355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Турнье » Метеоры » Текст книги (страница 12)
Метеоры
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:01

Текст книги "Метеоры"


Автор книги: Мишель Турнье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

* * *

Сегодня, во вторник 15 июня, в 17.40 в центре дебрей раздался крик. Вернув себе, как и предвиделось, почти всех дезертиров, я все же зашел в «Ослиный кабачок», чтобы посмотреть, как продвинулись работы по расчистке. Осталась только горстка людей, чиркавших ножницами без убеждения и порядка, а «светлая, воздушная и яростная» кротовая нора на вид совершенно не пострадала от проделанной на сегодняшний день работы. Мне еще хватило времени заметить маленького конюха, который держал под уздцы двух лошадей, и я заключил из этого, что Фабьенна, должно быть, где-то поблизости.

И тут раздался крик, вопль боли и гнева, яростный, многословный, полный смертельных угроз стон. И почти сразу же все увидели человека, выскочившего из туннеля, прорубленного в толще колючек, человека, который бежал, продолжая вопить и прижимая руку к левому виску. Я узнал Брифо, и он, видимо, тоже меня узнал, потому что бросился ко мне.

– Ухо, ухо! – хрипел он. – Ухо отрезала!

И он протянул ко мне левую ладонь, облитую гемоглобином. Но впечатление на меня произвела не его рука, а эта новая голова, разбалансированная отсутствием одного уха настолько, что в замешательстве на ум приходит вопрос: в фас она видна или в профиль?

Я не стал задерживаться возле сумасшедшего полубезухого старика. Я оставил его наедине со своими стонами и побежал к колючкам. Углубился в галерею, из которой он вышел. К удивлению своему, я оказался в лабиринте достаточно сложном, чтобы человек рисковал в нем потеряться. Риск наверняка тщетный, потому что колючие дебри простираются не бесконечно, но впечатление угрожающей свирепости, исходящее от тысяч и тысяч слоев колючей проволоки, под которыми чувствуешь себя погребенным, конечно, тоже играет свою роль. Я шел вперед, поворачивал, шел, снова поворачивал и очутился нос к носу с Фабьенной. Она не двигалась, не улыбалась, но мне показалось, я прочел на ее полном и круглом лице выражение триумфа. Я опустил взгляд на ее руки. Обе они были забрызганы кровью. Правая еще держала маленькие серебристые кусачки, которые я видел у нее во время последней встречи. Левая ладонь поднялась ко мне и раскрылась: я увидел на ней две серьги, две филиппинские жемчужины, оправленные в виде пусет. Она отступила так, чтобы я увидел землю. Сначала взгляд мой упал на ошметок красной сморщенной кожи, и я подумал об ухе Брифо. Но это еще было ничего. Присмотревшись, я различил контур человеческого тела, наполовину выступающий из вязкой почвы. Посреди свежевспаханной земли смеялся во весь оскал увенчанный войлочной шляпой череп.

– Я подозревала, что Крошмор должен находиться здесь с одной из жемчужин, – объяснила мне Фабьенна. – К моему удивлению, вторая жемчужина явилась сюда на ухе у Брифо. Странная встреча, не правда ли?

Она вновь обрела свой светски-иронический тон, особенно резавший ухо в данной ситуации.

Я не желал более ни видеть, ни слышать об этом. Без единого слова я повернулся спиной к Фабьенне и вышел из лабиринта. Пока можно только строить домыслы о том, что здесь произошло четверть века назад, но детали пазла довольно хорошо подходят друг к другу. В то время «Ослиный кабачок» процветал и служил штаб-квартирой мусорщикам этих проклятых земель. Здесь и сошлись Брифо и Крошмор, каждый со своей жемчужиной, на последний торг. Можно предположить, что, исчерпав все доводы, они решили разыграть их в кости или в карты. Игра перешла в ссору, и ссора в поножовщину. Кажется установленным факт, что в то время Брифо залечивал большую рану на животе и вынужден был несколько недель пролежать недвижно. Можно допустить, что Крошмор, покинув, тоже раненым, кабачок, заблудился глубокой ночью в зарослях и умер в этой болотистой низине. А вскоре после того туда сбросили тонны колючей проволоки. Когда, поправившись, Брифо стал бродить по этим местам, он, к досаде своей, обнаружил гору железных колючек, лежащую на своем давнем враге – как достойное того надгробье. Он стал ждать случая, забыл и внезапно вспомнил о жемчужине, увидев, как люди Фабьенны прокладывают ходы. Дело о жемчужных серьгах снова ожило, и, словно повинуясь этому оживлению, Аллелуйя выдвинул против него свое обвинение. Брифо пристально следил за продвижением в очистке оврага. Ему важно было первым добраться до останков Крошмора. Он пришел только вторым, потеряв одновременно жемчужину и ухо…

На шее у него золотая цепочка и образок Богородицы. Еще у него на левом безымянном пальце здоровенная алюминиевая печатка в виде черепа. Вот все его драгоценности. Я постараюсь их не тронуть. Зато надо подумать, как бы его одеть. Хотя бы для того, чтобы потом раздеть. Как? Проблема деликатная, волнующая, сладостная. Осторожность, мир, мудрость – заключались бы в том, чтобы сгладить его, закамуфлировать, сделать серой тенью, скрытой за моей спиной. Мне это отвратительно. Мне отвратительно рядить его в одежды диаметрально противоположные моим. Я хочу, чтобы он был похож на меня вплоть до моего «дурновкусия». Даниэль будет денди, вроде меня.

Вроде меня? А почему не в точности,как я? Не точной моей копией? Чем больше я лелею эту мысль, тем больше она мне нравится. Так я встречусь лицом к лицу с хихикающим отребьем, его хихиканье замолкнет в изумлении, я разбужу в его тупом мозгу смутные предположения о братстве, об отцовстве…

Братство, отцовство? Ай, как странно ущипнуло в сердце! Я неосторожно зацепил воспаленную рану моего «горечка». И в ослепительном свете этой краткой боли я спрашиваю себя, не является ли жалость, склоняющая меня к Даниэлю, аватарой моего горечка и, в частности, сочувствия, которое внушает мне тот мальчик-сирота, которого навеки покинула моя мамочка. Нарцисс склоняется к своему отражению и плачет от жалости.

Я всегда думал, что каждый мужчина, каждая женщина с наступлением вечера испытывает великую усталость от существования, экзистенции (экзистенция, от ex sistere – сидеть снаружи), оттого, что родился, и, чтобы утешить себя после всех этих часов шума и сквозняков, предпринимает рождение навыворот, возрождение.Но как вернуться во чрево матери, покинутое так давно? Имея всегда дома фальшивую мать, псевдомать в виде кровати (аналогичную тем надувным куклам, с которыми в море совокупляются моряки, борясь с насильственным целибатом). Установить тишину и темноту, залезть в постель, свернуться голым в теплой прелести – значит стать зародышем. Я сплю. Меня ни для кого нет. Естественно, ведь я не родился! Поэтому логично спать в закрытой комнате, в спертой атмосфере. Открытое окно подходит для дня, для утра, для мускульных усилий, требующих активного обмена энергией. Ночью этот обмен должен быть сокращен насколько возможно. Поскольку зародыш не дышит, спящий обязан как можно меньше дышать. Больше всего подходит густая материнская атмосфера зимнего хлева.

Так мой Даниэль, нагой, как в день, когда он родился, возродится, когда залезет в мою большую кровать. И что он там найдет? Естественно, меня, такого же голого, как он сам. Мы обнимемся. Гетеросексуальное отребье воображает необходимость проникновения, сфинктерную механику, скопированную с их оплодотворений. Унылые мокрицы! У нас – возможно все, ничто не необходимо. В противоположность вашим связям, заложницам штамповочной машины воспроизводства, наши – поле всевозможных новаций, всевозможных изобретений, всевозможных находок. Наши вздыбленные и изогнутые, как сабельные лезвия, члены скрещиваются, сталкиваются, точатся друг о друга. Нужно ли уточнять, что фехтование, которым я занимаюсь с юности, не что иное, как отражение этого мужественного диалога? Оно – эквивалент танца у гетеросексуалов. В пятнадцать лет я ходил в фехтовальный зал, как мои братья ходили, в том же возрасте, на танцы по субботам. У каждого свои символические свершения. Я никогда не завидовал их широко распространенному развлечению. Они никогда не пытались понять смысл наших братских поединков.

Братских. Великое слово вышло из-под моего пера. Потому что, если кровать – материнское чрево, то человек, который, возрождаясь, приходит ко мне в кровать, может быть только моим братом. Близнецом, разумеется. И таков как раз и есть глубинный смысл моей любви к Даниэлю, пропущенной сквозь руки Эсташа и очищенной ими, ожалостлевленный моим горечком.

О Иакове и Исаве, соперниках-близнецах. Священное Писание говорит нам, что они боролись уже под сердцем у матери. И добавляет, что Исав явился на свет первым, а брат держал его за пятку. Что это значит, как не то, что он хотел помешать тому выйти из материнского чрева, где они жили, тесно сплетясь? Зачем же интерпретировать эти движения двойного зародыша – которые я представляю себе медленными, задумчивыми, неотвратимыми, на полпути между перистальтикой кишечника и вегетативным ростом – как борьбу? Не следует ли скорее видеть здесь нежную, полную ласки жизнь зародышевой пары?

Малыш Даниэль, когда, возрождаясь, ты упадешь ко мне на грудь, когда мы скрестим клинки, когда мы познаем друг друга с чудесным чувством сообщничества, которое дается нам в атавистическом, внепамятном и словно врожденном до-знании чрева другого человека, – противоположность гетеросексуальному аду, где каждый для другого – terra incognita, – ты не будешь моим любовником – уродливое слово, воняющее гетеросескуальной четой, – ты даже не будешь моим младшим братом, ты будешь мной самим, и в воздушном равновесии союза идентичностей мы поплывем на борту большого материнского корабля, белого и погруженного в темноту.

Далеко же я ушел от своих проектов в области одежды. Однако не дальше, чем ночь ото дня. Потому что, если ночью мы общаемся во чреве матери, то днем Даниэль, одетый в мой вышитый жилет, с шестью еще пустыми петлицами, как и полагается существу молодому, не определившемуся в призвании, и в нанкиновых брюках, войдет со мной под руку в ресторан или в отель, как странный двойник, отделенный от меня добрым поколением, словно сын-близнец, словно я сам тридцатью годами раньше, наивный и свежий, неуверенный в себе, глядящий в землю, открытый всем ударам. Но я буду рядом с ним, тогда как тридцать лет назад у меня не было никого, я шел без провожатого, без защитника по усеянным ловушками и засадами эротическим полям.

* * *

Я катаю на ладони две прекрасные филиппинки, с таким ярким пламенем, что кажется, светящаяся точка бродит по их переливчатому брюшку. Разве не нормально, чтоб эти сестры-близнецы, символ абсолютной четы, завершили свой странный бег в ушах Денди отбросов? Но как уродливы перипетии, приведшие их сюда!

Все началось на прошлой неделе, когда я следил за двумя бульдозерами, выравнивавшими поверхность того, что было Чертовой ямой. Красивая поверхность, такая ровная, тонко измельченная и крепкая – настоящий шедевр переработанного свала, мой шедевр, – что городской совет, пришедший в полном составе принимать окончание работ, не смог скрыть своего энтузиазма и единодушно решил не останавливаться на столь правильном пути, а в дальнейшем утвердить выделение субсидий, дабы на этом месте возник городской стадион с крытыми трибунами и теплой раздевалкой. Я держался в тени, со скромным видом перед этой кучкой мелких лавочников, каждый из которых, по-видимому, приписывал заслугу возникновения будущего стадиона – себе. Я напрочь остудил их самодовольство, робко предложив, чтобы этот стадион, может быть, носил имя Сюрена, но, увидя их внезапно вытянувшиеся лица и вспомнив, что я для крановщиков – в основном господин Александр, уступил, сказав, что имя Александр тоже сошло бы, одновременно наводя на мысль о великом македонском завоевателе или о династии русских царей. Конечно, то была насмешка, ибо что может быть более чуждым мне, чем выпячивать себя в гетеросексуальном обществе, даже если воспоминание о венсеннском стадионе имени Лео Лагранжа и о некоей группке молодых людей с голыми ляжками, свершающих брачный ритуал вокруг кожаного яйца, мне довольно мило и склоняет меня к симпатии к этим местам мужественного отдыха.

Как парикмахер проводит в последний раз гребнем по только что подстриженной и уложенной шевелюре, так и я приказал еще раз пройтись бульдозерами по безупречной арене Чертовой ямы и тут разглядел маленького конюха Фабьенны, который приближался рысью. Она остановилась в трех метрах от меня и с совершенно военной выправкой, похожая на вестового, доставившего приказ из Ставки на передовую, звонко выкрикнула:

– Мадемуазель Фабьенна дает прием в пятницу вечером в замке. Вас просят оказать честь присутствовать.

Ее конь в нетерпении взвился и сделал пол-оборота, и она добавила следующее поразительное уточнение, прежде чем ускакать, прижимаясь к коню:

– По случаю помолвки!

Вот так Фабьенна! Опять она сумела сбить меня с толку! Вот, значит, к чему приводят лесбийские увлечения! Разве не был я прав, априорно с подозрением встречая ее показные мужеподобные увлечения? Помолвлена! Тут я припомнил, что я не видал ее с того эпизода с отрезанным ухом и что у крановщиков были намеки на несколько таинственную болезнь, мешавшую ей покидать замок. Я сначала довольно наивно подумал, что склоки с Брифо, несмотря на победное завершение, расстроили ей чувства, теперь же я склонен был думать – столь же наивно, – что это перспектива помолвки, на которую она пошла, видимо, под давлением неотвратимой финансовой потребности, подорвала ее здоровье. Сегодня я обвиняю себя в том, что судил опрометчиво. Я прекрасно знаю, что мое суждение о женщинах грубо, холодно и самонадеянно, но я мог бы сообразить, например, что если и была финансовая нужда, то обнаружение филиппинских жемчужин облегчило бы ситуацию. Что до болезни, то тут все выяснилось для меня в обстоятельствах, в которые едва можно поверить, как и в то, что она имела больше общего с моим помоечным призванием, чем с романтическими нежностями прекрасного пола.

Один из принципов моего гардероба – быть в обычное время одетым так тщательно, что для приема ничего сверх того сделать нельзя. Вот единственный способ избежать разряженности гетеросексуальных простофиль. У меня нет ни фрака, ни смокинга, я оставляю эти ливреи метрдотелям и светским танцорам, и никому не придет в голову упрекнуть меня в том на самом официальном из приемов, потому что это значит требовать от меня хоть малейшегоотличия. Поэтому в ту пятницу 7 июля я явился в Сент-Гаонский замок, чтобы отметить помолвку Фабьенны, – в привычных брюках из желтого нанкина, карманьольском сюртуке, галстуке-лавальер и, главное, в жилете с шестью петлицами, каждую из которых украшает собственная помойная медаль, – то есть ровно в том, что на мне видят уже шесть месяцев на роанской пустоши.

Как я ни готовился, ее появление в виде светской девушки, в лаковой прическе, в шелковом платье, на высоких каблуках меня ошеломило, и мне потребовалось несколько секунд на то, чтобы вернуть себе присутствие духа. Она это, естественно, заметила и сказала мне, когда я склонялся к ее руке:

– Удачно, что я надела серьги, иначе сомневаюсь, что вы бы меня узнали!

Я уж точно не преодолел подобные колебания относительно крошечной служанки, которую она мне представила только по имени:

– С Евой вы, конечно, знакомы.

Маленький конюх? Возможно. Я в этом абсолютно не уверен. Следовало бы допустить, что ее лицо пришло в норму с чудесной скоростью, что в ее возрасте не исключено. Я едва видел ее на прошлой неделе, когда она выкрикнула мне приглашение Фабьенны с высоты своего коня. Она приветствует меня, не поднимая глаз, детским книксеном. Потом меня запускают в салоны замка, как экзотическую рыбу в садок с карпами. Фауна отечественная, типично местная. Кроме лакеев в кюлотах на французский манер, с красным жилетом и синим сюртуком, все эти представители приличного общества пытаются перещеголять друг друга в невзрачности. Скромность? Пуще того: полное самоуничтожение. Найти точный цвет тумана, пыли, грязи, чтобы сделаться еще более незаметными. Таково железное правило царящей здесь гетеросексуальной эстетики мокриц. Гетеросексуал перекладывает на женщин всякий поиск элегантности, всякую смелость в одежде, всякое изобретение в наружности. Секс у него подчинен единственно утилитарным целям и не в состоянии выполнять свою основную функцию – преображать, облагораживать, возбуждать. Я продвигаюсь вперед среди групп гостей, постепенно надуваясь от злобы. Жаль, что я оставил Флеретту в гардеробной. Разве Людовик XIV не имел при себе трости, когда прогуливался в толпе придворных по Галерее зеркал? Кстати, о зеркалах: вот одно из них, вобравшее в пятнистое серебро анфиладу салонов. Как я красив! Золотой фазан среди выводка пепельных цесарок, разве я не единственный самец в этом птичнике? В углублении, которое, видимо, было альковом, размещен помост, на котором шестеро музыкантов настраивают свои инструменты. Действительно, сегодня же в замке бал. Бал в честь помолвки мадемуазель Фабьенны де Рибовиль с… – кем, кстати? Я наугад подцепляю одну из цесарок и конфиденциальным тоном спрашиваю, кто жених и нельзя ли меня представить. Цесарка впадает в панику, начинает суетиться, встает на цыпочки в попытке возвыситься над толпой. Наконец она обнаруживает буфет и намеревается меня туда отвести. Так мы оказываемся перед маленьким толстым юношей, пухлым и вялым, как панариций. Он завит на щипцы, и я бы поклялся, что напудрен. Я с ходу ощущаю отрицательное излучение сильнейшей антипатии. Взаимные представления. Его зовут Алексис де Басти д’Юрфе. Категория понятная. Старинное форезское дворянство. Исторический замок на берегу Линьона, притока Луары. Но память делает прыжок посильнее, и из скудных школьных воспоминаний всплывает Оноре д’Юрфе, автор «Астреи», первого французского романа в жанре маньеризма. Как звали разодетого в кружева пастушка, чахнувшего от любви к Астрее? Селадон! Конечно! И тут же я вспоминаю инстинктивную антипатию, которую внушал мне этот надушенный тюфяк, гомик – любимец женщин, дальше некуда! – и обнаруживаю, что она неотличима от той, что только что внушил мне Алексис Басти д’Юрфе. Меня, вовек не открывавшего книг и плюющего на литературу, удивляет и забавляет эта чехарда реальности и вымышленного мира. Сквозь зубы мы обмениваемся несколькими словами. Я считаю себя обязанным поздравить его с помолвкой. Фабьенна так красива, так крепка здоровьем! Он возражает мне с гримасой отвращения. Как раз наоборот, с некоторых пор она чувствует себя неважно. Но, в общем, через месяц они поженятся и тут же уедут в длительное свадебное путешествие, которое, как он надеется, принесет исцеление. Фабьенне пойдет только на пользу отдаление от краев, не подходящих ей ни климатом, ни, особенно, обществом, и где она поддерживает знакомства… знакомства… скажем, прискорбные. Вот это, полагаю, и называется оскорблением! Флеретта, Флеретта, где же ты? Ничтожный Селадон, а не достать ли мне из петлицы номер 5 облатку роанских отбросов и не запихнуть ли ему в глотку! «И куда же вы собираетесь в свадебное путешествие?» – сюсюкаю я. «В Венецию», – ответствует он. Этого еще только не хватало! Гондолы и мандолины при свете луны. Нет, правда, Фабьенна хватила через край. Я поворачиваюсь к Селадону спиной и рассекаю толпу цесарок в поисках хозяйки. Она снаружи, стоит одна на парадной лестнице, где встречала гостей. Но все к тому времени, кажется, уже прибыли, и прекрасная невеста напрасно – или, возможно, из отвращения к цесаркам – задерживается на свежеющем ночном воздухе.

Услышав, что я подхожу, она оборачивается ко мне и в резком свете, падающем от фонарей парадного крыльца, я замечаю, что, действительно, ее круглые щеки растаяли, а глаза кажутся больше, глубже. Но от этого филиппинские жемчужины только светоносней горят на ее ушах. Какую же болезнь подцепила в результате своих «прискорбных знакомств» моя воительница с тряпичником? Я, конечно, не спрошу ее об этом, вопрос не того рода, на которые она отвечает. Зато свадьба, Алексис…

– Меня только что представили вашему жениху, Алексису Бастье д’Юрфе, – констатирую я тоном, где смешивается вопрос и тень укоризны.

Именно так она и понимает.

– Алексис – друг детства, – объясняет она мне с нарочитой серьезностью, опровергаемой ироническим оттенком в голосе. – Мы выросли вместе. Приемный брат, в общем-то. Только вряд ли вы его когда-нибудь встречали. Он ненавидит лошадей, стройки, шабашников. Он почти никогда не выходит. Домашний мужчина, если угодно.

– Вы с ним составите идеальную пару. Не придется гадать, кто в доме держит бразды правления.

– Вы думаете, я смогла бы вынести такого мужественного мужчину, как…

– Как я? Но он-то как вас выносит?

Она досадливым движением поворачивается ко мне спиной. Делает три шага к дверям гостиной.

– Господин Александр Сюрен!

– Что изволите?

– Вы читали «Астрею» Оноре д’Юрфе?

– Честно говоря – нет. Впрочем, я припоминаю, что вещица несколько длинна.

– 5593 страницы крупного формата, если точно. Что вы хотите, мы, форезцы, считаем ее своим национальным эпосом То, что я девочкой бегала босиком в прозрачных водах Линьона, не прошло бесследно.

– Так вы выходите за Алексиса, потому что он воплощенный Селадон?

– Воплощенный? Да нет же, гораздо больше!

Она приблизилась ко мне и шепчет мне, словно сложный и важный секрет:

– Селадон – это одна сторона, Алексис – другая. Селадон ссорится со своей любезной подругой Астреей. Она прогоняет его. Он в отчаянии уходит. Вскоре после того к Астрее является прелестная пастушка. Ее зовут Алексис, и она владеет искусством нравиться дамам. Вскоре Астрея забывает свое горе в объятиях новой подруги. Но кто же на самом деле Алексис? Переодетый пастушкой Селадон! Так что иногда достаточно поменять пол, чтобы все устроилось наилучшим образом!

Тут мне надо было потребовать объяснений, задать точные вопросы, распутать это нагромождение. Я отступил, так вот. У меня голова пошла кругом от всей этой круговерти юбок и штанов, где и хавронья не нашла бы своих поросят. Так что пока проблема Алексиса остается, если можно так сказать, нетронутой. Эта чертовка Фабьенна способна выйти замуж хоть за женщину, хоть за мужчину, которого она наперед снабдит платьем и свадебной фатой. Она сильнее меня. Как Сэм, она меня шокирует и просвещает. Ее речи циничны и поучительны.

Внезапно в салонах, центр которых освободился от гостей, наступила полная тишина.

– Придется открывать бал, – вздохнула Фабьенна. – А ведь Алексис так плохо танцует!

Я следую за ней, она же под скромные аплодисменты входит в зал. Она затянута в платье из розового тюссора, местами висящее свободно и довольно короткое, открывающее мускулистые ноги наездницы. Наряд спортсменки, Дианы-охотницы, которая, конечно, согласилась на помолвку, но насчет свадьбы бесповоротного решения нет. Пока она храбро становится против кукольного и ничтожного человечка, с которым ей придется танцевать, я стараюсь вклиниться в накипь гостей, заполонивших гостиную. Я слегка потеснил старую сову в шляпке из фиолетового тюля, поглощенную тем, что, чавкая, опустошает тарелку с птифурами. Тарелка, после сильнейшего крена, выровнялась, но сооружение из фиолетового тюля приобрело, по-видимому, свой окончательный наклон. Ее, наверно, с детства учили, что ругаться с набитым ртом нельзя, потому что она довольствуется тем, что расстреливает меня глазами, выпятив свой подбородок в мою сторону.

Фабьенна неподвижно стоит перед Алексисом. Их разделяют два метра. Разительный контраст между юношеского вида девушкой, прямой и крепкой, и девического вида юношей, чьи жирные складки удерживаются единственно стараниями черного костюма. Дирижер поднимает руки. Скрипачи склоняют левое ухо к грифам своих скрипок.

Это мгновение тишины и недвижности принимает в моей памяти обличье нескончаемой паузы. Потому что, в действительности, вечер на этом и кончился. Случившийся тогда же инцидент поставил конечную точку в приеме, соединившем роанскую буржуазию и форезскую знать, и открыл праздник иного порядка, интимный, тайный, единственными двумя подлинными участниками которого были Фабьенна и я, в окружении толпы призраков.

Раздался дряблый и мокрый звук, что-то выкатилось на бальные туфли Фабьенны и шлепнулось на навощенный паркет. На первый взгляд то была куча плоских и беловатых макарон, но живых, ведомых медленным перистальтическим движением. Я тут же узнаю в этом сплетении кольчатых лент солитера мусорщиков. Так, значит, пресловутая болезнь, которую завуалированно относили на счет «прискорбных знакомств» Фабьенны, – всего лишь безобидный солитер? Истекающие мгновенья полны редкой насыщенности. Цесарки – все как одна – уставились на пять или шесть метров липкой ленты, медленно извивающейся, как каракатица на песке. Призвание сборщика мусора не позволяет мне более находиться вне игры. Моя соседка, ничего не заметив, продолжает перемалывать пирожные. Я вырываю у нее из рук тарелку и чайную ложку, делаю два шага вперед и опускаюсь на колени перед Фабьенной. С помощью чайной ложки я собираю глист в тарелку, – операция деликатная, потому что этот гад скользкий, как кучка угрей. Необыкновенное ощущение! Я тружусь один посреди толпы восковых манекенов. Я встаю. Оглядываюсь вокруг. Селадон стоит передо мной, как оплывающая свечка, и ошеломленно смотрит на меня. Я всовываю тарелку и ложку ему в руки. Клянусь, я не сказал ему: «Ешь!» Не поклянусь, что не подумал. Дело сделано! Страница перевернута. Теперь наш черед, Фабьенна! Моя правая рука обвивает ей талию. Я оборачиваюсь к оркестру: «Музыка!» «Голубой Дунай»уносит нас в свои ласковые волны. Амазонка бытовых отходов и Денди отбросов, оставив в гардеробе свои половые пристрастия, открывают бал. Мадемуазель Фабьенна, графиня де Рибовиль, что за странную пару мы составляем! Не угодно ли взять меня в супруги? А не отправиться ли нам вместе в Венецию? Мне говорили, что каждое утро большие гондолы мусорщиков вываливают отбросы в верховья лагуны и что в этом месте сейчас рождается новый остров. Не построить ли нам на нем свой дворец?

Так летят мои мечты, пока мы кружимся, не видя, как пустеют салоны. Потому что серая толпа медленно оттекает к выходам. Это не разгром, не паника, а тайное бегство, предательство, оставляющее нас наедине, с глазу на глаз, телом к телу. «Венская кровь», «Цыганский барон», «Богема», «Роза Юга», весь набор. Вскоре остается только один скрипач, испускающий протяжные рыдания. Потом и скрипач тоже исчезает…

Это было позавчера. Сегодня утром я получил записку: «Я уезжаю, одна, в свадебное путешествие в Венецию. Я пыталась примирить всех – тех, кого люблю, и всех прочих, нравы и обычаи и, наконец, себя. Пирамида оказалось слишком хрупкой. Вы видели результат. Счастье, что вы были рядом. Спасибо. Фабьенна».

От вложенных в письмо филиппинских жемчужин казалось, что конверт обременен близнецами.

* * *

Над окончанием лета нависла война. Закончив, при всеобщем попустительстве, уничтожение немецких гомосексуалистов, Гитлер ищет новых жертв. Надо ли уточнять, что грядущая потрясающая схватка гетеросексуалов интересует меня как зрителя, но меня не касается? Разве что в последнем акте, когда Европа, целый мир, будут, по-видимому представлять лишь груду обломков. Тогда наступит время тех, кто разбирает завалы, утильщиков, мусорщиков, тряпичников и прочих представителей отхожего промысла. А до того я буду следить за ходом действий корыстным взглядом, под сенью своей негодности к военной службе, которую я заслужил в призывном возрасте ущемлением грыжи, давным-давно вправленной и забытой.

Иное дело брат Эдуард. Внезапно он просит меня навестить его. Уж он-то – со своей огромной женой, любовницами, бесчисленными детьми, ткацкими фабриками и еще бог знает чем! – прирос к социуму каждым волоском! Насколько я его знаю, в случае войны он захочет драться. Это одновременно логично и абсурдно. Абсурдно в абсолюте. Логично относительно его солидарности с системой. Зачем он хочет меня видеть? Возможно, чтобы заручиться сменой в случае несчастья. Не выйдет! На меня уже сбросили наследие брата Постава, шесть городов с их отбросами. У меня хватило гениальности обратить все это помойное царство в мою пользу и к вящей моей славе. Подобный подвиг в одной и той же жизни дважды не совершают.

Итак, я заскочу в Париж повидать Эдуарда перед тем, как уеду на юг в Мирамас, инспектировать большую марсельскую свалку. Я беру с собой Сэма. После колебаний, оставляю Даниэля. Что бы я с ним делал в те два дня, что я должен провести в Париже? Одиночество у меня настолько закоренелое, что одна мысль о путешествии в компании выбивает меня из седла. Он приедет ко мне в Мирамас. Чтобы придать нашей встрече романтическую ноту, а заодно и несколько подлый предлог: я оставил ему одну серьгу. «Эти серьги твои, – объяснил я ему. – Их стоимость такова, что когда они в паре, тебе не придется работать до конца своих дней. Но каждая в отдельности не стоит почти ничего. Вот, значит, тебе одна, я оставляю себе другую. Ее ты тоже получишь. Позже. Но сначала тебе надо приехать ко мне в Мирамас. Через неделю».

Мы расстались. Надо было мне быть осторожней и не смотреть ему вслед. Эти плечи – узкие и немного сутулые, куртка не по росту, тощий затылок, придавленный гладкой, черной, слишком густой шевелюрой. А потом я представил себе его шею, худую и грязную, и золотую цепочку с образком Богородицы… Снова жалость стиснула мне сердце. Я силой заставил себя не окликнуть его. Увижу ли его еще? Можно ли что-то знать в этой собачьей жизни?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю