355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Турнье » Метеоры » Текст книги (страница 11)
Метеоры
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:01

Текст книги "Метеоры"


Автор книги: Мишель Турнье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)

Настала тишина, которую пронизал порыв ветра. Взлетели бумажки, и я подумал, не знаю уж почему, о Ruah Тома Куссека. Может, порядок вещей требовал, чтобы отныне она главенствовала в чувствах, связавших меня с обоими мальчиками? Даниэль обернулся, и я с болезненным уколом увидел вполоборота его бледный, перечеркнутый крупной черной прядью лоб и щеку. Маленький заморыш весь светился пагубным сиянием. Мы втроем посмотрели на ставшую безобидной кухонную плиту. Завалившееся в отбросы чудище вздымало свои короткие, смешно подогнутые задние ножки. Несмотря на черное боковое отверстие духовки и медный кран водогрея, плита напоминала быка, в яростной атаке воткнувшегося в слишком мягкую землю, завязшего головой и шеей.

* * *

Прелесть моей жизни состоит в том, что, достигнув зрелого возраста, я продолжаю удивляться своим решениям и поступкам, и это тем более, что речь идет не о капризах и сумасбродствах, а, напротив, о плодах, взращенных долго в тайне сердца моего, в тайне такой сокровенной, что я первый удивляюсь их форме, консистенции и вкусу. Естественно, требуется, чтобы их расцвету благоприятствовали обстоятельства, но частенько они благоприятствуют с такой расторопностью, что прекрасное и тяжкое слово «судьба» просто само приходит на ум.

Но у каждого судьба такова, какую он призывает. Некоторым, думаю, судьба подает тайные, незаметные знаки, подмигивает так, чтобы увидели они одни, чуть обозначает улыбку, рябь на зеркале вод… Я не из их числа. Мне полагаются жирные шутки, грубые, скатологические, порнографические хохмы, злые клоунские гримасы, вроде тех, что мы корчили в детстве, растягивая углы рта мизинцами – при высунутом, конечно, языке, – одновременно указательными пальцами растягивая веки вбок на китайский манер.

Вся эта преамбула понадобилась, чтобы подойти к невинной, на первый взгляд, новости: у меня завелась собака. Ничто, однако же, не располагало меня к вхождению в корпорацию старичков при псинках, чье идиотическое умиление перед собственными четвероногими всегда выводило меня из себя. Я ненавижу всякий вид отношений, лишенный хоть минимума цинизма. Цинизм… Каждому дана своя доля истины, которую он выносит, которую заслужил. Слабейшие из моих собеседников больше всего падки на сказки и ложь. Для этих все нужно приукрашивать, чтобы им было легче жить. Я могу сказать всев самых грубых выражениях только существу, обладающему бесконечным умом и великодушием, то есть одному Богу. С Богом никакой цинизм невозможен, если цинизм состоит в том, чтобы подавать собеседнику большеправды, чем он в состоянии вынести, или в терминах, болеенепристойных, чем он может услышать. Так вот мне кажется, что дружеские отношения выносимы только тогда, когда сопровождаются некоторой взаимной переоценкой,настолько, что каждый беспрестанно шокирует другого, заставляя тем самым подниматься на более высокий уровень. А если доза действительно слишком сильна, то второй, оскорбленный, может разорвать договор – иногда навсегда.

Можно ли внести долю цинизма в отношения с собакой? Такая мысль меня не посещала. А ведь однако! Меня должна была навести на нее этимология слово «цинизм», как раз происходящего от греческого κυνός, собачий…

Я наблюдал сегодня утром вблизи гостиницы круговерть горстки дворняг вокруг суки, вероятно текущей. Бесполезно говорить, что эта непристойно гетеросексуальная сцена – все эти принюхивания, угрозы, ласки, намеки на случку или драку – все вместе возбуждало мое любопытство и отвращение. Наконец маленькая группа исчезла с набережной, и я больше о ней не вспоминал. Через два часа выхожу купить газету и обнаруживаю их в нескольких метрах от себя. Но на этот раз один из псов добился своего, и, дергая задом, – вывалив язык и со стеклянными глазами – оседлал суку которая отвечает на каждый штурм прогибом таза. Мало-помалу остальные псы рассеиваются, кроме одного, – этакого встрепанного и рослого грифона, какие обычно сгоняют в стада баранов и коров. А этот чего ждет? Хочет подобрать остатки за своим удачливым соперником? Вот уж точно верх низости, но, в общем-то, достойно гетеросексуального отребья. Я жалею, что вышел без трости. Я бы дождался, когда он в свою очередь залезает на суку, и отлупил его как следует. Возможно, он догадывается о моих намерениях, потому что искоса следит за мной из-под серых торчащих патл, образующих брови. Или хочет убедиться, что я смотрю на него и ничего не пропущу из того, что он задумал? Потому что вот он уже приближается к занятой делом паре. Похоже, его интересует только анус самца, единственно свободный, по правде говоря. И он встает на задние лапы. Залезает на него. Я отчетливо вижу, как его жало, красное и острое, как перец, всовывается тому под хвост. Да это содомия, ей-богу! Он оседлал его! Кретинская морда занятого делом самца выражает внезапное беспокойство. Он наполовину оборачивается к моему волкодаву. Он слишком занят своим делом, чтобы по-настоящему отреагировать. Он снова впадает в свое двухтактное блаженство. Что до грифона, то он резвится вовсю. Он раскрыл пасть. Несомненно, его глаз сверкает. Он ухмыляется, чертов дворняга! Тут-то слово «цинизм» и пришло мне на ум. Потому что вот он, цинизм! Но хороший, цинизм моего толка, и вдобавок идущий к цели быстрее и дальше, чем сумел бы это сделать я, так что я удовлетворен, но еще и превзойден, слегка потеснен, и следствие того – восторженно настроен. Потому, что, черт побери, вот так отделать прямо на улице гетеросексуала при исполнении супружеских обязанностей… Признаюсь, я о таком и задумываться не смел!

Я вернулся к себе в номер в восторге от этого бодрящего зрелища. Почитал газету, довольно рассеянно. Было ясно, что я ждал чего-то, кого-то… Я снова спустился вниз. Он тоже ждал меня. Он поднял ко мне свою большую лохматую морду с ухмылкой, словно отныне память о его подвиге создала между нами сообщничество. И то правда, этот зверюга покорил меня. Лучше того, он просветилменя, в обоих смыслах этого слова, расширил мою нравственность, мораль, но еще как будто осветил, добавил этаж к замку моих грез – этим актом любви во второй позиции, которую он мне показал, комментарием к проблеме добычи добычи и поощрением к тому, чтобы дать ему циничную, собачью развязку.

Я протянул к нему руку, он ответил, махнув языком в ее сторону, но не дотронувшись, потому что мы на стадии намеков на контакты, а не законченного обмена. Я вернулся через два часа и обнаружил его по-прежнему сидящим, словно охранявшим гостиницу, мой дом. У меня стало тепло на сердце, зачем отрицать? Я тут же развернулся и пошел к ближайшему мяснику купить ему полкило говяжьих обрезков. Моим намерением было разложить газету, в которую была завернута эта пористая и синеватая плоть, на тротуаре. Я устыдился. Я вспомнил о старушках, которые вот так кормят котов в городских садах. Волкодав улыбнулся мне. Я мигнул ему, и он самым естественным образом пошел за мной вверх по лестнице. Преимущество занюханой меблирашки в том, что никто не оскорбится присутствием собаки у меня в комнате.

У меня есть пес. Надо найти ему имя. Робинзон назвал своего негра Пятницей, потому что взял его в пятницу. У нас сегодня суббота, samedi. Моего пса будут звать Сэм. Я говорю: «Сэм!»– и он тут же поднимает ко мне патлатую морду, на которой блестят два коричневых глаза. У меня есть пес, циничный друг, который шокирует меня тем, что дальше меня идет по моей дороге, и просвещаетменя…

* * *

Под внешней банальностью мир решительно полон едва прикрытых чудес – так же, как пещера Али-Бабы. Проходя мимо стеллажа букиниста, я наугад беру книгу и заглядываю в нее. Это этимологический словарь французского языка. Беглый взгляд приносит мне сведения о том, что слово «ягодица» – fesseво французском языке происходит от слова fïssum,щель. Но это меняет все! У каждого человека только одна ягодица – разделяющая его зад на две мясистые половины. Последние своей выпуклой телесностью несправедливо затмили и присвоили себе слово fissum,которое всего-то и обозначало скромную и негативную реалию.

Сэм теперь всегда со мной. Хозяйка «Крановщиков» Филомена кормит его на кухне. В остальное время он следует за мной по пятам. Мне приходится указывать ему, что иногда меня надо оставить одного. Тогда он шатается по дому, где все встречают его вполне радушно. Иное дело «Вокзальный» отель, где мне бесцеремонно заметили, что собаки не допускаются. Вот цена «почтенной репутации»! Раз они решили слыть «приличными», эти мелкие людишки, выросшие среди кур и свиней, ходят на цыпочках и изображают чистоплюев. Я же с каждым днем все менее расположен терпеть дискриминацию и плохое обращение с моим четвероногим приятелем. Был у меня соблазн немедленно отказаться от комнаты в «Вокзальной», но я решил повременить с этим решением, во-первых, потому что принципиально не принимаю решений под воздействием эмоций, затем, потому что мне будет несколько неприятно убедиться, что я полностью перешел в клан Крановщиков. Приятно иметь убежище, свое место вне Крановщиков, – да и просто, признаюсь, ванную комнату… Значит, так тому и быть. Господин Александр – обладатель не только добычи и добычи этой добычи, но еще и пса, помимо своих живописных друзей по помойке и бытовым отходам. Господин Сюрен – достойный холостяк, пользующийся уважением почтенных роанских коммерсантов. Надо ли добавлять, что господин Алекс – автор этих строк – испытывает яростное желание придушить господина Сюрена?

* * *

Рано или поздно я должен был встретиться с Фабьенной де Рибовиль, пользующейся загадочным авторитетом среди крановщиков, и мать которой, Адриенна, возможно, некогда питала слабость к ужасному Крошмору. Кто знает, может, эта Фабьенна – дочь собаковода? Но хватит романтических бредней!

Взаимное знакомство было не лишено пикантности. Дело было недалеко от Чертовой ямы, в местечке, называемом «Ослиный кабачок». Там находится развалина, когда-то бывшая бистро, по странности расположенным прямо в чистом поле. А рядом – низина, дно которой три четверти года покрывает гнилое болото, поросшее камышом. Я давно бы уже заполнил его послойными отходами, если бы меня некоторым образом не опередили – и, похоже, изрядно. Больше двадцати лет назад один богатый фермер выкупил окрестные триста гектаров, поделенные между двумя десятками мелких землевладельцев, и объединил их. Первым делом он выкорчевал километр изгородей, который разграничивали крошечные наделы. Колючая проволока, кое-как накрученная на подпирающие колья, была скопом сброшена в низину. Этот овраг, болото, жуткое нагромождение колючек, изъеденных и спаянных ржавчиной, – западня для животных, каждый год находящая новые жертвы.

Так вот, сегодня утром ко мне на площадку пришли с вестью, что одна из лошадей Сент-Гаона сломя голову влетела в это осиное гнездо, предварительно сбросив седока. Не могу ли я помочь достать ее оттуда? Я пустился в путь в сопровождении старины Сэма. Уже издалека я увидел силуэт всадника, стоящего на краю оврага и обращенного к нам спиной. Вскоре мы поравнялись с ним. Зрелище было ужасно. То, что билось в нагромождении колючей проволоки, лишь по форме напоминало лошадь. В остальном это было ободранное тело, анатомический срез лошади, залитый кровью и все же продолжавший отчаянно, бессмысленно биться, таща на каждой ноге по пуку жил, вздыбившись и задрав к небу голову, один глаз на которой был вырван. Молодой конюх медленно поднимался к нам, жестами выражая бессилие. Конечно, сделать ничего было невозможно, разве что прикончить несчастное животное ружейным выстрелом. Он подошел к нам, и тут сверкнул хлыст, и шрам перечеркнул ему лицо. Он отступил, прикрываясь локтем, споткнулся, упал навзничь. Всадник уже оседлал его, и хлыст наносил теперь уже удары с регулярностью механизма. Абсолютная тишина, в которой разворачивалась агония лошади и это ужасное наказание, окружала нас атмосферой торжественности. Я был заинтересован. Я бы заинтересовался еще больше, если бы узнал истину: наездник был женщиной, и маленький конюх – тоже…

Когда Фабьенна де Рибовиль повернулась ко мне, ее неожиданно круглое, немного детское лицо было залито слезами.

– Вы можете его прикончить?

– Один из моих людей подойдет с карабином.

– Очень быстро.

– Как только сможет.

– Когда?

– Возможно, через четверть часа.

Она вздохнула и повернулась к зарослям, где упавшее на бок животное билось с меньшей силой. Маленький конюх встал и без видимой обиды, не обращая внимания на багровые полосы, перечеркнувшие его лицо, смотрел вместе с нами на широкий кратер, где буйно росла адская металлическая поросль.

– Когда подумаешь, как мягки отбросы! – прибавила Фабьенна. – Зачем понадобилось устроить здесь такой ад! Как будто вся злоба в округе скопилась в этой яме.

– Я очищу ее, – пообещал я. – Со следующей недели у меня будет на одну бригаду больше.

Живость ее реакции удивила меня.

– И не думайте! Я займусь ею сама. В конце концов, у вас нет животных, которых надо защищать.

Потом она повернулась ко мне спиной и ушла в сопровождении избитого конюха к проезжей дороге, где ее ждал маленький открытый автомобиль. Лошадь была убита днем, выстрелом в голову, в присутствии живодера, который тут же вывез труп.

* * *

Наблюдая за Сэмом, я обнаруживаю одну из причин, объясняющих, по-видимому, культ животных в некоторых цивилизациях. Не то чтобы я делал из моего дворняги кумира, но я признаю, что от него исходит нечто успокоительное, умиротворяющее, его адаптация к внешнему миру просто заразительна. Животное являет нам завораживающее зрелище адекватности среде – немедленной, без усилий, данной с рождения. Примитивный человек, должно быть, завидовал силе, быстроте, ловкости, результативности животных, которых он видел, тогда как сам дрожал от холода под узкими шкурами, охотился оружием недальнобойным и неточным и передвигался единственно с помощью голых ног. Даже я замечаю легкость, с которой Сэм влился в мою жизнь, ту добродушную, счастливую и незатейливую философию, с которой он принимает все, и в том числе меня, что тоже не малая заслуга. Я замечаю, оцениваю, еще немного – и возьму его за образец.

Если хорошенько подумать, я уже испытал это чувство слегка завистливого восхищения, но то было в минуты слабости, и по отношению К гетеросексуалу и к обществу, в котором он родился. Он находит в нем, словно разложенные у подножья его колыбели, книги с картинками, которые совершат его сексуальное и эмоциональное воспитание, адрес борделя, где он лишится невинности, фотопортрет первой любовницы и будущей невесты с описанием свадебной церемонии, текстом брачного договора, застольных песен и т. д. Ему только и надо, что надевать одно за другим эти готовые платья, которые ему как раз впору, то ли потому, что скроены на него, то ли потому что он создан для них. Тогда как юный гомосексуалист пробуждается в пустыне, ощетинившейся колючими зарослями…

Так вот, эту роль чуда адаптации отныне в моей жизни играет не гетеросексуал, а псина, и насколько с большим умом и великодушием!

Сэм, добрый мой гений, ты доказываешь мне невероятную, неслыханную, чудесную вещь: с Александром Сюреном можно жить счастливо!

* * *

Солнце встает над роанскими виноградниками, и их шпалеры против солнца кажутся армией черных скелетов. Вот здесь и рождается розовое винцо, затейливое, немного терпкое, которое тут пьют и которое прекрасно сочетается со здешним «серым веществом». Я оставил свою машину на Коломбарской меже, большой приземистой и глухой ферме, и пешком иду вверх по течению Удана. Эта довольно красивая местность, где я живу уже больше шести месяцев, стала мне привычна, и я не без досады думаю о том, что мне предстоит покинуть ее, когда я покончу с Чертовой ямой. Пять остальных площадок действуют сами по себе, слава богу, но нет никаких причин торчать здесь бесконечно. В Сент-Эскобиле – в пятидесяти километрах к югу от Парижа – мои сто гектаров отбросов, питаемые ежедневным парижским составом из тридцати пяти вагонов, наверняка нуждаются в чуть менее халатном присмотре, и бескрайняя свалка Мирамаса, куда Марсель вываливает свои бытовые отходы, также ждет моего визита. Прибыв в Роан, я радовался, ибо ставил палатку на целине и наслаждался восстановленным одиночеством. Роан был для меня снежной равниной, не оскверненной ничьим следом. Далековато мы от всего этого, и я уже окружен такой толпой, какой не знал никогда доселе. Эсташ и Даниэль, Сэм, а теперь еще эта Фабьенна – взломали дверь в мою жизнь, и я спрашиваю себя, как мне удастся распроститься с роанской землей и отряхнуть ее прах с моих подошв, а затем нагим и совершенно свободным начать новое приключение. Неужто гетеросексуальная слизь покрыла меня настолько, что я теперь не могу путешествовать, не таща за собой свиту?

Словно иллюстрируя мои мысли, навстречу мне скачут два всадника. Я узнаю Фабьенну и маленького конюха, у него такое распухшее лицо, что, наверное, шарахаются лошади. Она осаживает коня прямо передо мной и делает мне хлыстом знак, который по желанию можно интерпретировать как угрозу или приветствие.

– Я послала отряд в «Ослиный кабачок» резать колючую проволоку, – говорит она мне. – Вы оттуда?

Я угрюмо качаю головой, мне не нравятся ее мелкопоместные замашки. Но может быть, я уязвлен лишь потому, что вопрошаем конным, а сам – пешком? Возможно, дело и в этом, но еще и в том, что внезапно у меня с женщиной возникли отношения совершенно нового рода, для меня – обескураживающие.

В колледже нам, клинкам, случалось говорить между собой о женщинах. Мы обменивались фантастическими сведениями об их анатомии. Что живот их, обезображенный природой, заканчивается простым мохнатым треугольником, без видимого полового органа, это мы, конечно, знали, и такое прискорбное уродство достаточно оправдывало наше безразличие. Груди, так занимавшие наших гетеросексуальных товарищей, пользовались не большей симпатией в наших глазах. Мы слишком восхищались грудными мышцами мужчин, что образуют свод над пустотой грудной клетки и служат мотором, динамическим источником самого красивого из возможных жестов – обхвата, объятия, – и потому взирали с недоумением на дряблую и пухлявую карикатуру, которую составляет женская грудь. Но наше любопытство возбудилось и воображение заработало, когда нам сообщили, что этот половой орган, о скудости которого мы так сожалели, – сложнее, чем кажется, и состоит из двух вертикальных, расположенных друг над другом, устий, четыре губы которых – две большие и две малые – могут раскрываться, как лепестки цветка. И потом еще эта история с трубами – двумя трубами, – вполне способная заинтриговать поклонников Ганеша, – но скрытых, спрятанных, недоступных. Ну и пусть. Все это принадлежало для нас к области экзотики, и женское племя интриговало нас, но не занимало надолго, наподобие центральноамериканского племени бороро или готтентотов Юго-Западной Африки.

А теперь, значит, здесь, на роанской равнине, какая-то женщина берет на себя смелость вступать со мной в диалог, чей добродушно-наглый тон меня задевает, как смесь увлечения и раздражения. Увеличивает раздражение то, что эффект, произведенный на меня, наверняка рассчитан ею и иском. Я чувствую, что мною манипулируют.

Вот слева от меня здания Минардьера, предвещающие уже форезскую местность с ее высокими крышами с двумя водостоками, покрытыми каменной черепицей, и дымоходы с огромными трубами, возле каждого из которых обязательно пристроилась вентиляционная заглушка, как малыш прилепился к боку матери. Сэм ускоряет шаг, внезапно заинтересованный всем тем живым, пахучим, что предлагают окрестности фермы. Его веселье выражается в подпрыгивании на одной левой задней лапе, маленьком движении, придающем его шагу чуть комичную элегантность. К чему отрицать? Меня тоже притягивают эти натруженные и тучные дома, где люди и скот, объятые единым теплом, вместе дают приплод и злаки. Бег светил, круговорот времен года, течение работ и дней, менструальные циклы, отелы и роды, смерти и рождения – суть шестеренки одних больших часов, чье тиканье, должно быть, кажется очень спокойным, надежным, пока идет жизнь. Я же, бороздящий холмы отбросов и мечущий семя перед юношами, обречен на бесплодные жесты, на день сегодняшний – без вчера и без завтра, на вечное настоящее – пустынное и бессезонное…

Сэм, подлезший под ворота скотного двора, приползает назад, ниже травы, преследуемый двумя подлейшими дворнягами, воющими от ненависти и бешенства. Он льнет ко мне, и дворняги останавливаются, продолжая лаять, но все же на почтительном расстоянии. Инстинкт предупреждает их, что у Флеретты есть тайные чары, даже легкое прикосновение которых к левому боку или промеж глаз не пройдет даром. Пошли, Сэм, старина, запомни же раз и навсегда, что между этими сиднями и нами, прямостоящими, могут быть только отношения силы, иногда равновесия – нестабильного и опасного, но мира и тем более любви – никогда!

Я делаю крюк к югу, решая вернуться в «Ослиный кабачок», где Фабьенна со своей бригадой должна заниматься очисткой оврага от заполняющих его железных колючек. Тяжелая работа, я испытываю к ней любопытство и облегчение оттого, что она поручена не мне. Странная Фабьенна! Какую там она глубокую фразу сказала по поводу бытовых отходов? Ах да! «Когда подумаешь, как мягки отбросы…» – вздохнула она. Чертова баба! Мягкость широких, белых, привольно раскинувшихся холмов, где взлетают и парят при малейшем ветерке бумажки, словно бесплотные птицы, нежная земля, впитывающая шаги и все же не хранящая следов, – я думал, это мой личный секрет. У нее нашлись глаза, чтобы увидеть это! Неужели она тоже поняла, что речь идет о цивилизации, обращенной в прах, сведенной к первичным элементам, чьи функциональные связи друг с другом и с людьми – разорваны? Хранилище современной повседневной жизни, состоящее из предметов, негодных к использованию и вследствие того возведенных к некоему абсолюту? Место археологических раскопок, но очень особое, потому что речь идет об археологии настоящего, следовательно, имеющее прямую наследственную связь с сегодняшней цивилизацией? Общество определяется тем, что оно отвергает – и что немедленно становится абсолютом, – в частности, гомосексуалистами и бытовыми отбросами. Я снова вижу маленького конюха, которого с таким пылом стегала Фабьенна. Я уверен, что это девица, инстинкт не может меня обмануть. У Фабьенны есть чувство отбросов, потому что она лесбиянка? Видимо, так. Но я не могу побороть огромный скепсис в отношении женской гомосексуальности. Выражаясь алгебраическими терминами:

мужская гомосексуальность: 1 + 1=2 (любовь),

гетеросексуальность: 1+0 =10 (плодовитость),

женская гомосексуальность: 0 + 0 = 0 (ничто).

Нетронутый, огромный, вечный Содом свысока созерцает свою хлипкую имитацию. Я не верю, что хоть что-нибудь выйдет из сочленения двух ничтожеств.

Асфальтовая дорожка, ведущая в Ренезон и в Сент-Гаон, звенит под моими ногами твердо и упруго. Сэм уже порядком устал и больше не бегает по обочинам. Он семенит рядом со мной, опустив голову. Но я вижу, как он понемногу оживляется, потому что мы приближаемся к Ослиному кабачку, где возится горстка людей, наверняка крановщики, доставленные на место старым грузовиком, стоящим на обочине. Не только их резка дает понятие о величине нагромождения железа, но и тщательная работа, которой занимается каждый из них, вооружившись парой кусачек, дает понятие о размахе предприятия. Им понадобится три недели, по крайней мере, чтобы искромсать и эвакуировать этот огромный ржавый и цепкий парик. Их метод работы интригует меня. Вместо того чтобы предпринять методичное сокращение проволоки начиная с периферии, они на моих глазах прокладывают каждый свой индивидуальный проход, что-то вроде туннеля, благодаря которому они продвигаются в глубь колючих зарослей в направлении центра. Кажется, им менее важно освободить овраг, чем исследовать его во всех направлениях и найти там что-то, что было потеряно или спрятано. Тогда я вспоминаю живость, с которой Фабьенна отвергла сделанное мной предложение о том, чтобы поручить эту работу одной из моих бригад. Достаточно пустяка, чтобы пробудить во мне наивные грезы о спрятанных сокровищах, укрытых за страшными и поэтическими препятствиями. Колючие дебри внезапно окутываются мрачным ореолом. Жестокая агония лошади, попавшейся в сеть из колючей проволоки, как муха в паутину, уже была сильным зрелищем. И вот теперь человечки с острыми пальцами превращают этот гальванический лес в кротовую нору, но кротовую нору навыворот, то есть не темную, земляную и мягкую, а светлую, воздушную и яростную. Я с ними. Я чувствую их тревогу. Я знаю, что они движутся вперед по железным галереям со сжатым сердцем и ягодицами, с ощетинившимся загривком и лобком, гадая, не прихлопнет ли их эта челюсть с тысячей и тысячей ржавых клыков, так же как давеча – лошадь, как прихлопывала все и всегда, потому что по мере продвижения вглубь они обнаруживают искореженные трупы собак, котов, сурков, – один из людей даже кричит, что обнаружил на топком дне оврага полусгнившего кабана, – по большей части таких расчлененных и разложившихся, что они стали неузнаваемы, это обрывки меха, из которых торчит пара костей.

Фабьенна, конечно, тут же, по-прежнему в брюках и сапогах для верховой езды, при ней неизбежный меленький конюх, опухшее и посиневшее лицо которого похоже на клоунскую маску Она приветствует меня кивком.

– Что вы тут ищете?

Я не смог удержаться от вопроса, понимая, что никаких шансов получить ответ на него нет. Сегодня Фабьенна без хлыста. Она, играя, вертит в руках маленькие серебряные кусачки, настоящее дамское украшение, – для дам особого рода, разумеется.

– Хотите узнать, идите сюда, – говорит она мне. И направляется к дебрям, входит в галерею, довольно глубокую для того, чтобы прорубающий ее человек не был виден.

Нет, я не пойду за ней. Эти места внушают мне более чем неприятное чувство – настоящее отвращение. Я отправляюсь по дороге на Коломбарскую межу, где ждет меня мой старый Панхард, а впереди бежит Сэм, которому теперь как будто не терпится вернуться домой.

* * *

Конечно, в гостинице только и разговоров, что про «Ослиный кабачок», и я уже отметил не одно дезертирство среди работников Чертовой ямы. При случае скажу Фабьенне, что она переманивает моих шабашников, но наш обычный контингент обычно так нестабилен, что я вложу в свое высказывание больше лукавства, чем серьезности. И тем не менее любопытство и надежда на бог весть какую находку привлекают людей к этой до крайности мерзкой работе. Я удивлюсь, если ситуация продлится и Чертова яма вскоре не вернет себе прежних работников. Мне не пришлось вмешиваться, чтобы удержать Эсташа и Даниэля, покорно оставшихся на месте потрошителей и, видимо, глухих к пению сирены из «Кабачка». Это удачно, ибо их дезертирство поставило бы меня в жестокое положение. Не то чтобы я от этого потерял расположение Эсташа или близость Даниэля – потому что дела обстоят именно так, расположение добычи, близость добычи добычи, – но мне пришлось бы перестать платить им за работу, а я не могу без неприятности думать о том, чтобы платить им за что-то другое или перестать платить вовсе. Случай с Даниэлем наиболее деликатен. Потому что, по правде говоря, я выплачиваю деньги не ему – простому помощнику, – а его матери, и если уже сладостно платить юноше, то платить за него родителям – редкое по качеству ощущение.

Как бы то ни было, но ни тот, ни другой, не сдвинулись с места, и я по-прежнему зажат, как сэндвич, между добычей и добычей добычи. Иногда я поднимаюсь на третий этаж. Дверь комнаты Эсташа никогда не бывает закрыта на ключ. Я обнаруживаю его лежащим в постели, голым, но с одеялом, натянутым до сосков. По большей части мне ничего кроме этого и не надо, потому что в силу причудливости моих аппетитов меня по-прежнему возбуждают руки. Я никогда не трогал плоти более законченной, щедрой и одновременно управляемой, тесно подчиненной императиву силы. Ни грамма этой изобильной мучнистости не растрачено впустую (в то время как тело женщины, едва перестав придерживаться худобы и бесплодности, расползается складками и скоро разваливается вообще). Благоразумно лежа сначала вдоль тела, они образуют два толстых каната молочной плоти, укорененные в округлой массе дельтовидных мышц. Но скоро он луком выгибает их над головой, и тогда – как все меняется! Словно поднимается занавес. Напрягшиеся мышцы живота теряют округлость и становятся кабелями, мощно припаянными к звонкой и гладкой грудной клетке. Еще более белая внутренняя поверхность рук выдает их хрупкость и становится фактурней, приближаясь к подмышкам, на легком, венном, пряном руне которых взгляд приятно отдыхает после густой и сладострастной тяжести лобковой чащи. По правде говоря, рука – это маленькая нога, немного поджарая и костлявая, но более красноречивая и ироничная, чем нога, – видимо, в силу близости головы. Только для того, чтобы понять ее речь, надо, чтобы остальное тело было укрыто, и именно это диктует мне поведение с Эсташем. Потому что если я обнажу этот торс, живот, бока, простую и в то же время бесконечно контрастную картографию полового члена и паха, бедер и разделяющей их промежности, – то концерт такого мощного и многочисленного ансамбля заглушит изящный, но слабоватый в сравнении с ним дуэт рук, как бы ни были они крепки.

Что до Даниэля… Бесполезно пытаться скрывать от себя: он растапливает мне сердце. Страсть жалости, которую он мне внушает, смягчает, расплавляет того закоренелого холостяка, закаленного на огне единого желания, гибкого, но прочного, не поддающегося коррозии, которым я был, подобно малышке Флеретте. Любовь = желание + нежность, и сила любви, ее здоровье – в тесном соединении этих двух элементов. Но сначала Эсташ для своего личного пользования снимает сливки с чистейшего из моих желаний. Что до нежности, которую внушает мне Даниэль, то она принадлежит к особой разновидности жалостной нежности, которая плохо сочетается с желанием и даже наверняка действует на этот сплав разлагающе. Вот я и сбился с пути, или, по крайней мере, иду в неизвестном направлении. В пользу ситуации, впрочем, говорит ее новизна.

Даниэль. Его официальное вхождение в мою жизнь случилось три дня назад. Я как раз выплатил его месячную зарплату матери. Он был свидетелем операции и остался под ее очарованием. Надо бы мне его отучить от этой дурацкой завороженности деньгами. А пока что я ею пользуюсь, потому что, нет сомнения, в его глазах деньги – это я. Надо бы… надо бы… Часть дороги мы пройдем вместе, часть дороги – или долгий путь, решит судьба. Этого достаточно, чтобы я кипел планами на его счет. Планами и радостью. Мне двадцать лет, и жизнь начинается! Моя новехонькая любовь – золотая жила, которую мы разработаем вместе. Для начала я отвел его в «Вокзальную» гостиницу. Я хотел, чтобы он единственным из крановщиков обнаружил другую сторону моей жизни, жизнь господина Сюрена. Он, конечно, знал «Вокзальную» гостиницу – снаружи, как самый роскошный отель города. Он вошел туда, трепеща от почтения. Комната ослепила его окончательно – высотой потолка и ковром на полу. Я подвел его к окну, выходящему на вокзальную площадь. Неоновая вывеска – самой гостиницы – бросала на него красный отсвет. Я протянул руку к его затылку, потом расстегнул ворот его рубашки. Я дрожал от счастья, ведь то был мой первый жест обладания. Детская хрупкость его шеи. Надо бы отучить его от неизбежной фуфайки, но я давно знаком с этой популярной реинкарнацией крестьянского фланелевого нательника. Мои руки зацепляются за золотую цепочку, на которой висит образок Богородицы. Он, по всей видимости, забыл про эту реликвию набожного детства, как щенок, что яростно вертелся, сбрасывая только что надетый ошейник, забывает о нем через час и до конца своих дней. Он забыл про него, забыл про образок, но мне, Александру Сюрену, Денди отбросов, эта чистая и потаенная вещица пришлась как удар подвздох, и страстная жалость вновь принялась жечь мне глаза. Я застегнул ворот его рубашки и снова завязал ему галстук, жирную и выцветшую ленту. Надо бы мне купить ему галстуков… Надо бы… надо бы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю