется нипочем: привык выступать на больших собраниях! А у нее, Клэр, уже сейчас руки как лед и, кажется, пропал голос.
– А ты сам, Жюжю, доволен своей песней? – спросила она примостившегося возле нее мальчика. Спросила, только чтобы послушать себя. Нет, кажется, все в порядке: голос как голос.
Жюжю покраснел.
– Нет, Корсиканка, не очень. Знаешь, я так хотел бы написать что-нибудь действительно стоящее, большое. Ну вот, например, поэму или балладу про это наше собрание! Или про то, как взяли Маму. Да нет, где мне…
Он понурился. Клэр стало неловко: мальчик всерьез, а она-то…
– Тс… Давай слушать, что говорят. Может, потом ты, правда, напишешь об этом, – сказала она, вдруг как бы опомнившись. Нет. Не надо думать о выступлении. Когда она будет там, на трибуне, нужные слова сами придут…
На трибуне в эту минуту стоял старый профессор Будри. Ясными, мудрыми глазами он смотрел на людей в долине.
– Дорогие мои соотечественники, я говорю беспристрастно. Говорю как человек, который скоро уйдет от опасности человеческих столкновений и у которого есть только одно желание – служить Франции, служить ей до конца. Если Франция войдет в военные союзы – это будет большая неосторожность, страшная неосторожность…
Старого профессора слушают с великим вниманием: все знают его честность, его верность, знают, что ему уже недолго осталось жить. То, что он говорит, – его завещание народу.
Потом с таким же вниманием слушают Франсуазу Кюньо, молодого Венсана, пастуха в мохнатой куртке и горбатенькую плетельщицу стульев. Все они говорят о том, что наболело, что жжет и сдавливает сердце: о бедности народа, о дороговизне, о том, что слишком велики налоги, о том, что люди получают слишком мало за свой труд. И о некоторых членах правительства, которые пляшут под дудку хозяев из Штатов, тоже говорят с гневом, с возмущением, с болью.
Долина слушает, то мрачнея, затихая, то вдруг мгновенно вспыхивая сухим фейерверком аплодисментов. Она вся подвижная, вся живая, эта долина, – вся, как единый напряженный, беспокойный организм.
Клэр уже позабыла о собственной речи, о своих тревогах. Она слушает, точно плывя по бурной реке, отдаваясь то гневу, то радости. Ведь и она дочь своего народа, плоть от плоти его.
Но вот до нее доносится голос Кюньо:
– …выступит от Гнезда грачей Клэр Дамьен.
Славное имя Дамьен прокатывается по долине, вызывает мгновенный отклик. Грохочут, рукоплещут, кричат что-то люди. Клэр подымается дрожа.
– Ты… ты не бойся. Все будет отлично, – говорит внезапно вынырнувший откуда-то Этьенн. Он старается не смотреть на Клэр, потому что и у него прыгают губы и вид далеко не уверенный.
– Клэр! Вот тебе. Возьми на счастье, – шепчет Жюжю и сует в руку девочки что-то маленькое и пушистое. – Я взял это на столе у Матери, – торопится он.
Каким немыслимо далеким кажется путь к трибуне! Ноги Клэр отяжелели. А тут еще солнце бьет прямо в лицо и обдает жаром щеки. А может, это не солнце, а кровь приливает к щекам?
Тысячи глаз видят легкую девичью фигурку, темную шапку волос, смуглые руки. Клэр машинально разжимает кулак. На ладони у нее лежит пушистый белый эдельвейс – цветок, подаренный Матери. И воспоминание о том давнишнем, счастливом утре вдруг придает ей силы. Она взглядывает вниз, она смело смотрит на народ, она ничего больше не боится.
– Вот у меня здесь эдельвейс, – слышат люди голос девочки и видят у нее в руке что-то маленькое и белое. – Все знают этот самый красивый горный цветок. Один наш мальчик лазил за ним на почти неприступную скалу Волчьего Зуба и принес его нашей Матери – Марселине Берто. Мы очень любим Мать. Она для нас все…
Клэр останавливается. О чем сказать сперва: о доброте Матери или о ее храбрости, о ее справедливости? Она облизывает губы. Солнце нестерпимо печет. Сухой комок стоит в горле девочки.
– Марселина Берто взяла меня к себе, когда я была совсем маленькой, – снова начинает она. – Она взяла меня, когда я осталась совсем одна на свете. Нацисты тогда только что казнили моего отца и убили мою маму…
Теперь Клэр говорит очень громко, почти кричит. От волнения она жестикулирует и ничего не замечает перед собой. Она не замечает, что уже несколько минут внизу, под трибуной, происходит какое-то движение. Все взгляды обращены на странную пару, которая пробирается между сидящими и стоящими людьми к скале. Наконец нашелся тот, кого так нетерпеливо и тщетно ждали все грачи! Наконец-то появился Точильщик Жан, сутулый, живой, стремительный, как всегда! Он ведет за собой старого человека в панаме, сдвинутой на затылок, с красным, не то сердитым, не то возбужденным лицом.
– Для меня… для всех наших ребят Марселина Берто сделала так много, что невозможно сосчитать, – продолжает, не видя этой пары, Клэр. – Она создала наше Гнездо, она сама учила нас, чтобы мы стали настоящими людьми – умелыми, честными, нужными народу…
– Эй! Эй! Погоди минуточку, дай я скажу! – раздается вдруг крик под самой трибуной. Клэр замолкает, не договорив.
– Пропустите меня! Дайте сказать Антуану Дюшапелю! – кричит, размахивая руками, сердитый старик. Он даже подпрыгивает раз или два, чтобы его лучше расслышали на трибуне. При этом полы его пиджака разлетаются, точно петушиные крылья.
Жан Точильщик между тем уже наверху и что-то горячо шепчет Кюньо и Рамо. Кюньо поспешно встает, пробирается к трибуне.
– Подожди. Тут такое дело. Сейчас узнаешь, – говорит он Клэр.
Окончательно смешавшаяся девочка отступает. Что случилось? В чем дело?
Кюньо, легонько отстранив Клэр, говорит в микрофон:
– Сейчас перед вами, товарищи, выступит Антуан Дюшапель. Мы считаем необходимым дать ему слово вне всякой очереди.
– Кто такой Дюшапель? Откуда он взялся? – недоумевают в долине. Все глаза обращаются к трибуне. Раздается сиплый, пропитой бас краснолицего старика.
– Слушайте меня, люди. Сорок лет я был слугой в замке Фонтенак. Сорок лет я верой и правдой служил этой семье. Я знал все грязные тайны этого семейства. Больше: я молчал об этих тайнах, я скрывал их, был, значит, сообщником. Три дня назад меня выгнали, как собаку. Я должен теперь идти просить милостыню. Тогда я сказал моему другу Точильщику Жану: «Есть на свете люди, которые думают о бедняках, заботятся об их судьбе и борются с такими типами, как Фонтенак. Я бедняк, и я ничего хорошего не видел от хозяев. Я не хочу больше молчать об их секретах, о гнусных секретах Фонтенаков. Пусть те, кто должен их узнать, узнают их от меня. – Краснолицый Антуан Дюшапель торжественно вытаскивает из внутреннего кармана пиджака какую-то бумагу и размахивает ею над толпой. – Когда я уходил из замка, я не взял с собой ни единой тряпки. Ничего, кроме этого письма. Пускай Жан Точильщик прочтет вам то, что здесь сказано».
Точильщик, очень серьезный на этот раз, берет из рук Антуана бледно-сиреневый лист бумаги.
– «Тысяча девятьсот сорок четвертый год, одиннадцатого марта. Верхняя Навойя, – внятно, отчетливо читает он. – Дорогой господин Фонтенак, от имени командования баварских альпийских стрелков, а также батальона войск СС выражаю Вам глубокую благодарность за активное содействие в деле обнаружения и поимки известного командира партизанских отрядов – Гюстава Дамьена.
Вы, глубокоуважаемый господин Фонтенак, оказали командованию неоценимую услугу во время операций наших отрядов, направленных для подавления партизанского движения. На многих участках фронта мы пользовались Вашей помощью в самых различных видах. Без Вашего умелого содействия разгром партизан в районе Верхней Навойи потребовал бы значительно больше времени и больших жертв с нашей стороны. О Вашей помощи, глубокоуважаемый господин Фонтенак, мною лично будет доложено нашему великому фюреру.
Всегда готовый к услугам генерал-лейтенант, командующий войсками СС Ганс Шпрегель».
Жан Точильщик давно уже кончил читать документ, а Турья долина была все так же безмолвна. Люди окаменели перед таким обнаженным доказательством человеческой измены и подлости.
Клэр первая опомнилась. Стон вырвался у нее, как будто здесь только что ей нанесли глубокую рану.
– Так это Фонтенак выдал моего отца?! – она метнулась к Жану, выхватила у него из руки бумагу. – Слышите вы все? – обратилась она к народу. – Он отправил отца на казнь! Моего папу! – В горле у нее заклокотало.
Микрофон передал всем ее дрожь, смятение, ужас. Долина ахнула, подалась вперед. Но тут со скамьи под трибуной встал инвалид в черных очках. Молодая женщина заботливо поддержала его. Он обратил слепое лицо к трибуне.
– Прошу слова. У меня добавление к тому документу, который здесь прочитан.
Ему помогли взобраться на трибуну.
– Где здесь Клэр Дамьен? – спросил он, озираясь, как будто мог увидеть что-нибудь. – Пускай она подойдет ко мне. Пускай встанет рядом.
Жером Кюньо подвел к нему вдруг онемевшую, ошеломленную Клэр. Слепой своей единственной рукой нашел ее руку, стиснул.
– Наконец-то я вас отыскал, моя девочка. Поверните меня к микрофону, – повелительно сказал он.
Турья долина увидела черные очки, в которых дробилось солнце, белое, мертвенное лицо, испещренное шрамами, пустой правый рукав засунут в карман старой военной куртки.
– Мое имя Андре Сенье, – начал слепой. – Я врач по профессии. В крепости Роменвилль я встретился с полковником Дамьеном. Там мы стали друзьями. Мы вместе бежали из Роменвилля и с тех пор не разлучались. Восьмого января тысяча девятьсот сорок четвертого года Дамьен со своими вольными стрелками овладел сначала городом Брюневилль, а потом Клошем. Я был вместе с ним тогда. К нам попали тайные списки полиции Виши с фамилиями предателей. Имя Пьера Фонтенака стояло там на первом месте.
Оккупанты и предатели были в панике. Чтобы покончить с нами, они стянули в Верхнюю Навойю несколько эсэсовских батальонов, шестнадцать тысяч баварских альпийских стрелков, двадцать шесть батальонов полиции. Они прочесывали горы и долины. Во время одного боя я был тяжело ранен и попал к ним в руки…
Слепой говорил суховато, деловито, ровно. В долине все замерло: перед людьми была живая развязка человеческой трагедии.
– Фонтенак знал, что я и Пьер Дюртэн – лучшие друзья полковника Дамьена, – продолжал слепой. – Дюртэна он не мог захватить, зато я был в его власти, беспомощный, раненый. Тогда Фонтенак распорядился подделать мой почерк и от моего имени послал Дамьену письмо. В этом письме я умолял полковника помочь мне бежать, я заклинал его сделать это во имя нашей дружбы. Дамьен был настоящий, большой друг. Он не думал об осторожности. Он пришел спасти меня и попал в руки предателя. Остальное вы знаете…
Сенье тяжело перевел дух. Даже сейчас, много лет спустя, нестерпимо трудно было ему говорить о гибели друга.
– Фонтенак не церемонился со мной. Больного, истекающего кровью, меня отправили в лагерь Бухенвальд. Мне отрезали руку, хотя можно было ее спасти. От побоев, от пыток, от голода я потерял зрение, слух, я перестал говорить. Я сделался мертвецом. Меня должны были казнить. – Голос Сенье рос, повышался. – Но накануне казни пришла Советская Армия и всех нас освободила. Один советский врач стал заботиться обо мне. Во что бы то ни стало он хотел, чтобы я снова сделался человеком. Он ходил за мною, как самая заботливая сиделка. Он привез меня к себе на родину, в Советский Союз.
Прошло очень много времени, прежде чем я смог вернуться к жизни. Мой русский друг сказал мне, что война окончена. Враги изгнаны из России, из Франции, из всей Европы. Все в мире спокойно. Я жил в огромной мирной стране. Эта страна много работала. Восстанавливала города, разрушенные войной, сажала сады, лечила людей, заботилась, чтоб у народа было вдоволь хлеба и хорошей одежды чтоб молодежь могла учиться всему, что ей хотелось. И я был спокоен.
Но вот я вернулся сюда, в мою Францию. Я слепой, но я вижу и чувствую, что делается в мире. Предатели фонтенаки хотят командовать политикой. Новая страшная война будет грозить миру, если мир не опомнится.