Текст книги "Метеоры"
Автор книги: Мишель Турнье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Я убежал в ужасе от этой сцены, столь сильно сближавшей любовное совокупление и распятие, словно традиционное целомудрие Христа было лишь долгой и тайной подготовкой к бракосочетанию с крестом, как если бы предающийся любви мужчина оказывался некоторым образом пригвожден к своей возлюбленной. Во всяком случае, я узнал мрачную тайну Тома, его физическую, плотскую, чувственную любовь к Иисусу, и не сомневался, что эта темная страсть имела некоторое отношение, – но какое на самом деле? – к пресловутому Coup sec, или холостому выстрелу, чьим изобретателем он был и чем снискал необыкновенное уважение среди флеретов.
Coup sec, как достаточно ясно из его названия, это оргазм, доводимый до логического конца без какого-либо истекания спермы. Для этого следует совершить – самому или с чьей-то помощью – довольно сильное нажатие пальцем на самую дальнюю доступную точку семенного канала, то есть практически на передний край ануса. Ощущение от этого резче, неожиданней и обогащено нотой горечи и тревоги – наслаждение для одних, священный ужас (в значительной степени суеверный) – для других. Нервное потрясение сильнее, но поскольку запас спермы остается нетронутым, повтор более легок и волнующ. По правде говоря, холостой выстрел так и остался для меня любопытным курьезом, но без особого практического значения. Этот оргазм без эякуляции облекается в некую замкнутую цепь, в основе которой, по-моему, лежит отказ от партнера. Можно подумать, что любитель холостого выстрела, после первого порыва навстречу партнеру, внезапно осознает, что тот не представляет собой ни родственную душу, ни братское тело, и, охваченный сожалением, разрывает контакт и возвращается к себе, как море, в досаде на волнорез сглатывает волну обратной волной. Это реакция существа, совершившего глубинный выбор в пользу закрытой ячейки и двойственного заточения. Я далек – надо ли добавить «увы»? – от абсолютной пары, я слишком люблю других, одним словом, инстинктивно я слишком охотник, чтобы таким образом замыкаться в самом себе.
Дикая набожность и мятежные открытия окружали Тома ореолом мрачного почета. Святые отцы были бы не прочь сбыть этого ученика – слишком одаренного, но, в конце концов, он делал им честь, и надо признать, что его экстравагантные выходки, в учреждении светском быстро исчерпавшие бы себя, находили в религиозном колледже благоприятный для расцвета климат. Куссек извратил смысл большинства молитв и церемоний, которыми нас пичкали, – но имели ли они сами по себе смысл, не ждали ли они, свободные и пустые, что нежный произвол гениального существа подчинит их своей системе. В пример этому приведу лишь 109 и 113 псалмы, которые мы пели каждое воскресенье на заутрене и которые словно были написаны специально для него, для нас. Доминировал горделивый клич Тома, а наши голоса только вторили его загадочному и гордому утверждению:
Господь сказал господину моему
Сядь одесную
И я принужду врагов
Простереться перед тобой ниц.
И мы воображали его, положившим голову на грудь Иисуса, попирающим униженную ватагу учеников и святых отцов. Мы безоговорочно принимали на свой счет презрительные обвинения, которые 113 псалом выносит гетеросексуалам:
Имеют ноги, и не идут,
имеют глаза, и не видят,
имеют руки, и не трогают,
имеют ноздри, и ничего не обоняют!
Мы-то, ходившие, смотревшие, трогавшие и нюхавшие, скандировали это нахальное обвинение, лаская взглядами спины и ягодицы стоящих впереди товарищей, всех этих юных тельцов, взращенных для домашних работ, и, значит, парализованных, слепых, лишенных осязания и обоняния.
