355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Турнье » Метеоры » Текст книги (страница 8)
Метеоры
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:01

Текст книги "Метеоры"


Автор книги: Мишель Турнье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

Пришествие Святого Духа открывает новую историческую эру, и этой эре соответствует Третий Завет, Деяния апостолов, где он один ведет игру. Ветхий Завет был книгой Отца. В нем звучит одинокий голос Отца. Но так велико созидание Отца, что посредством его голоса слышен шепот тысяч вероятностей, и некоторые делают это так настойчиво, что можно не сомневаться: будущее за ними. Каждый из пророков предвосхищает Христа, и в самом Вифлееме рождается Давид. Но особенно слышен в Библии шепот Святого Духа, и богослов Дэвид Лис насчитал триста восемьдесят девять его упоминаний.

Ruah– обычно переводят с иврита как ветер, дух, пустоту, разум. В древности на семитском юге Ruahобозначало ширь, простор, открытость, но также запах и аромат. Иногда это и легкое прикосновение, нежная ласка, чувство блаженства, в которое человек погружен. Одно из первых упоминаний Ruahв Библии – вечерний ветерок, в виде которого Яхве прогуливается по раю, когда согрешившие Адам и Ева скрываются от его взора. Про плененных и угнетенных сынов Израилевых говорится, что у них «короткое дыхание». Анна, будущая мать Самуила, изведенная собственным бесплодием, «жестка дыханием». Кохелет учит, что лучше иметь «долгое дыхание» (терпение), чем «высокое дыхание» (гордыню). Умереть – значит испустить дух. Наконец, это слово означает, по Иезекиилю, четыре стороны света, а по Кохелету, неопределенные воздушные пути. Таким образом, метеорология и дыхание, Ruah, – тесно связаны. Есть дурной ветер, дующий с востока, иссушающий растения и несущий саранчу, – и хороший, что приходит с морского запада и приносит Израильтянам в пустыне горлиц. Ставшего царем Давида посещает добрый ветер, а злой омрачает поверженного Саула. По Осии, Бог насылает на людей восточный дух, ветер проституции, зловредную атмосферу оргиастических культов. Кто сеет Ruah, пожнет бурю. У Исайи, Ruah качает деревья, разметает солому в горах, и именно Ruah, каленая, как правосудие, очистит дочерей Иерусалимских.

По мере углубления в священные тексты мы замечаем, что Ruah смягчается, становится духовней, но однако же никогда не становится бестелесной и не вырождается в абстрактное понятие. Даже на высшем своем метафизическом уровне – в чуде Пятидесятницы – Дух является в виде грозы без дождя и сохраняет свою метеорологическую природу. Так Илия на горе Хореб ожидал в пещере появления Яхве: «И большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы перед Господом; но не в ветре Господь. После ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь. После землетрясения огонь: но не в огне Господь. После огня веяние тихого ветра. Услышав сие, Илия закрыл лицо свое милостью своею и вышел, и стал у входа в пещеру, и был к нему голос милостью…» (Царств, III, 19, 11–13).

Святой Дух – ветер, буря, дуновение, у него метеорологическое тело. Метеоры священны. Наука, претендующая на то, что она исчерпала их анализ и замкнула их в рамки законов, – сама лишь богохульство и насмешка. «Ветер дует, где хочет, и ты слышишь его голос, но не знаешь ни откуда он пришел, ни куда идет», – говорит Иисус Никодиму. Вот почему метеорология обречена на неудачу. Ее предсказания смехотворны и постоянно опровергаются фактами, потому что они представляют собой покушение на свободу выбора Духа. Не нужно удивляться такой санктификации Метеоров, к которой я призываю. На самом деле священно все. Желать вычленить среди вещей область низкую и материальную, над которой парил бы священный мир, – просто признаться в некоторой слепоте и очертить ее границы. Математическое небо астрономов священно, потому что это обитель Отца. Земля людей священна, потому что это обитель Сына. Между первой и второй – смутное и непредсказуемое небо метеорологии являет собой обитель Духа и связует отеческое небо и сыновнюю землю. Это живая и шумная сфера, которая обертывает землю, как муфта, полная влаги и вихревых потоков, и эта муфта – разум, семя и слово.

