355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Турнье » Метеоры » Текст книги (страница 4)
Метеоры
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:01

Текст книги "Метеоры"


Автор книги: Мишель Турнье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)

Сверхадаптация к Звенящим Камням, невозможность акклиматизироваться в другом месте, ригидность, косность… да, больше всего на свете Франц ненавидел перемены, необходимость адаптироваться к ситуации, к новым людям. Он очень быстро понял, что мужчины и женщины неисправимо суетны, вечно двигаются, ставят все с ног на голову, бегают, во всякий момент требуют друг от друга новых ответов. И тогда он ушел в себя. Он сбежал от общества себе подобных внутрь себя, забаррикадировался в крепости немоты и отказа, дрожа и скорчившись в своей дыре, как заяц в норе.

Оставалось время.Люди не были единственными виновниками смятения вселенной, его кошмаром было ВРЕМЯ, время в двойном смысле слова – темп и погода, – неумолимое истечение минут, часов, дней, лет, но еще и чередование дождя и ведра. По вечерам Франца часто томила глухая тревога, и он упорно вперял глаза в землю, чувствуя, как свет гаснет вокруг него, заранее ужасаясь тому, что увидел бы, если бы поднял взгляд к небу: громады пенно-сливочных, готовых лопнуть облаков, сближающихся на головокружительной высоте, медленно натекающих одно на другое, как взорванные в основании горы, поднятые землетрясением.

Он воздвиг защитные рубежи против вторжения перемен и чего бы то ни было непредвиденного на свой необитаемый остров. Первый, самый детский, он устроил возле старухи Мелины, чьим неразлучным спутником – и как бы приемным внуком – он был в первое время после поступления. Как все крестьяне в прежние времена, Мелина следила за сменой времен года и за метеорологическими ритмами с крайним вниманием, помогая себе альманахами, календарями и целым кладезем пословиц и поговорок. Франц, всегда отбрыкивавший любые усилия воспитателей научить себя хотя бы чтению и письму, с поразительной легкостью выучил все, что ему попалось под руку и что могло заключить проходящее время в механическую таблицу, где даже будущее и случай казались зафиксированными раз и навсегда. Он стал говорить, и иногда слышали, как он перечислял дни того или иного месяца в прошлом или в будущем, с их именинами и праздниками, со всякими присказками, вечно связанными с состоянием небосклона, в попытке вычленить закономерность или частотное правило. «На Святую Лючию день горит, как лучина». «Дождь в апреле, ветер в мае – плодородье обещают». «Солнце красно ввечеру, бело поутру, – паломнику по нутру». «Февраль – месяц всех короче, но всех злее и урочней». «В Святки теплынь, на Пасху – стынь». «Малый дождь ураган перебьет». «Дождь в апреле к росе в мае». «Не верь облачку на небе и румянам на бабе». Этими причитаниями Мелина убаюкивала его и заговаривала его тревогу. Но он оставался жертвой метеорологических эксцессов, и, когда надвигалась гроза, в Святой Бригитте знали, что надо следить за ним особенно пристально, потому что он был способен на любые выходки.

Именно Мелина, одним обычным высказыванием, произнесенным машинально, разрушила здание из хронологии и пословиц, где ее приемыш укрывал свое безумие. Однажды январским днем, согретым ярким солнцем, удивительно высоко стоявшим в синем небе, она произнесла фразу, наверняка выдуманную женщиной и с тех пор повторяемую всеми женщинами на всех широтах: «Погода просто сбесилась», банальное замечание. В силу того что сезонные вариации служат рамкой для нашей памяти, прошлое кажется нам более сильно, чем настоящее, окрашенным условными цветами месяцев года, и тем сильнее, чем оно дальше. Система Франца, видимо, и так уже была поколеблена явными отклонениями. Короткая фраза Мелины поразила мальчика как гром. Он в конвульсиях свалился на пол. Пришлось унести его, сделать успокаивающий укол.