Рафаэль Ганеша, правду сказать, был довольно чужд мистическим тонкостям Тома Куссека. Он предпочитал традиционным образам Христа пышную и цветистую иконографию Востока. Он был обязан именем индусскому идолу, красочное изображение которого покрывало всю поверхность крышки его парты, – Ганешу, божеству с головой слона, четырьмя руками, томным подведенным взглядом, сыну Шивы и Парвати, постоянно сопровождаемому одним и тем же тотемным животным – крысой. Наивная пестрота красок, санскритский текст, огромные драгоценности, обременявшие идола, существовали только для того, чтобы окружать, пеленать, выставлять на обозрение гибкий благовонный хобот, раскачивавшийся с чувственной грацией. По крайней мере, так утверждал Рафаэль, видевший в Ганеше обожествление ласкаемого полового члена. Каждый юноша, по его мнению, имел право на существование только в качестве храма бога единого, скрытого в алтаре одежд, и которому он жаждал воздать славу. Что да тотема-крысы, то его значение оставалось загадкой даже для самых мудрых ориенталистов, и Рафаэль никогда бы не догадался, что раскроет этот секрет невзрачный Александр Сюрен по прозвищу Флеретта. Это наивное и неуклюжее идолопоклонство на восточный манер делало Рафаэля антитезой тонкому мистику Тома. Но я всегда думал, что Клинкам сильно повезло, что их вдохновляли и направляли два столь диаметрально противоположных главаря.
Из жестокого и страстного общества Клинков и наших поединков в фехтовальном зале я вынес любовь к стали. Но поскольку нынче уже не принято носить шпагу на боку, я составил себе коллекцию потайных клинков, набор шпаг-тростей. На сей день у меня их девяносто семь, и я твердо намерен на этом не останавливаться. Их ценность определяется тонкостью ножен и совершенством замка. Самые грубые клинки располагаются в огромных чехлах – настоящая жандармская селедка, – и они туда просто втиснуты. Но лучшие трости гибки, как лоза. Ничто не вызывает даже намека на то, что они скрывают треугольное, легкое, как перо, лезвие. Замок раскрывается либо нажатием указательного пальца на клапан, либо полуоборотом ручки. Рукоятка либо из резного черного дерева, либо кованого серебра, рога, слоновой кости, иногда с закрепленным на ней бронзовым изображением обнаженной женщины, головой птицы, собаки или коня. Самые усовершенствованные клинки высвобождают при вынимании из ножен две стальные пластинки, закрепленные перпендикулярно клинку, образуя, таким образом, элементарную гарду.
Мои трости-шпаги – это мои дочери, мой собственный девственный легион, потому что ни одна из них еще никогда не убивала, по крайней мере, на службе у меня. Я не хранил бы их у себя, если бы не был убежден, что случай представится, что наступит необходимость свершить акт любви и смерти, объединяющий одну шпагу и двух мужчин. А потому я неизменно верен ритуалу длительного выбора спутницы перед выходом на ночную охоту. Мою любимицу зовут Флеретта – как меня во времена Фавора, – и ее клинок из синей дамасской стали с тройной канавкой – тонок, как жало. Я веду ее под руку, как невесту, только в те дни, что омрачены каким-нибудь предчувствием. Когда настанет ночь испытаний, она будет моей единственной союзницей, единственной подругой, и я погибну не раньше, чем она усеет мостовую телами моих врагов.
ГЛАВА III
Холм блаженных
За те двадцать лет, что сестра Беатриса руководила монастырем Святой Бригитты, она перестала разделять религиозное поприще со служением слабоумным. Втайне ее всегда удивляла и даже коробила мысль о том, что можно подходить к детям иначе, чем в духе Евангелия. Как можно уважать и любить их должным образом, не зная о том, что именно нищим духом открыл Господь те истины, которые он сокрыл от хитрых и даже мудрых? В сравнении с Божьим разумом, так ли уж значительна разница между нашим скудным разумом и интеллектом микроцефала? Беатриса полагала, что всякий прогресс в состоянии умственно отсталых безусловно проходит прямо или косвенно через приобретения религиозного порядка. Наибольшим недугом ее подопечных было одиночество, неспособность завязать с другим человеком – пусть даже таким же увечным, как они сами, – отношения, приводящие к взаимному обогащению. Она придумала игры, хороводы, сценки, заставлявшие каждого ребенка включаться в группу, выстраивать свое поведение относительно поведения соседей, – предприятие трудоемкое, требующее бесконечного терпения, потому что единственным принимаемым ими человеческим общением было общение с ней, сестрой Беатрисой, – так что ее присутствие постоянно разрывало ту цепь, которую она изо всех сил старалась установить между детьми.
И тем не менее успех был возможен и даже весьма вероятен в силу Божьего промысла. Господь, знавший каждого из этих детей и расположенный к ним вследствие их скудоумия, окружал их светом духа. И сестра Беатриса мечтала о Пятидесятнице блаженных, что спустилась бы огненными языками к ним на головы, разгоняя сумерки сознания и снимая паралич с языков. Она не говорила об этом, зная, что ее идеи и так вызывали беспокойство в высших сферах и что ее и так чуть не отстранили, – в частности, за упрощенный вариант молитвы «Отче наш», который она сочинила специально для своих питомцев:
Отец наш, ты больше всех
Все должны тебя знать
Все должны петь твое имя
Все должны делать то, что ты любишь.
Всегда и везде.
Аминь.
Дело дошло до архиепископа. В конце концов он одобрил этот текст, сохранивший – по его мнению – основное содержание. Но было и другое. Сестра Беатриса убедила себя в том, что ее блаженные ближе Богу и ангелам, чем прочие люди, – начиная с нее самое – не только потому, что они не ведают двуличности и соблазнов мирской жизни, но также и потому, что греху, так сказать, не за что зацепиться в их душе. Она была словно околдована этими существами, которым дана – одновременно с наложенным на них жесточайшим проклятием – как бы первородная святость, изначально превышающая величиной и чистотой ту благость, к которой могли бы привести ее самое годы молитвы и подвижничества. Ее вера крепла от ауры их присутствия, и она уже не смогла бы обойтись без их ходатайства без опасных последствий, таким образом, она тоже была пленницей детей, но более неисцелимо, чем ее товарки, потому что они стали основой и живым источником ее духовного мира.
Заведение Святой Бригитты, объединявшее около шестидесяти детей и около двадцати человек персонала, теоретически делилось на четыре отделения, доступ к которым сужался подобно концентрическим кругам. Три первых отделения приблизительно соответствовали классическим категориям, определяемым в соответствии с коэффициентом умственного развития Бине-Симона: умственно отсталые, дебилы средней тяжести и глубокие дебилы. Но у сестры Беатрисы хватало опыта общения с отсталыми детьми, чтобы признавать за этими научными разделениями лишь относительное значение. Тесты измеряют только стереотипную форму рассудка, отвлекаясь от всех прочих форм духовной жизни, априорно предполагая, что ребенок абсолютно беспристрастен и доброжелателен. И потому группы в Святой Бригитте скорее соответствовали довольно зыбким эмпирическим признакам, где критерием была способность детей ладить друг с другом.
Первая группа объединяла детей внешне абсолютно нормальных – за исключением тех моментов, когда у них проявлялись изъян характера или врожденный недостаток, – обучаемых, требующих только особого присмотра. Здесь хорошо уживались эпилептики, глухонемые, импульсивные дети и психотики. Зато второй круг уже не имел доступа во внешний мир. Эти дети изредка говорили, но читать или писать они не научатся никогда. Еще несколько лет назад им, верно, нашлось бы место в сельской общине, где «дурачок» был персонажем традиционным, принятым, даже полезным, находящим посильное применение в поле или в саду. Рост экономического и культурного уровня жизни сделал их изгоями, быстро выявляемыми всеобщим школьным образованием, затем немедленно отвергаемыми сообществом и обращаемыми в полное ничтожество в силу образовавшейся вокруг них пустоты. Им оставалось только противопоставить свое мычание, тряску, валкость, гримасы, взгляды исподлобья, недержание слюны, мочи и каловых масс – упорядоченному, рациональному, механизированному обществу, которое они отрицали в той же степени, в какой оно их отторгало. Старшей воспитательницей этой группы была молодая выпускница консерватории, приехавшая в Святую Бригитту собирать материал для диссертации о терапевтическом воздействии музыки на умственно отсталых. Она собрала хор, потом оркестр, наконец, используя все свое терпение и время, сплотила эту группу в оркестр и кордебалет. Странное, гротескное, душераздирающее зрелище являли собой маленькие артисты, в каждом из которых было что-то непоправимо надломленное, каждому необходимо было самовыразиться и продемонстрировать себя, несмотря на физические и умственные дефекты. На первый взгляд эти нелепые и дикие спектакли казались отчасти жестокими и даже непристойными, но детям от них становилось лучше, гораздо лучше, и только это в конце концов и имело значение. Антуанетта Дюперью стала заложницей собственного успеха. Как отказаться от такого начинания и убить в зародыше то, что обещает так много? Она отложила на несколько месяцев свой отъезд, потом перестала о нем говорить, так и не приняв, однако, окончательного решения.
Эти подопечные, по крайней мере, могли говорить. Глубокие дебилы – из третьего круга – издавали лишь нечленораздельные звуки, смысл которых сводился к двум крайностям: нравится – не нравится, хочу – не хочу, мне хорошо – нехорошо. Их умственный уровень пытались повысить с помощью упражнений, обращенных к практическим и художественным навыкам, но не подключая абстрактную и символическую функцию языка. Их занимали рисованием, лепкой из пластилина, шашечными орнаментами, чтобы получить которые надо было продеть бумажные ленты в параллельные прорези прямоугольника другого цвета или же наклеить на картон фигурки, цветы, животных, которых они вырезали ножницами с закругленными концами. Чтобы исправить их неловкость, недостаток координации их движений, постоянное неравновесие, которое забрасывало их при каждом шаге то вправо, то влево, им разрешали кататься на маленьких велосипедах, объекте, их ужасающем и одновременно страстно увлекающем. Из этих игр устраняли только нервных, психотиков и эпилептиков, но дауны прекрасно проявляли себя в них, и особенно коренастая Берта и ее семь соседок по палате.
Благоразумнее, наверно, было бы исключить всякий намек на символику и словесное выражение из окружения этих детей. Но иного мнения придерживался доктор Ларуэ, молодой врач, проходивший интернатуру по детской психологии, коньком которого были лингвистика и фонология. Как только он добился того, что ему поручили руководить третьим кругом, он решил провести эксперименты, направленные на то, чтобы ввести знак-символ. Он достиг в этом относительных успехов с помощью вторжения в самую страстную сферу окружения глубоких дебилов – велоспорт. Однажды дети с удивлением обнаружили, что залитый бетоном двор, обычно служивший им велодромом, размечен белой краской на дорожки и усеян табличками по типу дорожных знаков: въезд запрещен, пропусти помеху справа, остановка разрешена, поворот налево запрещен и т. д. Потребовались месяцы, пока количество ошибок – довольно сурово караемых временным отлучением от велосипеда – начало уменьшаться. Но зато они исчезли с поразительной согласованностью, как будто дети поняли и усвоили одновременно все двенадцать предложенных табличек. Ларуэ повсюду трубил об этой синхронности, показавшейся ему тем более замечательной, что разнородность группы отобранных детей не позволяла предположить параллельное, но лишенное взаимодействия созревание. Какой-то обмен, сеть взаимообмена должна была возникнуть.
Тогда он решил проанализировать с помощью записывающего устройства те более или менее нечленораздельные крики и звуки, что издавал каждый ребенок. Решительный шаг вперед был сделан в тот день, когда ему показалось, что каждый располагал одинаковым количеством базовых фонем и что этот единый фонетический арсенал включал базовый звуковой материал не только французского языка, но и других языков – английское «th», гортанное арабское «r», немецкое «ch» и т. д. То, что каждый ребенок владел одинаковыми фонемами, невозможно было объяснить подражанием. Мало-помалу из исследований Ларуэ стала вычленяться гораздо более необычная гипотеза, открывающая новые горизонты человеческого разума. Выходило, что каждое человеческое существо изначально владеет всем звуковым материалом всех языков, – и не только существующих или существовавших, а всех возможныхязыков, – но, усваивая родной язык, оно навсегда теряет навык употребления ненужных фонем – фонем, которые могут пригодиться в дальнейшем, если человек будет учить тот или иной иностранный язык, но тогда уже он обретет их не в оригинальной форме, которой когда-то владел, а вынужден будет восстанавливать их искусственно и с погрешностями, основываясь на неадекватных элементах, предоставляемых родным языком. Именно этим можно объяснить иностранный акцент.
В том факте, что глубокие дебилы сохраняли в нетронутом виде весь свой фонетический запас, вообще-то не было ничего из ряда вон выходящего, поскольку они никогда не учили родной язык, отделяющий неиспользуемую часть этого запаса и вызывающий ее ликвидацию. Но какую природу и какую функцию приписать этим лингвистическим корням, сохранение которых представляло еще одну аномалию? Речь шла не о языке, думал Ларуэ, а о матрице всех языков, об универсальном и архаичном лингвистическом фонде, об ископаемом языке, оставшемся в живых благодаря аномалии, родственной тем, что сохранили в живых мадагаскарского целаканта и тасманского утконоса.
Сестра Беатриса, пристально следившая за исследованиями Ларуэ, пришла к мысли, которую она остерегалась выражать публично, зная, что в ней увидят очередную мистическую грезу. Не просто какой-то язык, а гораздо больше, возможно, думала она, речь идет о первородном языке, на котором говорили между собой в земном раю Адам, Ева, Змий и Иегова. Ибо она отказывалась признать, что идиотизм этих детей абсолютен. Она хотела видеть в нем только смятение существ, созданных для другого мира – возможно, для лимбов, средоточия невинности, и вырванных из него, изгнанных, сброшенных на безвидную и безжалостную землю. Изгнанные из рая, Адам и Ева до конца жизни, должно быть, выглядели недоумками, на холодный и трезвый взгляд собственных детей, прекрасно приспособленных для мира, в котором они жили, где люди рождаются в муках и умирают в труде. Кто знает, возможно, райский язык, на котором еще говорили между собой их родители, звучал в их земных ушах невнятным шумом, как у тех эмигрантов, что так и не смогли усвоить язык приемной родины и позорят своих детей акцентом и синтаксическими ошибками? Также и мы не понимаем, как общаются между собой глубокие дебилы, а все потому, что наш слух закрыт для этого священного наречия из-за вырождения, начавшегося с утратой рая и увенчанного великим столпотворением Вавилонской башни. В этом вавилонском состоянии пребывает сейчас человечество, разделенное на тысячи языков, владеть которыми в полном объеме не может ни один человек. Таким образом сестра Беатриса возвращалась к Пятидесятнице, составлявшей, в ее глазах, величайшее чудо, высшее благословение, обещанное Благой Вестью, воплощенной во Христе.
Но если сестре Беатрисе хватало сил, чтобы возвеличивать своих глубоких дебилов, то, навещая детей из четвертого круга, последних, безымянных, являвших худшие человеческие уродства, рожденные взбесившейся природой, она поневоле в душе признавалась, что близка греху отчаяния. Поскольку они не выходили и не издавали ни малейшего звука, для них в цокольном этаже разместили настоящую жилую ячейку с кухней, душевыми, сестринской и просторным дортуаром на двадцать пять кроватей, из которых, к счастью, больше половины обычно пустовало.
Большие дебилы, неспособные идти и даже стоять, лежали на дырчатых шезлонгах, задрав к подбородкам костлявые коленные чашечки, и походили на скелеты, на мумий, чья голова, висящая на шее перезрелым плодом, приподнималась, слабо качаясь и бросая входящему поразительный взгляд, горящий злобой и глупостью. Потом туловище возобновляло прерванное на минуту качание, иногда сопровождаемое неясным и хриплым воем.
Преданность, в которой нуждались эти человеческие обломки, была тем более изнурительна, что от них нельзя было ждать ни малейшего проявления симпатии, ни чувств вообще. По крайней мере, так утверждали воспитательницы, посменно дежурившие в этой коматозной атмосфере, где плавал приторно-детский запах писанья и кислого молока. Иного мнения придерживалась сестра Готама, уроженка Непала, заброшенная в четвертый круг с незапамятных времен и, в отличие от своих коллег, не покидавшая его никогда, как и сами больные. Она обладала сверхчеловеческой способностью молчать, но когда посетители безапелляционно высказывались о калеках, ее большие темные глаза, занимавшие половину бескровного лица, вспыхивали страстным протестом. При этом она не разделяла добровольно-экзальтированного провидческого дара сестры Беатрисы, всегда испытывавшей при виде нее смешанное чувство восхищения и неловкости. Конечно, совершенно подвижническая жизнь сестры Готамы, без отвращения и без устали кормившей, обмывавшей и баюкающей отвратительных монстров, была полна несравненной святости. Но сестра Беатриса не могла принять отсутствие преодоления, выхода в другие сферы, трансцендентности, которые она угадывала за этой жизнью. Однажды она сказала непалке:
– Конечно, эти больные – не просто бессловесный скот. Будь это так, не были бы они стерты с лица земли. Каждый человек с пламенем жизни получает и огонек разума. И если бы вздумал Господь рассеять столп тьмы, воздвигнутый вокруг них, они возвестили бы нам такие неслыханные истины, что те, вероятно, не уложились бы у нас в головах.
При этих словах на лице сестры Готамы появилась бледная снисходительная улыбка и голова ее обозначила легкое отрицательное движение, не ускользнувшее от сестры Беатрисы. «Это Восток, – подумала она с легким стыдом. – Да, Восток, восточная невозмутимость. Все дано, все конкретно, и никаких полетов. Никаких устремлений ввысь».
В то время сестра Готама опекала всего лишь дюжину постояльцев, и большинство из них были просто микроцефалы или атипические идиоты. Единственным примечательным пациентом был четырехлетний мальчик-гидроцефал, чье тщедушное тело казалось простым придатком огромной треугольной головы, где гигантский лоб нависал над крошечным лицом. Лежа на спине абсолютно горизонтально, мальчик едва шевелился, проводил по окружающим предметам «бреющим» взглядом, или, как выражаются специалисты, взглядом в виде «заката солнца», от напряженности и серьезности которого становилось не по себе.
Но папки, наполнявшие большой канцелярский шкаф отделения, свидетельствовали о том, какие почти нечеловеческие уродства доводилось встречать сестре Готаме в прошлые годы. Она воспитывала целосома, внутренности которого были обнажены, двух эксенцефалов, мозг которых развился вне черепной коробки, одного отоцефала, у которого сросшиеся воедино уши соединялись под подбородком. Но самыми устрашающими были монстры, словно сошедшие со страниц мифологии, которую они иллюстрировали с устрашающим реализмом, вроде циклопа – с единственным глазом над носом, или мальчика-русалки, ноги которого сливались в единую мощную конечность с веером из двенадцати пальцев на конце. Сестра Беатриса не успокоилась, пока не выудила из скрытной Готамы хоть какое-то – пусть даже самое скудное – разъяснение относительно призвания, которое удерживало ее у изголовья этих чудовищ, а также того знания, которое она смогла извлечь из столь долгого и странного знакомства. Обе женщины вечер за вечером вышагивали по садам Звенящих Камней в терпеливых прогулках. Говорила в основном сестра Беатриса, а непалка отвечала ей улыбкой, в которой читалась самооборона и легкая досада на то, что ее так долго удерживают вдали от подопечных, и мягкое терпение, с которым она всегда встречала посягательства извне. Сестра Беатриса, воображавшая индийский пантеон в виде зверинца из идолов с хоботами и головами бегемотов, опасалась найти в сердце своей подчиненной следы этих языческих аберраций. То, что она почерпнула из этих бесед, поразило ее своей необычностью, глубиной и созвучностью выводам доктора Ларуэ.
Готама сначала напомнила ей о колебаниях Иеговы в момент Сотворения. Создав человека по своему подобию, то есть мужской и женской особью одновременно, гермафродитом, затем увидя его несчастным в его одиночестве, разве не представил Он всех тварей перед ним, чтобы найти ему спутницу? Странное предприятие, едва подвластное разуму и позволяющее нам оценить огромную свободу, царившую на заре всего сущего! И только после того как этот обширный смотр животного мира целиком потерпел неудачу, Он решил извлечь недостающую спутницу из самого Адама. Итак, Он изымает всю женскую часть гермафродита и возводит из нее самостоятельное существо. Так рождается Ева.
Пребывая наедине со своими монстрами, Готама никогда не забывала про этот поиск ощупью во время Сотворения мира. Ее циклоп, гидроцефал, отоцефал – разве не нашли бы себе места в мире, устроенном по-другому? Вообще она начала воспринимать органы и части человеческого тела как детали, предлагающие множество возможных комбинаций, – даже если в подавляющем большинстве случаев, исключая все другие, превалирует одна из формул.
Эта идея частей тела, рассматриваемых как некий анатомический алфавит, способный сочетаться различным образом, – как показывает бесконечное многообразие животных, – явно был созвучен гипотезе доктора Ларуэ, трактовавшего различные бормотания глубоких дебилов как звуковые атомы всех языков.
Сестра Беатриса не была склонна к умозрительным заключениям. Она остановилась на пороге слияния двух мыслительных систем, грозивших превратить ее заведение в хранилище прообразов человечества. Для нее все сводилось к зову милосердия, беспрепятственно проникающему в ночь неразгаданных тайн.
Повторим, что Звенящие Камни образовывали странный ансамбль, внешне разношерстный, но своей жизненностью слитый в настоящий организм. Сердцем этого организма была ткацкая фабрика, ее механическая вибрация и людской гомон, – приход и уход работниц, утреннее начало смены, перерыв на обед и вечерний гудок сообщали всему окружающему трудовой, серьезный, взрослый ритм, тогда как усадьба и Святая Бригитта, обрамлявшие цеха, жили в смутной, нервно-оживленной и шумной атмосфере двух детских сообществ. Впрочем, некоторое попустительство перемешивало маленькое племя и «Звенящие камни», тогда как отдельные постояльцы Святой Бригитты были завсегдатаями и фабрики, и племени Сюренов.
Таков был, например, статус Франца, ровесника близнецов, некогда прославившегося в газетах под именем Мальчик-календарь.
Франц поражал прежде всего видом огромных выпученных глаз, блестящих, широко раскрытых, со взглядом неподвижным, угрюмым и злобным. Сжигаемый каким-то внутренним огнем, он был худ, как скелет, и если положить руку ему на плечо, чувствовалась легкая и быстрая дрожь, сотрясавшая его постоянно. Привлекала, сбивала с толку и раздражала в нем смесь гениальности и умственной отсталости, пример которой он являл. И действительно, одновременно с умственным уровнем, близким к идиотизму, – хотя в разгромных результатах тестов, которым его подвергали, трудно было вычленить долю недобросовестности – он демонстрировал изумительную виртуозность в жонглировании датами, днями недели и месяцами календаря, от тысячного года до Рождества Христова и до сорокатысячного года нашей эры, то есть далеко выходя за пределы времени, которое покрывали все известные календари. Регулярно наезжали профессора и журналисты всех национальностей, и Франц охотно подвергал себя допросам, не вызывавшим более никакого интереса в маленьком мирке Звенящих Камней.
– Какой день недели будет 15 февраля 2002 года?
– Пятница.
– Какой день был 28 августа 1591 года?
– Среда.
– Какое число будет четвертым понедельником февраля 1993 года?
– 22.
– А третий понедельник мая 1936-го?
– 18.
– На какой день недели выпало 11 ноября 1918 года?
– На понедельник.
– Ты знаешь, что произошло в этот день?
– Нет.
– Хочешь узнать?
– Нет.
– А какой день недели будет 4 июля 42930 года?
– Понедельник.
– В какие годы 21 апреля выпадает на понедельник?
– В 1946, 1957, 1963, 1968-м.
Ответы были незамедлительными, мгновенными, и было ясно, что они не были результатом какого-либо умственного подсчета или хотя бы усилия памяти. Напрасно интервьюер, запутавшись в своих выписках, подготовленных для проверки ответов Франка, пускался в зловещие фантазии:
– Джордж Вашингтон родился 22 февраля 1732 года, сколько лет ему будет в 2020 году?
Ответ – 288 лет, – выданный без колебания, оставался загадкой, поскольку Франц каждый раз демонстрировал неспособность произвести простейшее вычитание.
Первая его игрушка, в возрасте шести лет, – перекидной календарь – по-видимому, определила его судьбу. Все заезжие наблюдатели отмечали эту особенность, которая казалась им достаточно красноречивой. Другие, менее поспешные, замечали, что интеллектуальная темница, в которую запер себя Франц и куда, по-видимому, ничто из внешнего мира не проникало, – ибо он с одинаковым презрением отвергал все школьные дисциплины или любую информацию, к которой пытались его приобщить, – все же обнаруживала брешь – крайнюю чувствительность к метеорологическим явлениям. Если мозг Франца был пленником календарного времени, то его аффективная сфера рабски зависела от показаний барометра. Периоды высокого давления – свыше 770 миллиметров – ввергали его в бессмысленное и лихорадочное веселье, пугавшее новичков и утомлявшее старых знакомых. Зато падения давления погружали его в мрачное уныние, при отметке ниже 740 миллиметров к нему добавлялся надсадный вой больного волка.
Близнецы, казалось, преодолели его природную дикость, и иногда их видели втроем за таинственными беседами. Быть может, Франц с помощью своих чудовищных способностей проник в секрет языка ветра, этого эолова языка, на котором разговаривали между собой близнецы? Некоторые члены персонала Святой Бригитты, вслушавшись в неведомые, но приятные звуки, которыми они обменивались, утверждали это без колебаний. Позднейшее расследование, проведенное по поводу его бегства и гибели в море, не внесло большей ясности в его медицинское досье, и оно было окончательно закрыто. Ключом к лабиринту по имени Франц владел только Жан-Поль.
Поль
Конечно, этот лабиринт был заперт на несколько шифрованных и последовательно замкнутых замков, но мне казалось, что, проявив чуть больше терпения и понимания, можно было избежать простодушных нелепостей, которые навсегда перекрывали вход в него. Можно было, например, извлечь урок из одного опасного, но показательного эксперимента. Ясно было, что Франц всеми фибрами связан со Звенящими Камнями, где он рос уже много лет. Но вставал вопрос: не был ли то пример сверхадаптации, И не следовало ли его переместить на другую почву, тем самым разрушив его оборонительные рубежи и задавая гибкость приспособления к жизни? Что и было предпринято, когда его послали в специальный воспитательный центр в Матиньоне. Молниеносная деградация личности, явившаяся следствием этого отрыва от корней, потребовала срочного возвращения в Звенящие Камни, где все вошло в нормальное русло. Врачи и воспитатели много бы узнали, если бы эта неудачная попытка заставила их исследовать природу жизненно важных связей, связывавших Франца со Звенящими Камнями. Ведь механизмы сочленения его души были довольно просты. Правда, я располагаю для разбора их, помимо воспоминаний о нашей близости, уникальным инструментом познания и оценки, той двойственной интуицией, которой лишены непарные особи. Опасайся проявить к ним несправедливую строгость!