Он семя, потому что без Него ничто не произрастало бы на земле. Еврейское Сошествие Святого Духа, отмечаемое через пятьдесят дней после Пасхи, как раз было кануном праздника жатвы и подношения первого снопа. Даже женщины нуждаются в его влаге, чтобы зачать, и архангел Гавриил, возвещающий Марии о рождении Иисуса, говорит ей: «Дух Святой найдет на Тебя и сила Всевышнего осенит Тебя».

Он слово и грозовая тропосфера, которой Он окутывает землю, на самом деле – логосфера. «И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились; И исполнились все Духа Святого, и начали говорить на иных языках, как Дух давал им <…> Собрался народ и пришел в смятение; ибо каждый слышал их, говорящих его наречием» (Деян. апостолов, II, 2–6). Когда проповедовал сам Христос, отзвук его слов был ограничен в пространстве, и только толпы, говорившие на арамейском, понимали его. Начиная с этого момента, апостолы рассеиваются до самых границ земли, становятся кочевниками, и их язык внятен всем. Потому что язык, на котором они говорят, – язык глубинный, полновесный, это божественный логос, слова которого – семя вещей. Эти слова – вещи в себе, сами вещи, а не их более или менее частичное и лживое отражение, каким являются слова человеческого языка. И поскольку этот логос отражает общий фонд отдельного существа и всего человечества, то люди всех стран понимают его немедленно, но, заблуждаясь в силу привычки и невнимания, они думают, что слышат свой собственный язык. Но апостолы говорят не на всех языках мира, а на одном языке, на котором не говорит больше никто, хотя все его понимают. Таким образом, они обращаются к каждому варвару с тем, что есть в нем божественного. И на том же языке говорил архангел Благовещения, чьих слов достало, чтобы Мария понесла.

Я солгал бы, утверждая, что владею этим языком. Последовавшее за Пятидесятницей – трагическая тайна. Вместо параклитического логоса, сам святой отец изъясняется на церковной латыни, о высшая насмешка! По крайней мере, в Параклите меня научили придавать более широкий и глубокий смысл испепелявшей меня страсти. Я перенес эту разрозненность, отсутствие близнеца, переживаемую как ампутацию, на Иисуса – и это было резонно, то был самый мудрый путь, который я мог выбрать, несмотря на его явное безумие. Иисус есть всегда ответ, кажущийся самым безумным, – на самом деле самый мудрый – на все вопросы, которыми мы задаемся. Но не стоило оставаться пленником тела Распятого. Именно отцу Теодору выпала роль бросить меня в эту пучину Святого Духа. Огненный ветер Параклита опустошил и озарил мне сердце. Все, пребывавшее во мне пленником тела Христова, взорвалось и распространилось до пределов земли. Суть жизни, которую я находил лишь в Иисусе, открылась мне в каждом из живущих. Моя дидимия стала всеобщей. Непарный близнец умер, и на его месте родился брат человека. Но прохождение через братство Христово обременило мое сердце верностью, а взгляд – пониманием, которого, я полагаю, без этого испытания они были бы лишены. Я сказал тебе, что евреи, видимо, смогли бы пройти прямо от Ruah Ветхого Завета до светоносного дыхания Духа Пятидесятницы. Возможно, некоторые чудесные раввины, учение которых выходит далеко за пределы Израиля, чтобы достичь всемирного значения, достигли этого наивысшего обращения. Но не пройдя эру Сына, они всегда будут испытывать недостаток доли цвета, тепла и боли. Замечательно, например, что дух обнаруживает полную тщету фигуративности – в виде живописи, графики или скульптуры. Это отсутствие физиономии у духовного порыва хорошо сочетается с проклятием, которое Моисеев закон накладывает на представление живых существ в виде изображения. Но как не увидеть огромное обогащение, которое представляют собой для веры иконы, витражи, статуи, сами соборы, изобилующие произведениями искусства? Но ведь эта гениальная поросль, проклятая Ветхим Заветом и бесплодная в свете Завета Третьего – Завета Святого Духа, Деяний апостолов, – черпает все свои семенные соки, и особенно климат, в котором она нуждается, в Завете Сына.