С тех пор в нем произошла перемена, которую можно было расценить как возмужание, созревание, ниспосланное свыше его измученной и эксцентричной натуре. Он отделился от Мелины, даже как будто избегал ее. Забросив пословицы, поговорки и метеорологические присказки, он словно отказался от желания приручить небо, причуды которого прежде переживал с резкими рывками настроения. В душе как будто надломилось то двуликое восприятие времени, что совмещало в себе такие явно удаленные друг от друга вещи, как система дней, часов и лет, – и прихотливые чередования облаков и синего неба, хронология и метеорология, то есть самое предвидимое в мире и то, что остается непоправимо непредсказуемым. Эта двуликость может иметь свою прелесть, наполняя конкретной, кипучей жизнью пустые и отвлеченные временные рамки, в которые мы заключены. Для Франца это был ад. Как только Мелина произнесла магическую фразу и отменила господство календаря над атмосферными отклонениями, – неизбывная тоска бросила его в разработку собственного гигантского календаря, где дни и ночи тысячелетий застыли бы навсегда, как соты в улье. Но сквозь ячейки календаря метеорология пробивалась брызгами дождя и лучами солнца, вводя в неколебимые таблицы элемент иррационального, непредсказуемого. Его хронологический гений, расцветший за счет всех прочих качеств, оставлял его нагим и беззащитным перед бесчинствами атмосферы. А ему – тяжелому невротику с пугающе хрупкой психикой – для выживания необходимо было наполнить временное пространство регулярной структурой, не оставляющей никакой пустоты, то есть никакого пробела, никакого провала. Пустое время было бездной, в которую он с ужасом скатывался. Непогоды сбивали цикличность календаря, вводя в него необоснованную серию, логический сбой.

Никто лучше меня не ведал этого страха хаотических подскоков, из которых сделана повседневная жизнь, этого припадания к небесному, стерильному и чистому равновесию. Сплетенный с братом-близнецом в позе яйца, уткнувшись головой в его бедра, словно птица, прячущая голову под крыло, чтобы уснуть, окруженный запахом и теплом, которые были моими, я был глух и слеп к окружавшему нас хаотичному мельтешению.

А потом был разрыв, взмах косы, разделивший нас, ужасающая ампутация, исцеления от которой я искал по свету, наконец, второе увечье, знаменовавшее новый разрыв с собой и приговорившее меня лежать в шезлонге, лицом к Аргенонской бухте, волны которой мерцающими складками докатываются до меня. Я выжил после разрушения близнецового мира, Франц погиб от атаки ветров и туч на его хронологическую крепость. Но кто лучше меня способен это понять.

Я понимаю его и думаю, что постиг секрет тысячелетнего календаря так же, как и смертельного бегства. Разум Франца действительно представлял собой тот самый вакуум, который обнаруживали все тесты умственной деятельности, которым его подвергли. Но поскольку этот вакуум аффективно был ему невыносим, он сумел для заполнения его найти два внешних механических мозга– один ночной, другой дневной. Днем он жил, как бы подключенный к старому жаккардовому станку фабрики. Ночью он жил в такт с огнями Аргенонской бухты…

Я очень хорошо понимаю завороженность Франца большим жаккардовым станом, так как сам всегда испытывал к нему особое чувство. Старинная и величественная машина занимала центр хора старинного нефа и таким образом оказывалась увенчанной чем-то вроде купола. Такое размещение могло оправдываться его необычайной высотой. Если современные ткацкие станки выстроены, насколько возможно, в горизонтальной плоскости, как и их предки, то старинный жаккард имел обширную надстройку, образующую балдахин или колокольню, включавшую кубическую призму, на которую одна за другой падают картонки с перфорацией, вертикальные иглы, командующие каждая одной из аркад, к которым привязаны все челноки, нити которых имеют одну и ту же функцию, горизонтальные иглы, контактирующие с картонками, и, конечно, оси и передающие колеса, приводящие в действие все в целом. Однако высота, отличавшая старинный жаккард, не такова, чтобы он мог найти себе место в любом месте бывшего нефа. Нет, почетное место под сводом хора, в точности отвечало тому чувству уважения и восхищения, которое испытывал в Звенящих Камнях каждый перед мудрым и почтенным предметом, символизирующим все ремесленное благородство ткачества.

Франц же целыми днями бродил призраком вокруг жаккарда из-за его музыки. Пение жаккарда сильно отличалось от металлического и невнятного жужжания современных станков. Обилие деревянных деталей, относительная медлительность хода, сложные, но в общем-то малочисленные, по крайней мере для опытного уха поддающиеся подсчету, сочленения – все способствовало приданию шуму старого ткацкого стана отличия, роднившего его с речью. Да, жаккард говорил,и Франц понимал его речь. Набор картонок бесконечной цепью накручивался на призму и с помощью перфораций управлял хороводом челноков, рисунок ткани диктовал машине аналог речи. И вот суть: эта речь, какова бы ни была ее продолжительность и сложность, сама по себе бесконечно повторялась, поскольку число картонок, соединенных встык, было не бесконечно. Франц нашел в пении большого жаккарда то, в чем он испытывал срочную, властную, жизненную потребность, – прогрессию упорядоченную и тем самым образующую замкнутую цепь. Это множественное, но строго согласованное стрекотание успокаивало его больной мозг и вело за собой, как солдата в составе прекрасно дисциплинированного батальона. Я даже сформулировал для себя гипотезу, доказательств которой у меня нет, но она кажется мне крайне вероятной. Я думаю, что речь жаккарда была некой моделью, по которой Франц строил свой гигантский календарь: 7 дней недели, 28, 29, 30 и 31-й дни месяца, 12 месяцев года, 100 лет века. Эта система на первый взгляд не имеет соответствий с формулой перекрестного плетения саржи из четырех или шести нитей – гродетурского узора, получаемого путем прибавления накида по линии осевой нити прошива гладкого полотна, или гроденапля, где это прибавление накида происходит по линии нити поперечной и т. д., – но, по крайней мере, налицо сложность того же порядка и регулярные возвраты сопоставимых периодов. Спутанный разум Франца, разрываемый на части непогодами, сделал из большого жаккарда свой придаток и как бы продолжение себя, отличающееся благодатной регулярностью. Жаккард заменял Францу умственную организацию. Станок думал им и вместо него одну мысль, естественно чудовищную в своей монотонности и сложности, и единственным продуктом которой являлся тысячелетний календарь.

Эта гипотеза находит свое подтверждение в том состоянии прострации, в которое впадал Франц каждый раз, когда гул цехов умолкал. Отключенный от своего механического мозга, испытавший в результате остановки цехов своего рода лоботомию, мальчик становился затравленным зверьком и с ужасом вслушивался в дыхание ветра и щелканье дождя.

Оставались ночи.

* * *

Зеленый луч, которым заходящее солнце прочерчивало море, уже два часа как ушел под воду вместе с закатом. Окна Святой Бригитты гаснут одно за другим. Лишенный уже два часа пения большого жаккарда, Франц погружен в полное кошмаров одиночество. Его крошечная комнатушка, смежная со спальней даунов, – самое спокойное место, которое смогли отыскать в заведении для ребенка, живущего в постоянной угрозе нервного приступа. Светящийся прямоугольник окна открывает восхитительный морской горизонт, и все равно не приносит никакого облегчения. Нужно ждать, ждать в тоске и покинутости – избавления, которое придет, когда милосердная ночь наконец наступит.

Франц застыл на своей железной кровати, уставив глаза в белый крашеный потолок своей кельи. Целительное явление, которое он подстерегает, предвещается незаметными отсветами. Сначала это смутная пульсация, но ее сложная структура от минуты к минуте угадывается все четче. Появляются красные отсветы, белые всполохи, зеленое пятно. И после – ничего. Мало-помалу зрелище упорядочивается, и Франц чувствует, как тиски страха, сжимающие его с наступлением темноты, разжимаются.

Теперь серия белых сполохов. Три взрыва залпом, потом отрезок темноты, потом длинный зеленый след, как будто нехотя гаснущий. Снова белый залп. Наконец, красный разрыв, на этот раз откусывающий кусок от последнего белого отблеска…

Выпученные глаза, никогда не мигающие, никогда не меняющие выражения угрюмой ярости, прикованы к трепещущему экрану, по которому бегут призраки цвета. Иногда костлявая дрожащая рука выпрастывается из-под одеяла и неловким жестом отводит упавшие на лоб клоунские космы.

Круговерть призраков начинает танец в новой очередности. Белые вспышки накладываются на зеленое пятно и рассекают его натрое, а потом дают ему спокойно растечься. Потом красный разрыв захватывает потолок, расцвечивая его из края в край. Франц чувствует, как в нем снова нарастает укрывавшее его спокойное счастье. Потому что три маяка залива, вращаясь с разными скоростями, на время накладываются друг на друга лучами, и комната выходит из темноты, чтобы на короткое время стать ареной смутной схватки. Для Франца появление нарастающего затемнения– горе. Счастьем была бы ровная протяженность сложной игры отражений, чередующихся по неизменной формуле без темноты. К этому идеалу все его устремления, но он недостижим, потому что три цикла вращения всегда имеют темный провал, более или менее зияющий.

А все из-за мыса Сен-Каст, отделяющего Аргенонскую бухту от бухты Френэй и закрывающего большой Этендрейский маяк. Франц вырос в Лалатте, под сенью форта Гойон-Матиньон, смотрители которого были его друзьями. По вечерам мальчик проскальзывал в крепость и устраивался на смотровом посту, откуда открывался сказочный вид. Справа виднелся Эбигенский архипелаг, пляжи Лансье, Сен-Бриака и Сен-Люнэра, мыс Деколле, Сен-Мало, Параме и Ротенеф, остров Сезамбр и мыс Меинга. Но главное находилось на востоке, возле Севинейской перемычки и мыса Фреэль, на котором как раз и возвышается Этендрейский маяк, белая башня с черной главой. Это маяк секторный, двухвспышковый. Его периодичность девять секунд, состоит из света 1,5 секунды, затмения 1,5 секунды, света 1,5 секунды и затмения 4,5 секунды. Сектора распределяются по следующей схеме:

Красный сектор от 72° до 105° (33°), дальность 8 миль.

Белый сектор от 105° до 180° (75°), от 193° до 237° (44°), от 282° до 301° (19°), дальность 11 миль.

Зеленый сектор от 180° до 193° (13°), от 237° до 282° (45°) и от 301° до 330° (29°), дальность 7 миль.

В световой симфонии морских огней, просматриваемых от форта Лалатт, Этендрейская башня высотой 84 метра была большим органом со своими регистрами, клавиатурами и басами. И именно этот главнейший элемент, заслоненный Сен-Кастским мысом, отсутствует в видимом из Святой Бригитты световом концерте. Франц беспрестанно думает об этом. С разрушенной башни на острове Эбиген, которая видна из его окна, он получил бы обзор в полном объеме всех видимых маяков форта Лалатт, к которым прибавились бы бакен с красными отблесками и неподвижный белый фонарь, отмечающий вход в Гильдоский порт, – прибавка скромная, но и ею не стоит пренебрегать.

Рыбацкая лодка папаши Кергиста на берегу, но вода прибывает, и через час она окажется в каких-нибудь нескольких метрах от гладкого потока.

Франц встает и надевает на ноги старые дырявые шлепанцы. Его, как всегда, заперли на ночь, но ключ остался в замке, и из-под двери виднеется добрый сантиметр света. Франц проталкивает под дверь промокашку. Потом спичкой выталкивает ключ из скважины наружу. Он должен упасть на промокашку. Франц подтягивает ее к себе и хватает ключ.

Он останавливается, охваченный возбуждением. Его трясет судорожная дрожь, и он всеми силами заглушает рвущийся из глотки кошачий вопль. Франц сидит на кровати, спрятав лицо в ладонях, не плачет, не смеется, ждет, когда схлынет нервная буря, вызванная близостью невероятного приключения… Он падает вперед, обхватив голову руками, прижимая ее к коленям. Он спит. Час. Два часа. Просыпается. Откуда на кровати ключ? Поднимает голову. Пестрый танец разворачивает причудливые фигуры на потолке. Красный разрыв как стрела проходит сквозь большую зеленую мишень. В тот самый момент, когда он исчезает и когда зеленое поле в свою очередь гаснет, три белые вспышки торопливо следуют друг за другом. Затем темнота. Этендрей!

Этендрей! Впиши на это девственно-черное поле свою переливающуюся поэму!

Дверь открыта. Франц тенью скользит вдоль стеклянной перегородки в спальню даунов, тоже запертых на ключ. Сиделка находится в комнатке на другом конце коридора. Она немолода и туга на ухо. Поэтому ей и доверили этот этаж со спокойными детьми.

Снаружи небо переливается звездами, но с запада медленно наплывает темная гряда. Море стоит высоко, и четко различима фосфоресцирующая полоса волн, разбивающихся с шорохом. Три маяка неутомимо, по слогам повторяют свое сообщение: белый проблесковый огонь мыса гард, зеленый вращающийся маяк мыса Шеве и очень далеко маленький красный огонь со вспышками, обозначающий Лагашские рифы. Надо плыть в этом направлении, чтобы добраться до острова Эбиген, самого крупного в архипелаге. Франц всей своей комариной худобой наваливается на борт Кергистова ялика. Ему, очевидно, удается его сдвинуть, но он понимает, что у него ни за что не хватит сил спустить его на воду. Он отчаянно напрягается, толкает, тянет, как сумасшедший начинает рыть песок под носом у лодки. Через час будет слишком поздно. Уже сейчас в прибое обозначился отлив. Франц опускается на твердую стылую землю, и его сотрясает новый нервный разряд. Он стучит зубами, капли пены собираются в уголках губ, с которых срывается гортанный всхлип. Он долгое время сидит неподвижно, большими выпуклыми глазами следя за дружеской перекличкой огней в глубине ночи. Он может вернуться к себе в комнату. Должно быть, танец призраков продолжается на белом потолке. Ему не терпится снова укрыться в запертой келье, куда внешний мир доходит тонкими сигналами, сменяющими друг друга согласно изящной формуле.

Когда он идет назад мимо стеклянной перегородки спальни девочек, его поджидает и приветствует бурной мимикой осклабившееся в улыбке луннокруглое лицо. Это Берта, старшая из девочек-даунов. Она испытывает к Францу страстную, животную привязанность, которая по любому поводу выражается совершенно безудержно. Франц остановился, охваченный беспокойством. Он по опыту знает, что этой первой скромной демонстрацией чувств Берта не ограничится. И вот уже маленькие кривые ручки дергаются, раскосые глаза слезятся и молят и треугольный рот, полностью забитый мясистым языком, роняет нити слюны. Она разбудит других и устроит шабаш, если Франц не успокоит ее. Он поворачивает ключ в замке, и вот уже Берта прыгает вокруг него в своей грубой холщовой рубахе. Она пытается обнять его, толкает с опасной силой и едва не опрокидывает на землю.

Ялик папаши Кергиста… Кто знает, может, Берте удастся спустить его на воду? Франц берет ее за руку и ведет за собой. Она тявкает от счастья и прыгает позади него, как пес. Но дойдя до низа лестницы, ведущей к пляжу, они слышат за собой мелкие шажки и ворчание. Дверь спальни осталась открытой, и семь остальных девочек-даунов устремляются за ними.

На минуту Франца охватывает паника. Он чувствует, что вот-вот впадет в нервный припадок. Но мысль о ждущей его лодке властно вытесняет все. Этендрей! Этендрей! Он собирает свое странное войско и ведет его к лодке. Он жестом показывает, что толкает ее к морю. Тут же девочки вскарабкиваются на борт и начинают толкаться на скамейках. Нужно их выгнать оттуда, объяснить, что ялик надо спустить на воду. Берта показывает пример. Под натиском маленьких коренастых тел, чьи короткие и сильные ноги глубоко уходят в песок, корма скрипит и начинает скользить к полосе размолотых ракушек и сухих водорослей, отмечающих линию прибоя.

Волна разбивается о нос лодки, скользит вдоль киля, оглаживает борта. Все кончено. Ялик на плаву, и девочки снова влезают на борт. Франц сидит на носу. Он смотрит только на три маяка, продолжающие свой трехцветный танец. Скоро Этендрей, главный маяк мыса Фреэль, перекроет своей королевской песней их слабые голоса.

У лодки нет ни весел, ни паруса, ни руля, но отлив быстро увлекает ее в открытое море, прямо на рифы Лагаша.

ГЛАВА IV
Добыча добычи

Александр

Я чувствовал, что наступает пора привести в порядок свое одиночество. Одиночество – вещь хрупкая и быстро старится. Вначале чистое и твердое, как бриллиант, оно испытывает удары, один за другим. Как они легки, улыбка гарсона в кафе, узнавшего вас, краткое замечание о погоде, сказанное зеленщицей, постепенно они становятся чуть настойчивей, когда та или иная из ваших привычек обнаружена: «Вам бифштекс прожаренный, как обычно», «Ваша газета еще не пришла, доставка запаздывает», и наконец нанесен непоправимый урон, когда ваше имя раскрыто и усердные торговцы начинают вас им дубасить по любому поводу: «г-н Сюрен то, г-н Сюрен се».

Но главное, что разрушает одиночество, – это секс. Если б не секс, ей-богу, не представляю, в ком бы я мог нуждаться. Отшельник в пустыне, столпник день и ночь на своем столпе. Секс – центробежная сила, выгоняющая вас на улицу. Вон отсюда! В другом месте будешь блудить! Вот смысл запрета на инцест. Чтоб здесь такого не было! Монополия папы! А если человек идет на улицу, то, естественно, не для одиноких прогулок. Секс выдворяет вас из дома лишь затем, чтобы швырнуть в объятия первого встречного.

Привести одиночество в порядок. Это значит забрести в глуховатую провинцию, вроде Роанна, например, – девственную, абсолютно девственную, ни одного воспоминания, ни малейшего следа меня, – снять комнату в привокзальной гостинице и там ждать. Ждать кого, чего? Прежде всего – счастья. Дверь захлопывается за проводившей меня прислугой, мой чемоданчик положен на подставку, и я плюхаюсь на вязаное крючком белое покрывало.

Я слышу дальний гул города, лязганье и звонки трамвая, утекающий поток машин, крики, смех, лай, все это слито в привычный гомон. Их много, они есть, я их слышу, чувствую их присутствие, но они не знают, что я существую. Однонаправленное присутствие, одностороннее отсутствие. Счастье светит в моей груди, как потайной фонарь. Божественное всесилие! Не это ли прерогатива Бога – знать все существа, не открываясь самому? Есть, конечно, верующие, мистики, всякие нахалы, претендующие плыть против течения и заглядывать в божьи секреты. В моем случае – риска никакого. Обо мне, сделавшем стойку, не знает никто. Охота открыта.

Портрет охотника

С ног до головы – одна поджарость. Нервы и кости, связки и суставы. Бесплотные мускулы, канаты и снасти, а не рабочая масса. Орлиный профиль, череп и челюсти, вид хищно-плотоядный, но скорее стервятника, чем охотника за пищей. Да и питался ли я? Отнюдь не убежден в этом. Вообще, интересно, куда девается пища, которую я поглощаю в довольно-таки значительных объемах. Ведь я к тому же слегка склонен к запорам. В любом случае, радости дефекации – не мой удел. Пишу это с тенью сожаления. Я люблю бросать, извергать, разрушать, выметать подчистую. В частности, я думаю, что большинство домов страдают от недостаточно эффективной системы эвакуации. Владей я большой усадьбой, я бы следил за тем, чтобы ежемесячно значительное количество мебели, ковров, картин, посуды, белья и т. д. сдавалось на свалку. Без такой регулярной чистки домашняя среда закупоривается, зарастает грязью, и надо ждать переезда на новую квартиру, чтобы наконец свершилось великое и давно назревшее истребление.

Прекрасно знаю, что поддерживает эту поджарость, неподвластную щедрому режиму питания. Что-то вроде внутреннего огня, личное горнило, нервная страсть, трепетное напряжение мускулов и внимания, постоянно горящие во мне, прерываемые лишь на ночь коротким эпизодическим сном. Мускулы и внимание. Не сразу разберешь, где доля тела и где доля мозга в той бродильной массе, которую являет собой моя жизнь. Конечно, секс занимает в ней львиную долю, но в сексе – весь человек, и думаю, что у меня он в значительной мере носит умозрительный характер.

Член, рука, мозг. Магическое трио. Между мозгом и членом – руки, смешанный орган, промежуточный, служанки того и другого, они ласкают по приказу члена, пишут под диктовку мозга.

О мастурбации

Мозг поставляет члену вымышленный объект. Этот объект призвана воплощать рука. Рука лицедейка, она играет, представляет себя то тем, то другим. Она по желанию прикидывается то щипцами, то молотком, козырьком, свистком, гребнем, счетной машиной для людей примитивных, алфавитом для глухонемых и т. д. Но ее шедевр – мастурбация. В ней она по желанию то пенис, то вагина. А впрочем, нет ничего естественней, чем встреча руки и полового органа. Предоставленная себе, свободно висящая на оконечности руки, ладонь рано или поздно – на самом деле почти сразу же – встречает половой орган. Дотронуться до колена, до поясницы, до уха требует особого усилия, сгиба. А до полового органа – ничего подобного. Просто дать себе волю. И вообще, этот орган по размеру и форме прекрасно приспособлен для манипуляции. Подумать только, насколько голова, ступня и даже другая рука дает меньше возможностей захвата и насколько они менее удобны для руки! Изо всех частей тела половой орган явно удобней и легче двигать рукой.

Чтобы покончить с этой темой. Сексуальный объект, поставляемый мозгом и воплощенный в руке, может вступать в конкуренцию с тем же предметом – на этот раз реальным – и затмевать его. Человек, в состоянии мастурбации, мечтающий о партнере, будет смущен неурочным появлением этого партнера и предпочтет вернуться к своим мечтам, некоторым образом изменяя ему с его же образом.

Что подтверждает идею, питаемую большинством гетеросексуалов, представляющих себе гомосексуальные отношения как двойную и взаимную мастурбацию. Дело не в том. Настоящая мастурбация одинока, и ее эмблема – змея, кусающая себя за хвост. Всякие сексуальные отношения – как гомо-, так и гетеро– подразумевают дар партнеру, посвящение оргазма некоему человеку. Правда, этот человек может быть далек, и посвящение свершится на расстоянии, и тогда истинная мастурбация вновь вступает в свои права, разве что в этом случае сотканный воображением образ носит личностную окраску.

Именно это так мило выразил мне один приятель, послав мне как-то почтовую открытку с такими простыми словами:

«Привет, друг! Только что опустошил сосудец, – за твое здоровье!»

* * *

Роан извергает в день в среднем 30 773 килограмма бытового мусора. Из этого я делаю вывод, что этот город должен насчитывать 38 467 жителей. Пять самосвалов-мусоровозов, совершая по две поездки ежедневно, перевозят эти отходы на свалку, расположенную на втором километре Дигуенской дороги, на берегу Луары. Поскольку у этих грузовиков нет системы компрессора, я делаю вывод, что речь идет о населении со скромным достатком. И действительно, мои наблюдения показали, что если вес бытовых отходов лишь незначительно возрастает с повышением уровня жизни, то их объем, напротив, быстро удваивается и даже утраивается, едва возрастает средний достаток. Так, кубический метр бытовых отходов Довиля весит всего 120 килограммов, тогда как он достигает 400 и даже 500 килограммов в Касабланке. Вот почему мои африкашки еще долго смогут обходиться самосвалами с крышкой, в которые входит 12–14 кубометров груза.

После Касабланки Роан – самый бедный из моих шести городов. Это так. У бедных отброс плотный. Они выбрасывают картофельные очистки, консервные банки, бытовые предметы, купленные по дешевке и тут же выходящие из строя, а главное, неизменное ведро шлака и жженого угля, резко утяжеляющее отбросы. Довиль, самый шикарный из моих городов, первым потребовал привлечения мусорокомпрессоров для вывоза своих мудреных упаковок, пробок от бутылок шампанского, окурков сигарет с золотым обрезом, пустых панцирей лангустов, букетов аспарагуса, бальных туфель, полусгоревших венецианских фонариков. Пышный, многословный, блестящий, легкий и объемный мусор, который эти дорогостоящие машины должны перемолоть, раздавить, сжать и затем транспортировать, потому что пространство, которое занимают эти пустяки, отныне не соответствует их значению. Мертвые, они должны ограничиваться объемом бедных отбросов.

Совершенно противоположен помойный портрет Роана. Два члена городского совета заехали за мной сегодня в привокзальную гостиницу и отвезли меня на машине на несанкционированную свалку, которой все пользовались до сих пор и которую муниципалитет решил уничтожить, – по причине города-сада, который будет возведен неподалеку, – заменив свалку организованным пунктом сбора мусора. Для успешного проведения данной операции все рассчитывают на мою компетенцию.

Остерегусь выражать свое мнение в присутствии этих славных людей, чьи мысли о красоте, творчестве, глубине и свободе, наверно, близки расхожему штампу, а то и абсолютно ничтожны. Но, прибыв на край «Чертовой ямы», – как ее здесь называют, – куда Роан с помощью пяти грузовиков исторгает все свое самое сокровенное и разоблачительное, то есть, в общем, свою сущность, я испытываю сильные эмоции и любопытство. Я в одиночку отваживаюсь на вылазку в «дыру». Углубляюсь в беловатую массу, которую оцениваю со знанием дела и которая в основном состоит из молотой бумаги и пепла, но здесь представляет необычную плотность. Местами масса становится волокнистой, нитчатой, пушистой, и один из моих провожатых – издали – поясняет, что две текстильные фабрики выбрасывают очесы шерсти-сырца, который смешивается с отходами очень медленно.

– А ведь должен быть способ утилизации для всей этой шерсти, – замечает он с оттенком порицания того, что сам наверняка считает расточительством.

Ах ты мещанская мокрица! Вечный страх что-то выбросить, скупердяйское нежелание отправлять что-то на свалку. Наваждение, идеал: общество, которое бы не выкидывало ничего,где предметы существовали бы вечно и их две главные функции – производство-потребление – осуществлялись бы без отходов! Мечта о полном урбанистическом запоре. А я, напротив, мечтаю о тотальном, всеобщем выбросе, обратившем бы целый город в свалку. Но разве не это как раз и обещает нам грядущая война с обещанными воздушными бомбардировками? Не будем настаивать. Как бы то ни было, но я ценю роанский сырец, придающий отбросам сходство с твидом и заставляющий меня пересмотреть свое суждение о статусе этого города. Отбросы серые, без особого блеска, но несомненно хорошего качества…

Чуть дальше возмущение моих советников становится совершенно праведным при виде кучи книг, целой библиотеки, сваленной в беспорядке. Вскоре каждый из нас погружается в чтение какой-нибудь из этих жалких книжонок, грязных и рваных. Впрочем, ненадолго, поскольку они оказываются трудами по химии на латыни. Какие превратности судьбы привели их сюда и почему они окончили свой многомудрый путь в этих краях? Книга, пользующаяся большим спросом у старьевщиков, редко встречается в отбросах, и должен сказать, что это моя первая находка такого рода. Но вот что замечательно: мои спутники возмущаются грубостью населения, которое, не колеблясь, выбрасывает книги, – предмет в высшей степени благородный. Я, напротив, восхищаюсь богатством и мудростью свалки, где можно найти даже книги. Это именно то недоразумение, которое нас разделяет. Для моих муниципальных советников, целиком вросших в тело общества, свалка – это ад, приравненный к небытию, и ничто не внушает достаточное отвращение, чтобы заслужить выброс на нее. Для меня это мир, параллельный нашему, зеркало, отражающее то, что составляет саму суть общества, – и переменное, но абсолютно положительное значение, имеется у каждого отброса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю