Текст книги "Конец республики"
Автор книги: Милий Езерский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
XVII
Не так поразил Цицерона сговор Октавиана с Антонием и Лепидом, как последствия его – проскрипции. Когда весть об убийствах в Риме дошла до тускуланской виллы, оратор не сомневался, что будет осужден Антонием. Он высказал свою мысль друзьям, и они посоветовали ему бежать в Македонию к Бруту.
– Отправимся сперва в твое астуранское имение, – сказал Квинт, брат Цицерона. – Там находятся надежные друзья, которые сообщат нам о первой биреме, выходящей в море.
– Увы! – вздохнул оратор. – Опять бежать! Дайте мне умереть на родине, которую я не раз спасал…
– Мы возвратимся с войсками Брута, – прервал Квинт, – силы его увеличиваются. Лициния говорила, что, если Секст Помпей присоединится к Бруту, войска триумвиров не осмелятся выступить против них. Через несколько дней Лициния будет возвращаться из Сицилии, и мы узнаем…
– Через несколько дней! – вскричал Тирон. – Неужели мы будем ждать, чтобы убийцы перерезали: нам глотки?
– Ты прав, – согласился Цицерон и приказал собираться в путь.
Рабы, часто сменяясь, несли господ в лектиках. Квинт плакал, причитая:
– Я не взял с собой ничего из дому. Как буду жить? Нет, я вернусь домой, чтобы взять необходимое, а вы продолжайте путь.
И он расстался с ними.
Прибыв в Астуры, Цицерон сел в бирему, отплывавшую в Цирцеи. На душе у него было тяжело. В Цирцеях ожидало печальное известие: Квинт с сыном были выданы рабами соглядатаям и убиты на месте.
Велико было горе Цицерона! Проклиная Октавиана, он говорил Тирону:
– Зачем жить, когда люди допускают такие страшные несправедливости? Октавиан Цезарь, который был ко мне расположен и клялся неоднократно в дружбе, изменил обещаниям, занес нож не только надо мной, но и над всей моей фамилией! О, боги, до чего мы дожили! Все попрано – и дружба, и честность, и гостеприимство, все это стало пустым звуком. О, куда преклонить мне голову?
Он плакал, в отчаянии рвал на себе одежды.
– Не убивайся, господин мой, – грустно сказал Тирон. – Находясь на стороне Брута, ты обретешь покой, И боги вдохнут в тебя силы для борьбы за республику! Не все еще потеряно…
– Мет, никуда я не поеду… Пусть священная земля родины примет в свое лоно мои старые кости.
– Что же ты думаешь делать?
– Отправлюсь в Рим, войду в дом Октавиана и покончу с собой на его домашнем очаге, чтобы обратить на Цезаря духов мести, чтоб они вею жизнь не давали покоя презренному сыну диктатора!..
Беспокойные мысли тревожили его. Великий оратор колебался, не знал, что делать. Каждый час он менял решение. И наконец отплыл морем в Формианум, где у него была прекрасная вилла.
– Я не в силах покинуть отечество, но и не в силах жить в нем. Рим гибнет, терзаемый тремя стервятниками, гибнут граждане, исчезают старые нравы, благочестие, доблесть, добродетель женщин и девушек, словом, отмирает поэтическая жизнь. Попраны древние законы, и новый закон навязан нам – сила кулака… Нет, жить так невозможно. Я чувствую такое отвращение к этой постыдной жизни, что готов сам наложить на себя руки.
Так говорил Тирону старый оратор, любящий– родину всем сердцем. Республика Катона Цензора казалась ему недосягаемым идеалом.
– О, какая была жизнь! – шептал он, прислонившись к корме старой биремы. – Тогда боги охраняли Рим, и тепло было в нем, как у очага Весты, радостно и солнечно в поле, деревне, городе – всюду! А теперь – черная ночь, и в ней, как черви, копошатся наемные убийцы с кинжалами!.. Нет, жить Нельзя!..
Старческие слезы скупо текли из воспаленных глаз, порой вырывалось заглушённое рыдание. Он оплакивал республику, как сын – мать, дрожа, как от озноба, горбясь и кашляя, – Нет, жить нельзя!
Любовь к отечеству! Кто пламеннее его любил Рим? Кто отдал ему все свои силы? Кто защищал дело сената и римского народа, избавив республику от мятежа Катилины и посягательств Юлия Цезаря? Он все он, Марк Туллий Цицерон, консуляр, Демосфен великого Рима!
Обратившись к Тирону, не смевшему утешать его, он сказал:
– Таковы дела (дословно: дела имеют такой характер), дитя!
Тирон молчал. Что он мог ответить? Величие оратора и его скорбь поражали вольноотпущенника.
Цицерон смотрел на морские волны, плескавшиеся за кормой, думая о страшнейшем произволе триумвиров.
– Кто спасет республику, кто? О, боги, дайте ответ, иначе я размозжу себе голову об эту корму! Спасите родину от убийц, остановите кровь! Тысячи погибли, тысячи гибнут и тысячи погибнут еще, если вы, боги, не вмешаетесь в это кровавое дело! Тирон, почему молчит Олимп? Или боги умерли? А может быть, не бывало их новее?
– Успокойся, господин, – шептал Тирон, целуя его руки. – Республика жива и будет жить, имея таких сынов, как Брут, Кассий и Секст Помпей!.. Они – твои друзья… Ты веришь им, господин?
– Должно верить друзьям.
Бирема мягко ударилась в песок.
Высадившись на берег, оратор пошел в храм Аполлона, находившийся неподалеку, в надежде, что сребролукий бог пошлет ему счастливую мысль.
Отдохнув в вилле, Цицерон отправился по настоянию друзей и рабов к морю. Рабы несли лектику в тени пиний, любимых оратором. Было холодно, и одинокие снежинки пролетали в воздухе. Здесь некогда он размышлял, прогуливаясь по дорожкам, о судьбах родины, которой угрожал Катилина, а затем и Клодий; здесь беседовал с любимой Туллией, жаловавшейся на измены Долабеллы; здесь резвилась веселая девочка Публилия, на которой он, шестидесятитрехлетний старик, женился; и здесь же он диктовал Тирону свои сочинения, которые тот быстро записывал, употребляя изобретенные им знаки, заменявшие слова и целые выражения.
Тяжелый вздох вырвался из его груди.
– А теперь, грязный и непричесанный, исхудалый, я должен бежать из отечества, скитаться по чужим землям! – шептал он.
Вдруг лектика дрогнула, рабы остановились. Цицерон выглянул и увидел воинов во главе с центурионом, бежавших к ним. Приказав поставить носилки на землю, оратор дожидался убийц, подперши левой рукой подбородок. Он был спокоен, и его глаза пристально смотрели на подходившего центуриона.
– Триумвиры по восстановлению республики именем полководца Антония! – крикнул центурион, выхватив меч.
Цицерон молча смотрел на него, вытянув длинную шею, как бы подставляя ее под удар. Центурион взмахнул мечом, хлынула кровь. Голова оратора покатилась под дерево.
Центурион отрубил Цицерону правую руку и, указывая на нее и на голову, приказал воину: – Брось это в мешок и скачи в Рим! – И добавил, обращаясь к друзьям оратора:
– Слава богам! Больше он не будет лаять, как Гекуба, и злословить на триумвиров, спасителей отечества.
Гонец мчался в Рим, загоняя лошадей. Он вез голову и руку великого оратора.
Остановившись перед дворцом Антония, он спешился и, узнав, что Фульвия находится в конклаве, зашагал, громко стуча калигами по мозаичному полу.
– Госпожа одна? – опросил он попавшуюся навстречу рабыню.
– Одна.
Невольница распахнула дверь. Он остановился на пороге. Фульвия полулежала на ложе, и две рабыни чесали, ей пятки. Воин успел заметить большую ступню и пальцы, искривленные тесной обувью.
– Что тебе? – приподнялась Фульвия.
– Привез голову Цицерона.
Матрона вскочила, седые волосы растрепались. Она была похожа зловещим лицом и дикими глазами на Фурию, изображенную на картине, висевшей напротив.
– Голова Цицерона! О боги, вы вняли моим мольбам и поразили болтуна, который, как паук, опутал нас паутиной злобных слов и мерзких речей. Вы. освободили отечество от хитрого лицемера, продажного лизоблюда, презренного насмешника и корыстолюбивого старика! Вечная вам слава, боги Рима!
И, повернувшись к воину, приказала:
– Подай голову.
Несколько минут она смотрела в потускневшие глаза оратора, приговаривая:
– Что же ты молчишь? Неужели лишился языка? А ведь любил острить и болтать подолгу! Скажи хоть слово, обворожи нас своим красноречием! Эй, рабыни, раскройте ему рот и вытяните язык! Я хочу увидеть, какая разница между его языком и нашими!..
– Готово, госпожа, – казала одна из невольниц, придерживая язык щипцами для снимания нагара со свечей.
Фульвия разглядывала язык Цицерона с любопытством.
– Язык оратора ничем не отличается от языка любого квирита, – вымолвила она с видимой досадой и, выдернув шпильку из волос, принялась колоть язык, захлебываясь от смеха:
– Вот тебе за то, что болтал без меры! Клеветал на видных магистратов, на друзей!.. Вот тебе за оскорбления! А это за насмешки! А теперь получай за «Филиппики» против Антония!.. А правую руку привез? – повернулась она к гонцу. – Эй, атриенсис! Дать ей пятьдесят ударов за то, что писала «Филиппики», грязную ложь против Марка Антония! Бить ее не обыкновенными бичами, а бичами из воловьей шкуры в назидание бессовестным клеветникам!
Исколов язык оратора, она приказала гонцу положить голову и руку в мешок и отвезти к Антонию.
– Ты найдешь господина на комициях. Напомни ему, что он обещал выставить голову и руку Цицерона на трибуне. А это возьми за верную службу.
И она подала ему золотой перстень с крупным гиацинтом.
Почти одновременно с убийством Цицерона в виллу Эрато ворвался отряд ветеранов под начальствованием седого центуриона.
Оппия не было в Риме (перейдя вместе с Бальбом на сторону Октавиана, он уехал в Нарбонскую Галлию под предлогом работ над сочинениями об александрийской, испанской и африканской войнах, а на самом деле потому, что боялся Октавиана), и он не мог известить Эрато об опасности. Оставленная на произвол судьбы, гречанка не очень тяготилась отсутствием покровителя.
Она охотилась и проводила время на празднествах земледельцев: скука убила гордость и презрение к простым людям. Эрато принимала участие в различных празднествах – в честь Юпитера, Марса и его двойника Квирина, а на Сатурналиях, Терминалиях и Луперкалиях появлялась в сопровождении молодежи. Услыхав, что, в окрестностях начались убийства, а в городе неспокойно, она послала Оппию письмо, умоляя его возвратиться в Рим. Не страх за жизнь пугал ее, а боязнь разгрома виллы. Она держалась за собственность, которой владела впервые, жадно и упорно, и жертвовать имуществом в угоду разгульным ветеранам считала безумием.
Когда в виллу ворвались ветераны, она вышла полуодетая из конклава, приказав рабыням спросить, что им нужно. Невольницы поспешно удалились.
Не прошло и одной клепсы, как они появились в атриуме во главе нелюбимой госпожей рабыни, которую Эрато часто наказывала. Почувствовав опасность, спартанка не растерялась (носила в складках одежды кинжал) и пошла им навстречу. И вдруг позади невольниц увидела бородатых ветеранов.
– Как вы смеете врываться толпою в атриум? – строго спросила она, больше обращаясь к нелюбимой рабыне, чем к остальным, а в голове настойчиво билась мысль: «Убьют, потому и пришли». – Неужели не знаете порядков? Плетей захотели?
– Довольно издевалась над нами ты, гадина! – закричала невольница, толкнув ее в грудь (Эрато устояла на ногах) – Довольно…
Не кончила: Эрато ударила ее кинжалом в шею и мгновенно выпачкала кровью свои руки и тунику. Рабыни окружили ее, нанося удары кулаками. Она отбивалась кинжалом.
Центурион растолкал невольниц.
– Начальник, помоги мне наказать взбунтовавшихся рабынь! – обратилась к нему Эрато. – Я, жена Оппия, друга триумвира Октавиана Цезаря, требую от тебя помощи!
– Лжешь! Жена Оппия уехала с ним в Нарбонскую Галлию, а тебя я не знаю. Ты значишься в списке проскриптов…
Лицо Эраты исказилось.
– Ты ошибся, центурион, – пролепетала она посиневшими губами.
– Нет, не ошибся. По списку ты значишься спартанкой Эрато, вольноотпущенницей Оппия. И поскольку сам Октавиан Цезарь внес тебя в список…
– Это ошибка! – простонала гречанка. – Меня знает триумвир Марк Антоний, у меня бывал диктатор Цезарь, и ты не посмеешь…
Центурион извлек меч и, отойдя от нее на два шага, ударил ее по голове с такой силой, что рассек череп. Эрато тяжело грохнулась на пол.
Оставив двух воинов присматривать за виллой и невольницами, центурион потребовал от атриенсиса ключи от погреба, где хранилось вино, и унес их с собою.
– Следить за порядком! – крикнул он, удаляясь. – А если не доглядите, расправа будет коротка!
XVIII
Посылая Лицинию к Сексту Помпею, Брут не надеялся на успешность переговоров.
Опасаясь, что Секст поддался хитрости демагогов, он хотел разъяснить ему, что не может быть прочного мира между сыном Цезаря и сыном Помпея Великого.
«Твое место, – писал он, – в наших рядах. Разве не знаешь, что Рим залит кровью республиканцев? Неужели ты веришь монархисту Антонию и жестокому демагогу Октавию? Действуй обдуманно, не ошибись, потому что последствия будут ужасны. Если же ты хочешь один бороться с. триумвирами, чтобы пожать лавры побед, то берегись, как бы эти лавры не обратились в шипы. Я знаю от перебежчиков, что триумвиры готовится к войне против меня и Кассия. Антоний желает отомстить заодно за смерть Гая Антония, которого я принужден был казнить в возмездие за убийство Цицерона. Недавно я решил оставить Македонию и переправиться в Азию. Там, соединившись с Кассием, мы образуем большое войско, способное к длительной борьбе. Если же ты не хочешь вступить в союз с нами, то опустошай по крайней мере берега Италии, перехватывай на море хлеб, предназначенный для Рима. Сделай это во имя отца твоего, Помпея Великого».
Лициния лично вручила Сексту эпистолу Брута и не спускала с него глаз, пока он читал ее. Она видела, как Помпей прослезился, и ей жаль было этого бездомного мужа, скитающегося по морям.
Напоминание об отце бередило в нем неизлечимую рану: борясь за республику, мстить за отца и, мстя за отца, бороться за республику! Это было целью, а все остальное в жизни казалось для него незначительным и ненужным. Знал, что все надежды, все свои чаяния аристократы возлагали на него.
Секст, муж суровый, мрачный, молчаливый, был убежденным республиканцем, вовсе непохожим на людей своего времени: в груди его билось сердце римлянина, и древняя добродетель-храбрость, [8]8
Virtus.
[Закрыть]от которой давно уже не осталось следа в обществе, украшала его больше, нежели диадема царскую голову. Мысль о Помпее Великом, предательски убитом на его глазах, не давала покоя, – он видел его, грузного, тучного, с седою гривою волос и юношески блестящими глазами, и ему казалось, что тень отца требует мести, исполнения того сыновнего долга, который он, Секст, считал целью своей жизни и без которого его существование казалось ненужным. Но оставалось служение республике, и он решил посвятить свою жизнь борьбе. Поражение при Тапсе и Мунде, смерть брата (и его тень требовала мести), диктатура Цезаря – все это были несчастья; их можно было перенести, не складывая оружия и не покоряясь, ожидая благоприятного случая к выступлению. Убийство Цезаря, по его мнению, было воздаянием за смерть отца; он не мог сблизиться с заговорщиками, потому что презирал их. "Для Секста было ясно, что мартовские, иды не изменили положения в Риме. Появился Октавиан, льстец с заискивающей улыбкой, и стал «играть в демагогию». Как было противно Сексту слушать рассказы своих приверженцев об этом муже! И все же он слушал, хмурясь и поглаживая бороду, которую отрастил в знак траура по отцу.
Борьба! Она представлялась ему продолжением дела Помпея Великого, хотя он плохо уяснял цель, к которой стремился отец; он внушал себе, что Помпей Великий мечтал о восстановлении древней республики до-Пунических войн, а между тем отец никогда не говорил об этом с сыновьями.
«Как же возникла у меня эта мысль? Кто подсказал ее мне? Тесть «Дибон? Может быть, он. Или жена моя Скрибония?»
Мысли опять перенеслись на отца. «Он совершал много ошибок, оттого его постигали неудачи. Он мог объединить весь мир против Цезаря и раздавить хитрого демагога. А ведь не сделал этого! Но почему, неужели нерешительность спутала его деяния? О боги, где мерило справедливости и отчего презренный мужеложец пользовался вашей благосклонностью, а отца поражали вы тяжкими ударами?»
Республиканец, Секст поддерживал сперва сенат, надеясь на мудрость отцов государства, но вскоре в них разочаровался: трусливый и нерешительный сенат не сумел раздавить «мальчишку Октавия», победить Антония и Лепида, ив итоге три мужа создали триумвират, чтобы устроить резню аристократов и поделить их имущество. Этот грабеж и проскрипции были страшнейшим беззаконием, перед которым бледнели кровавые деяния Суллы. Многие вожди изменили, перейдя на сторону триумвиров. Можно ли было после всего этого доверять Бруту и Кассию? И Секст не присоединился к ним. Он понимал одну республику – древнюю, с простыми суровыми нравами граждан, с доблестью-добродетелью, и не верил больше в республику Брута и Кассия, то есть в ту республику, которую терзали сословные бои и ненависть враждующих лагерей.
«Спасители отечества? Они? Один – под личиною древнего Брута, утвердившего республику, другой; – вождь, якобы ниспосланный Олимпом для блага Рима!..»
Он злобно усмехнулся и сказал Лицинии:
– Возвращайся к Бруту и скажи, что дело его безнадёжно: ветераны против убийц Цезаря, а воины Брута и Кассия будут легко подкуплены Октавианом. Фатум знает, кого поразить и кто не нужен для родины.
Лициния с грустью отнеслась к его речам. Горесть слышалась в ее голосе, когда она ответила:
– Господин мой, я советую тебе поддержать дело республиканцев…
– Республиканцев? – гневно вскричал Секст.
– Господин мой, Брут и Кассий борются против триумвиров, которые стремятся к монархии…
Секст упрямо мотнул головою.
– Не говори, чего не понимаешь. Римлянам не нужна республика ни Цицерона, Брута и Кассия, ни чужеземца Аристотеля. Такие республики не могут привиться к нашей жизни. Мы нуждаемся в древнеримской республике, чтобы сохранить народ в его первобытности: природная простота и суровая честность – вот что нужно Риму! Необходимо искоренить роскошь, подлость, продажность, нечестность и сребролюбие, поднять нравы на прежнюю высоту… Трое ратовали за это дело, и мы будем следовать их заветам…
– Три мужа? – задумалась Лициния. – Двоих я знаю, это Сципион Эмилиан и Люций Кальпурний Фруга… Кто же третий?
– Квинт Цецилий Метелл Нумидийский…
– Враг Мария, – шепнула Лициния.
– Враг нечестных мужей, – поправил ее Секст и кликнул раба. – Скажи, отправился ли гонец в Италию?
– Да, господин мой, гонец отправился к вдове Помпея Великого с твоим письмом.
Губы Секста дрогнули, норн овладел собою. Слегка приподняв голову, он взглянул на статую отца. Помпей Великий смотрел на него незрячими глазами, и сыну показалось, что отец слегка улыбнулся. Взволнованный, он сделал Лицинии знак удалиться и, когда она вышла, опустился перед статуей на колени.
Ему вспомнились детские годы в вилле, мать Муция, с золотым венком, обхватывавшим локоны, падавшие на лоб, ив плаще, из-под которого виднелись дорический и ионический хитоны… виноградник и рабыня, подававшая им спелые душистые гроздья, когда они приходили во время сбора винограда… пасеку, где древний дед-невольлик встречал их у входа, падал на колени и, кланяясь до земли, приветствовал по-гречески… Как это было давно! Они ели солнечно-прозрачный мед, запивая ключевой водой из медной чаши, а кругом жужжали пчелы, и дед медленно вел скрипучим говорком дорическую речь… Однажды он рассказывал об Архелае, защитнике Афин, и о Сулле, въехавшем на коне в пылавший город. «Я видел, госпожа моя, императора так же близко, как вижу тебя. Рыжий, безобразный, он держал в руке меч, с которого капала кровь, и кричал: «Вперед, коллеги! Разбейте варваров, и все будет ваше – женщины, дети, сокровища!» Он сам взял меня в плен с женой и дочерью и подарил нашему господину – да хранит его Зевс! – Помпею Великому. Жена моя недавно умерла, а дочь…» – «Знаю, – прервала его Муция, – твоей дочери, старик, живется неплохо: она – любимица Красса Богатого…» – «Увы! – вздохнул раб. – Красс не отпускает ее на волю, и я хотел бы ее выкупить»…
Секст вспоминал… Мать выкупила девушку, и та вышла замуж за вольноотпущенника, имевшего лавку на Via Appia. [9]9
Аппиевой дороге
[Закрыть]«Жива ли она?» – подумал он, но тут нахлынули новые мысли, и девушка исчезла, как тень. Видел мать, покидавшую отцовский дом, ее слезы и недоумевал, почему она уезжает. А потом узнал» что мать изменяла отцу и тот ее выгнал… «Прав ли был отец?» – спросил он себя и тут же ответил: «Да, прав. Блудливая жена недостойна ложа высшего магистрата».
Сколько событий произошло у него на глазах, сколько потрясений вынесла его душа.
«Тяжелые удары Фортуны не сразили меня, – подумал он, – вероломное убийство отца, разгром при Тапсе, – все это было следствием ошибок отца (оставил Италию), а битва при Мунде почти завершила круг несчастий. Если и мне суждено погибнуть – умру с честью, отец мой, владыка и император!»
Взглянув на статую, он не нашел улыбки на лице Помпея Великого. «Отец гневается, – мелькнула мысль, – но за что? Неужели я недостоин называться Секстом Помпеем Великим?»
Встав, он громко сказал:
– Помоги мне, отец, советом. Я остался один. Что мне делать, как жить? Должен ли я восстановить древнюю республику и утвердить вечный мир в римском государстве, чтоб никогда больше не было сословных боев, или уйти к частной жизни? Вразуми меня, стоит ли бороться? Не напрасно ли будет литься кровь? И не ждет ли меня неудача в неравной борьбе?
Прожив несколько недель в Сицилии, захваченной Секстом Помпеем, Лициния уезжала с тоской на сердце. К Сексту она испытывала чувство обожания как к вождю, но – странное дело! – это чувство было отлично от того, которое внушал ей Брут. Секст любил родину, готов был на всевозможные для нее жертвы; он презрительно смотрел на людей, шедших к власти путем обмана, и свысока на тех, кто поддерживал их.
Аристократ, Секст был человеком своего времени. Его вспыльчивость кончалась нередко жестокостями. И когда его упрекали в них, Секст говорил: «Я не злодей, а муж, стоящий у власти. У таких магистратов руки всегда в крови. Как поступил бы в таком случае Сулла?» Он был обаятелен, как мужчина, и жена его Скрибония, дочь Либона, казалось, была ему не пара: красивая, с неприятным выражением лица, с глазами, лишенными теплоты, она производила впечатление женщины черствой, бессердечной. Секст знал, что это не так: она горячо любила его, была предана, и он отвечал ей добротой и полным расположением.
Лициния, которой было уже за тридцать лет, впервые испытывала при виде его чувство радости, обожания и неизвестной тревоги. Была ли это любовь? Она не знала. Любовь к Сальвию была иная – это была дружба, нежность, разрешавшаяся слиянием двух существ. А чувство к Сексту пугало ее: она хотела прижаться к этому суровому мужу, обхватить его шею, отдаться ему, ни о чем не думая, ничего не сознавая. Это была безрассудная страсть, и Лициния теряла голову.
Прощаясь с Секстом, она хотела, по обычаю, поцеловать у него руку, но он не позволил и поцеловал Лицинию в лоб. Сердце ее забилось, она опустила голову.
– Прощай, господин мой, – сказала Лициния, – пусть добрые боги помогают тебе в боях и на жизненном пути, пусть слава сопутствует твоим деяниям и Фортуна поведет тебя в благословенный богами Рим!
Секст Помпей удивился ее словам. Он не привык к таким доброжелательным речам, а ведь их произносила сторонница Брута, которая не могла быть другом. Он подумал о причине добрых пожеланий, вспомнил, что она – красивая женщина, и пожал плечами: «Не может быть. Что общего между нами?» И старался не думать. Но чем больше он отгонял от себя мысли, тем назойливее они лезли: ближе и ближе была ему Лициния. Он пытался перенести мысли на Скрибонию, даже чаще прежнего ложился с нею, однако жена была холодна, как лед, поцелуи и объятия утомляли ее. Она говорила, вздыхая: «Не пора ли спать, Секст? Завтра раб разбудит нас чуть свет»
Давно уехала Лициния, а образ ее продолжал жить в душе Секса.
Письмо, посланное Марку Бруту, содержало краткий ответ:
«Просьбу твою о нападениях на берега Италии исполню. Буду также перехватывать на море хлеб и продовольствие, предназначенные для Рима. Пусть в Риме думают, что мы в союзе. На самом же деле союз между нами невозможен. Ты стоишь за отжившую форму правления, а я за республику древних времен. Только в ней спасение отечества и могущество его. Твоя же республика подгнила и должна развалиться».
Вскоре Секст получил ряд известий: об оставлении Брутом Македонии и отступлении в Азию, о встрече его с Кассием в Сардах и об отправлении в Македонию восьми легионов Антония из Брундизия. Известия приходили с промежутками времени, каждый раз волнуя Секста.
«Он отошел в Азию, чтобы получить деньги, необходимые для ведения войны, и легионы – для победы. А затем он вернется в Македонию, чтобы поразить триумвиров. Может быть, он и прав. О, жестокое трехглавое чудовище! В первый раз ты погибло, а во второй – не должно существовать вовсе. Медлить нельзя».
И он приказал опустошать берега Италии и топить корабли с грузами хлеба и провианта для Рима.