Я остаюсь христианином, будучи безгранично обращенным в веру Святого Духа, жажду, чтобы святое дыхание веяло по дальним горизонтам, предварительно обогатившись семенем и влагой, пройдя сквозь тело Возлюбленного. Дух, прежде чем обратиться в свет, должен стать теплом. Тогда он достигнет высшей степени сияния и проникновения.

ГЛАВА VI
Парнобратья

Поль

Кергистов ялик обнаружили уже назавтра, в первых лучах дня, – он разбился о волнорез. Тела трех девочек-даунов и тело Франца были найдены на пляжах островов через неделю. Остальные пять девочек исчезли без следа. Дело вызвало глубокое волнение в Звенящих Камнях, но пресса о нем едва упомянула, и наскоро проведенное расследование привело к быстрому закрытию дела. Если бы речь шла о нормальных детях, какие бы крики поднялись по всей Франции! Но в случае умственно отсталых, этих человеческих отбросов, которым поддерживают жизнь ценой огромных расходов, в силу маниакальной совестливости… Несчастье такого рода, по сути, разве не благо? В свое время этот контраст между размахом драмы, которую мы прожили час за часом, и равнодушием, с которым его встретили вне нашего маленького сообщества, естественно, ускользнул от меня. Но позже, оглядываясь назад, я осознал его и тем самым укрепился в мысли, что мы образовывали – близнецы, но так же и блаженные и, расширительно, все население Звенящих Камней – особое племя, подчиняющееся иным законам, отличным от людских, и потому мы внушали опасение, презрение и ненависть. Будущее не опровергло это ощущение.

А пока глубокое и молчаливое сообщничество Жан-Поля с Францем (и через него – с шестидесятые блаженными Святой Бригитты) полностью не объяснялось ни возрастом, ни географической близостью. То, что мы с братом-близнецом – монстры, – истина, которую мне удалось долго от себя скрывать, но подспудно ощущал ее с самого раннего возраста. После многолетних опытов и чтения исследований и трудов по данной теме, эта истина озаряет мою жизнь светом, которого бы двадцать лет назад я стыдился, десять лет назад – гордился, теперь же я смотрю на нее хладнокровно.

Нет, человек не создан для близнецовости. И как всегда в подобных случаях – я хочу сказать, когда сходишь с рельсов заурядности (такова же была констатация дяди Александра касательно его гомосексуальности), – высшая сила может поднять вас на сверхчеловеческий уровень, но заурядные способности низринут на дно. Детская смертность у разнояйцевых близнецов выше, чем у детей-одиночек, и у двойняшек выше, чем у разнояйцевых близнецов. Рост, вес, продолжительность жизни и даже шансы на жизненный успех у одиночек выше, чем у двойственных экземпляров.

Но всегда ли можно с уверенностью отличить настоящих и ложных близнецов? Научные труды категоричны: нет абсолютных доказательств настоящей близнецовости. Можно разве что исходить из внешнего отсутствияразличий, объясняющих близнецовость. По моему мнению, близнецовость настоящая – дело убежденности, – убежденности такой, что она способна выковать две судьбы, и когда я оглядываюсь в прошлое, то не могу сомневаться в невидимом, но всемогущем присутствии этого фактора, так что я даже спрашиваю себя: а вдруг – за исключением мифологических пар вроде Кастора и Поллюкса, Ромула и Рема и т. д. – мы с Жаном единственные настоящие близнецы, когда-либо жившие на земле?

Что Жан-Поль монстр – косвенно доказывалось тем, что мы про себя называли «цирком». Это была грустная забава, повторявшаяся с каждым посетителем, начиналась она удивленными восклицаниями, вызванными нашим сходством, и продолжалась игрой сравнений, подмен, путаниц. На самом деле единственным человеком в мире, кто мог нас различить, была Мария-Барбара. Но только не тогда, когда мы спали, – призналась она нам, потому что тогда сон стирал все наши различия, как прилив смывает следы, оставленные детьми вечером на песке. Для Эдуарда полагалось разыгрывать маленькую комедию, – по крайней мере, так я трактую сегодня его поведение, потому что в то время оно нас ранило, мучило, и мы бы употребили гораздо более суровое слово – ложь, обман, – если бы решились говорить об этом тогда. Эдуард никогда не был способен различить нас и никогда не пожелал в этом признаться. Однажды он решил – полусерьезно, полушутя, – «что каждому достанется по близнецу. Вы, Мария-Барбара, берете Жана, раз уж он ваш любимчик. Я выбираю Поля». Но любимчиком Марии-Барбары был я, и в тот момент мама держала меня на руках, – а Жана, изумленного и все же полуобиженного, Эдуард как раз поднял с земли и нарочито стал утаскивать с собой. С тех пор так и повелось, и каждый раз, когда один из нас оказывался у него под рукой, Эдуард без разбору хватал его, называл «своим» близнецом, своим любимчиком, начинал вертеть, сажал на плечи или возился с ним. Ситуация могла бы всех устроить, поскольку каждый из нас, таким образом, по очереди оказывался его «любимчиком», но, хотя он предусмотрительно решил не называть нас по именам, а говорил Жан-Поль, как все, – в его забаве был обман, больно задевавший нас за живое. Конечно, блеф становился особенно неприятным в присутствии какого-нибудь посетителя. Потому что тогда он демонстрировал свое мнимое знание с категорической уверенностью, нагружая постороннего свидетеля, совершенно сбитого с толку, доводами, которые через один были фальшивы. Ни Мария-Барбара, ни Жан-Поль не осмелились бы в такой момент его разоблачить, но наше смятение, должно быть, было заметно.

«Монстр» происходит от латинского monstrate.Монстр – существо, которое показывают, демонстрируют в цирке, на ярмарке и т. д., и мы не смогли избежать этой участи. Ярмарка и цирк нас миновали, но не кино, причем в самой тривиальной своей форме – рекламного ролика. Должно быть, нам было лет по восемь, когда кто-то из отдыхающих – парижанин – заметил, как мы играем на маленьком пляже Катрево, который на самом деле является устьем Кентоского ручья. Он подошел к нам, разговорил, выспросил возраст, имена, адрес и тут же направился в Усадьбу, крыша которой виднелась над утесом, преодолев лестничку в восемьдесят ступеней. Если бы он пришел с дороги, то ему пришлось бы иметь дело с Мелиной, которая со свойственной ей суровостью быстро дала бы ему отпор. Внезапно возникнув в глубине сада, он наткнулся на Марию-Барбару и ее «бивуак» – шезлонг, коробка с рукоделием, книги, корзина с фруктами, очки, шаль, пледы и т. д. Как всегда, когда ее смущали или докучали, мама погрузилась в работу, уделяя пришельцу только косвенное внимание и давая уклончивые ответы. Милая Мария-Барбара! Она так, по-своему, говорила «нет», оставьте меня в покое, ступайте прочь! Я никогда не видел, чтобы она заходила дальше в отстранении, отрицании, чем эта внезапная погруженность в случайную деятельность, даже в простое созерцание цветка или облака. Она не была мастерица отказывать.

Эдуард, издали разглядев, что Мария-Барбара сражается с незваным гостем, стремительно подошел, собираясь вмешаться. То, что сказал ему незнакомец, удивило его настолько, что он на минуту онемел. Парижанина звали Нед Стюард, и он работал в агентстве кинорекламы «Кинотоп», чья официальная деятельность заключалась в съемке коротких рекламных роликов, которые показывали в кинозалах во время перерыва. Он заметил Жан-Поля на пляже и просил разрешения использовать их для съемок. Эдуард немедленно возмутился, что отразилось на его лице, где всегда, как на экране, читались все движения его сердца. Стюард усугубил положение, намекнув на значительный гонорар, который это «выступление» – Эдуард впоследствии усвоил это выражение и выдавал его нам по всякому случаю, отмечая голосом кавычки, как будто демонстрировал его на кончике пинцета, – непременно нам обеспечит. Но посетитель был настойчив, ловок и, видимо, имел некоторый опыт в такого рода переговорах. Он выправил, казалось бы, совершенно безнадежное положение, в два галса. Сначала он пообещал удвоить обещанную сумму и передать ее на нужды Святой Бригитты. Затем он описал рекламный сюжет, который мы, по его замыслу, должны были иллюстрировать. Речь, конечно, не шла о каком-нибудь вульгарном предмете, вроде ваксы, растительного масла или сверхпрочных шин. Нет, мысль о нас возникла у него в связи с предметом благородным, для которого вдобавок мы были словно предназначены. Сейчас, накануне каникул, ему поручили организовать рекламу морских биноклей марки «Юмо». [2]2
  Jumo (Юмо) – марка бинокля, сокращение от Jumelles, фр.бинокль, дословно: сдвоенные, ж., мн. (линзы). Jumeaux, фр. близнецы, сдвоенные, м., мн. (мальчики).


[Закрыть]
Поэтому он и бродил по побережью Ла-Манша в поисках идеи. И только что он нашел идею. Почему бы не доверить защиту марки «Юмо» братьям-близнецам?

Эдуард легко терялся перед смесью глупости, юмора и безответственности, которую я хорошо знаю, потому что сам к ней довольно чувствителен. Он увидел в этом деле тему для анекдота, который можно рассказать парижским друзьям, между грушей и сыром. Впрочем, читая в газете известия о канадской семье Дион и пяти девочках-близнецах, видимо приносивших неплохой доход, он не раз, шутя, спрашивал у Жан-Поля, не собираются ли те, в свою очередь, быстро обогатить семейство. Он удалился со Стюардом и по пунктам обсудил условия договора, по которому мы должны были сняться в трех фильмах по две минуты каждый, для рекламы бинокля «Юмо».

Съемки длились больше двух недель – все пасхальные каникулы – и внушили нам решительное омерзение к «выступлениям» такого рода. Кажется, я вспоминаю, что более всего мы страдали от какой-нибудь абсурдности, особенно нам досаждавшей, хотя мы и не могли ее выразить. Нас заставляли до тошноты повторять одни и те же жесты, слова, сценки, умоляя нас каждый раз держаться естественнее, чем во время предыдущей съемки. Но нам казалось, что естественнымимы становимся все меньше и меньше, от съемки к съемке все более уставая, нервничая, замыкаясь в бессмысленной механике. В восемь лет простительно не знать, что естественность – особенно в артистическом смысле, а в данном случае мы были артистами, актерами, – приобретается, завоевывается и в итоге является лишь вершиной искусственности.

Первый фильм показывал нас по отдельности, и каждый устремлял подзорную трубу к горизонту. Потом бок о бок, глядящими в один бинокль, один в правый окуляр, другой в левый. Наконец, мы стояли в метре друг от друга, и на этот раз у каждого был свой бинокль. Текст соответствовал этим перипетиям. Надо было сказать: «Одним глазом… видно хуже, чем двумя… двумя окулярами „Юмо“ – лучше, чем одной подзорной трубой». Затем следовал вид прибора крупным планом, тем временем наш голос перечислял его характеристики: «Две короткофокусные линзы… и призмы английского производства, обработаны для цветопередачи и устранения бликов 100-процентным фторатом марганца. Десятикратное увеличение. Диаметр объектива 50 миллиметров. 10×50, запомните эти цифры и сравните! Окуляры повторяют форму глазницы – все для комфорта. А корпус одновременно легок и прочен, он выполнен из алюминия. К тому же ваш бинокль, обтянутый мерейчатой кожей, – это предмет роскоши».

Текст записывался отдельно от изображения, но вся трудность заключалась в соблюдении тщательного хронометража, для синхронизации текста с изображением.

Второй фильм делал особый упор на широте обзора. Видно было, как мы вглядываемся в горизонт с помощью маленьких театральных лорнеток. Текст: «Море такое большое! Чтобы найти то, что вы ищете, нужен широкий кругозор. Как неприятно вглядываться в горизонт в тщетных поисках интересной детали. Почему? Потому что у обычных подзорных труб очень узкое поле зрения. Даже если они мощны, они показывают вам лишь небольшой фрагмент. С биноклем „Юмо“ это исключено! Широчайший обзор! На километровой дистанции они покрывают поле диаметром в 91 метр. Моряку это может спасти жизнь. Взгляните на мир во всей его широте сквозь панорамический бинокль „Юмо“». Следовали вид прибора крупным планом и текст комментария, общий для трех фильмов.

Последний фильм восхвалял световые качества «Юмо». Два ребенка нашего возраста – единственно с этой целью из Парижа привезли двух юных актеров, мальчика и девочку, – гуляли, каждый сам по себе, по сельской местности. Пейзаж, который нам показывали вокруг них, был тем, что они видели, то есть прямой план, контрпланом к которому они являлись. И этот пейзаж был плоским, той неестественной мягкости, которую дает эквивалент наслоения планов на экране. «Мы живем в нейтральном изображении, плоском, только двухмерном, – сетовал комментарий. – Но реальность не так скучна. На ней есть шероховатости и шишки, выступы и провалы, она может быть острой, колючей, глубокой, сочной, агрессивной – одним словом, живой». Тем временем пейзаж менялся. Изображение фокусировалось на цветке, потом на остатках полевой трапезы, наконец, на смеющемся лице юной крестьянки. И этот цветок, еда, лицо светились интенсивной, горячей жизнью, они ярко выделялись на экране своим присутствием и жизненной силой. Это преображение достигалось в основном за счет различной проработки планов. Если вид разрозненных детей погружал все вокруг в среднюю, равно распределенную резкость, то здесь ближние и дальние планы были попросту принесены в жертву, погружены в нерасчлененный туман, на котором избранный видоискателем объект блистал всеми своими деталями с резкой очевидностью. Сразу после этого появлялся контрплан: Жан-Поль занимал место разрозненных детей и наставлял двойной бинокль на зрителей фильма. «С биноклем „Юмо“, – ликовал комментарий, – вы обретаете третье измерение. С биноклем „Юмо“ красота и молодость жизни, природы и женщин становится видимой. Вы видите мир во всем его великолепии, и он радует вам сердце». Затем следовал обычный технический комментарий.

Я долго сердился на Эдуарда, и особенно в юные годы, за то, что он вынудил меня пройти через унижение съемок, которые определенным образом закрепляли нашу монструозность. Но со временем, и особенно за счет медленного и долгого пережевывания всего моего прошлого, к которому располагает меня мое увечье, – я вижу всю ту науку, которую следовало извлечь из «выступления», так что даже иногда думаю, что, навязывая нам его, эгоистичный Эдуард легко, несознательно повиновался нашей судьбе.

Прежде всего я нахожу просторное поле для размышлений в постоянном чередовании прямого и обратного плана, – что кажется законом, самим ритмом кинематографического зрелища. Прямой план был более широким пейзажем, более глубоким видением, плодом, деревом, лицом несравненной, нереальной телесности. Контрпланом были братья-близнецы, и бинокль был лишь их атрибутом, эмблемой, инструментальным эквивалентом.

Разве это не означает того, что именно мы были обладателями высшей провидческой власти, ключа от мира, – лучше увиденного, глубже обследованного, лучше познанного, подчиненного, разгаданного? По правде говоря, все это ребячество следовало трактовать как предвестие. Это было преждевременное явление той самой парной интуиции, что долго была нашей силой и нашей гордостью, которую я утратил, с утратой брата-близнеца, и которую я сейчас медленно и одиноко восстанавливаю, после долгих и тщетных поисков ее по миру.

Г-н Нед Стюард оставил нам в качестве награды бинокль «Юмо». Один. Это шло вразрез со священным правилом, по которому нам всегда все дарили в двух экземплярах, несмотря на нашу близнецовость. Но Нед Стюард был из числа непосвященных, хуже того, тупица, потому что мог бы и догадаться об этом правиле, открыть его самостоятельно, просто понаблюдав за нами. Промах его, однако, остался без последствий, поскольку я один заинтересовался – зато страстно – этим оптическим прибором. Я еще вернусь к нему. Тем более что Мелина, спрятавшая его от разгрома в укромном месте, только что мне его нашла. И вот я, как двадцать лет назад, вглядываюсь с помощью бинокля «Юмо» то в даль горизонта, то в глубину травы. Это по-прежнему доставляет мне большое наслаждение, и, конечно, оно только увеличивается в силу моей вынужденной неподвижности.

Я упомянул о том, что Жан не проявил никакого интереса к этому, столь любимому мной, прибору. Может быть, настал момент отметить некоторые мелкие отклонения, которые он проявлял относительно моих вкусов и предпочтений с самого детства. Множество игр и игрушек, сразу находивших дорогу к моему сердцу, были им отвергнуты, к моей великой досаде. Конечно, чаще всего мы сливались в счастливой личностной гармонии. Но ему случалось – и все чаще по мере нашего приближения к отрочеству – вставать на дыбы и говорить «нет» тому, что, однако же, лежало на главной оси близнецовости. Так, он упрямо отказался пользоваться телефончиком на батарейках, который позволил бы нам общаться из разных комнат дома. Лишенный собеседника, я не знал, что делать с этой игрушкой, восхищавшей меня и обещавшей кучу чудес. Зато один из эдаких велосипедов-тандемов, на котором по воскресеньям в унисон крутили педали дамы и господа, обряженные в одинаковые брюки-гольф, одинаковые свитера с закрученным воротом и одинаковые залихватские каскетки, – был отвергнут им с настоящим гневом. На самом деле он впускал к нам в ячейку вещи, представлявшие, конечно, тончайшее родство с нашей участью, но не выносил слишком грубых намеков на близнецовость.

Он ценил предметы, удвоение которых, на первый взгляд, противоречило их функции, но их дарили нам в двух экземплярах, против всякого здравого смысла, по нашему требованию. Как, например, ту пару стенных ходиков, имитацию швейцарских часов с кукушкой, что знаменовали часы и получасы поспешным квохчущим вылетом деревянной птички. Профаны непременно удивлялись этим двум одинаковым ходикам, висящим на одной стене в нескольких сантиметрах друг от друга. «Что делать, – близнецы!» – сказал как-то одному из них Эдуард. Близнецы – значит, тайна близнецовости. Но вот чего никто не заметил – кроме Жан-Поля, – так это того, что ходики Жана били на несколько секунд раньшемоих, даже если стрелки на тех и других находились в одинаковом положении, – и этих секунд доставало, чтобы никогда – даже в полдень, даже в полночь – два боя не накладывались друг на друга. С точки зрения одиночной– то есть тривиальной – это легкое отставание достаточно объяснялось различиями в конструкции. Для Жана дело было совсем в другом, в том, что он называл что-то этакое,отказываясь объяснить свою мысль.

И все же ходикам Жан всегда предпочитал – ибо он был всегда более продвинут в близнецовости – барометр, который был нам подарен в двух экземплярах. То был хорошенький домик-шале с двумя дверцами, из каждой дверцы появлялась куколка, с одной стороны – человечек с дождевым зонтом, с другой – дамочка с солнечной омбрелькой, первый предсказывал дождь, вторая – солнце. И тут тоже ощущалось некоторое несовпадение, так что фигурки Жана всегда опережали мои, иногда на целые сутки, так что им случалось даже встретиться, то есть, я хочу сказать, что Жанов человечек выскакивал тогда, когда моя дамочка делала то же самое.

Но, по крайней мере, одна страсть была у нас общей – любовь к предметам, которые прямо связывали нас с космической реальностью – часы, барометр, – только Жана эти предметы как будто начинали интересовать лишь тогда, когда они допускали какую-нибудь погрешность, изъян, куда могло вклиниться его пресловутое «что-то этакое». Вот, наверно, почему бинокль – прибор для дальнего видения, прибор астрономический, но непогрешимо верный – не вызвал у него ничего, кроме равнодушия.

Феномен приливов – огромного размаха в нашей местности – как будто нарочно был создан, чтобы нас разобщить. В теории ему полагалось отличаться математической регулярностью и простотой, поскольку в основе его лежит соответствующее расположение Луны и Солнца относительно Земли: большие приливы сопутствуют такому положению Луны и Солнца, когда свойственные им силы притяжения складываются. Напротив, если солнечная тяга и лунная тяга мешают друг другу, поток воды претерпевает колебания слабой амплитуды. Ничто не взволновало бы меня больше, чем возможность прожить полно – в снегопад, на рыбалке или шагая по утесам – это огромное дыхание моря, если бы оно хотя бы соответствовало той рациональной схеме, которую я только что набросал. Куда там! Прилив – взбесившиеся часы, жертва сотни паразитических влияний – вращения Земли, наличия затонувших континентов, подводного рельефа, плотности воды и т. д., которые противостоят разуму и ниспровергают его. Что верно в один год, не годится для следующего, что правда для Пемполя, не годится для Сен-Каста или Мон-Сен-Мишеля. Вот типичный пример астрономической системы – математически правильной, понятной до мозга костей и вдруг искореженной, разъятой, раздробленной и все равно продолжающей работать, но в атмосфере взвихренной, в воде мутной, со скачками, искажениями, погрешностями. Я уверен, что именно эта иррациональность – с данной ею видимостью жизни, свободы, личности – и привлекала Жана… Но было еще что-то, что остается для меня по-прежнему необъяснимым и наводит на мысль, что один аспект проблемы по-прежнему мне недосягаем, – его привлекал отлив, и только он один. Иногда летом, в ночи сизигии, [3]3
  Сизигия – общее название двух фаз Луны – новолуния и полнолуния.


[Закрыть]
я чувствовал, что он дрожит в моих объятиях. Нам не было нужды говорить, я ощущал – словно по индукции– то притяжение, что внушала ему огромная влажная и соленая равнина, которую открывал откат воды. Тогда мы вставали, и я старался не отставать от его тонкой фигурки, бегущей по ледяному песку, потом по упругой и теплой тине, только что оставленной волной. Когда на рассвете мы возвращались домой, песок, соль и тина засыхали у нас на ногах гольфами, чулками, от наших движений они трескались и отделялись пластинками.

Жан

В этом пункте, по крайней мере, Поль никогда не дошел до сути. Доля непредсказуемой фантазии приливов – несмотря на их небесные рычаги – не исчерпывает их очарования, вовсе нет. Есть еще кое-что, не без связи с этим заговором стихий. То, что так мощно влекло меня на влажный песок в ночи большого отлива, было подобием немого крикаодиночества и обиды, идущего от раскрытой морской почвы.

Обнаженное спадом дно тоскует по волне. Липкая, тяжелая масса, утекая к горизонту, оставила открытой живую плоть, сложную и ранимую, которая боится вторжения, осквернения, повреждения, обыскивания, – как земноводное с пупырчатой, бородавчатой, бугристой кожей, она щетинится сосочками, присосками, щупальцами, содрогаясь в неизъяснимом ужасе: отсутствии соленой среды, пустоте, ветре. Измученный жаждой песок, открытый после спада воды, плачет по исчезнувшему морю всеми своими ручейками, сочащимися лагунами, водорослями, насыщенными солевым раствором, слизистыми оболочками, увенчанными пеной. Бескрайнее стенание, слезотечение страдающей почвы, агонизирующей под прямыми лучами солнца, с его ужасной угрозой высыхания, почвы, выносящей лучи только преломленные, смягченные, распыленные толщей жидкой призмы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю