Текст книги "Старомодная манера ухаживать"
Автор книги: Михайло Пантич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
А потом, стоя над водой, ты переживаешь откровение, и тогда до тебя доходит – каждый день, который тебе дан, нужно прожить как можно полнее, каждый день нужно отдавать себя чему-то или кому-то. И не надо из-за этого чувствовать угрызения совести, каждый день нужно чем-то наслаждаться, одним или другим, нужно кого-то любить. Не позволяй боли переходить в привычку, потому что самая мучительная боль – именно та, которая стала привычной. Об этом говорит Уистен Хью Оден, и он прав, потому что боль, к которой притерпелся, ты носишь в себе так же, как изнасилованная женщина носит зачатого при насилии ребенка. И что дальше – и с ним никак, и без него никак. Боль, которую причиняют нам другие, нужно принять и вскрыть усилием мысли и воли, а потом отвергнуть или приручить, и заслужить тот миг озарения, который в конечном счете все же наступит и который стоит того, чтобы ради него жить. В сущности, подумал я именно тогда, самое лучшее – когда время протекает от одного такого мига до другого, так же как протекает оно у Мирослава, от субботы до субботы, от озарения до озарения. И тогда ты сможешь сказать себе, что ты искуплен.
Я себя не обманываю, я знаю, что в жизни нет слишком большого смысла, а еще меньше в ней от Божественной сущности. Самая малость радости, самая малость несбывшихся желаний, немного любви, страсти и ревности, как у Али, и слишком много невыносимого. Все остальное – лишь миражи, маски, которые мы носим так долго, что со временем они срастаются с нашими лицами. Человек – как пустой глиняный горшок, который откликается эхом, вечно нам нужен кто-то другой, какой-то так называемый отец, какая-то златовласая единоутробная сестра, чтобы определить для себя, констатировать, кто мы и что мы, вечно нам нужны объятия, которых мы ждем и никак не можем дождаться. Но даже когда, в конце концов, дожидаемся, они длятся недолго, протекают быстро, хм, а вот и сравнение: быстро, как вода этой горной реки.
Вот за этими раздумьями меня и настиг электрический разряд, из тех, что посылает высшая сила. Верхушка моей удочки резко нагнулась к воде, я дернул, видимо, сильнее, чем следовало, но оттого, что был полностью захвачен происходящим, я не думал, что делаю. Тем не менее, рыба оказалась на крючке и через секунду вылетела вверх из воды на целый метр, за этот миг я даже успел рассмотреть ее серебряное тело. Она рванулась вниз по течению, и мне оставалось только крепко держать удочку, потому что она, используя силу воды, тянула все сильнее и сильнее.
– Главное, держи внатяжку, не ослабляй, она никуда не денется. Сидит крепко и скоро устанет. Иду к тебе, – кричал бегущий по берегу Мирослав, а я не чувствовал ничего, кроме биения в горле собственного сердца.
Не знаю, сколько все это длилось. В общем, вскоре я начал потихоньку подтягивать рыбу к себе. Она сопротивлялась, я чуть отпускал леску, но тут же снова тянул, был момент, при ее последнем сильном рывке, когда я подумал, что она все-таки сорвется, но она удержалась, и я подтянул ее прямо себе под ноги. Мирослав подставил садок. В Нем забилась дивной красоты розоватая форель.
– Это калифа, – сказал Медо. – Калифорнийская форель, такую большую я давно не видел.
Он аккуратно снял рыбу с крючка, подхватил под жабры и протянул мне.
– Я же говорил, новичкам везет. Поцелуй ее и отпусти. Она это заслужила.
Я так и сделал.
– Отлично, дружище, – обнял он меня. – Молодец, и похоже, у тебя есть талант. Как-нибудь мы с тобой это повторим, даю слово. А теперь пойдем, выпьем по стаканчику глинтвейна и обедать, Аля теперь готовит, как повар высшего разряда.
В машине мы ехали молча, у меня в голове вертелись разные мысли.
– Вот, видишь, я оказался прав, – проговорил вдруг Мирослав.
– Ты про что?
– Да про то, что лучше пойти на пенсию, чем на войну. На войне рыбу не половишь.
Я рассмеялся. Мне нравился Мирослав, Аля наконец нашла кого-то, кто ей подходит. По крайней мере я на это надеюсь. Мне бы очень хотелось, чтобы так оно и было, и говорю я это отчасти из эгоистических соображений. Я открыл для себя новую страсть и понял, что день, проведенный у воды, стоит столько же, что и пять дней обычной жизни.
В тот же вечер я уехал, на автобусе.
– Приезжай к нам опять, как только сможешь. Здесь просто прекрасно, правда? – сказала Аля. – Я устала от бесконечных скитаний. Любовь не ищут, ее ждут. И если ждать достаточно долго, она приходит.
– Давай руку, дружище, – сказал Мирослав и другой рукой похлопал меня по плечу. – В следующий раз отвезу тебя на новое место, не хуже этого.
Они проводили меня до остановки, автобус уже рокотал включенным мотором. Я поднялся в салон, сел на свое место, они продолжали стоять, ожидая, когда шофер приведет автобус в движение. Когда мы тронулись, я помахал им, они махали в ответ до тех пор, пока нам было друг друга видно. Хорошо иметь кого-то, кого любишь, еще лучше кого-то, кто любит тебя, тогда у боли гораздо меньше шансов перехватить инициативу.
Сейчас я сижу в своей пустой новобелградской квартире, слушаю «The Clash» и вспоминаю тот божественный день, один из тех дней. Может, я хочу слишком многого, когда думаю, что таким должен быть каждый день. Но разве это важно, если это просто-напросто невозможно, и лишь изредка, благодаря случайности, выдается действительно наполненный день…
И поэтому он намного дороже.
Ночь. Аля, должно быть, сидит возле окна, слушает шум воды и читает какую-нибудь нотную запись, любимую партитуру, переполненная любовью ко мне, к Мирославу, ко всему свету. Потом встает, снимает с постели покрывало, готовится лечь спать. Быстро переодевается, в полумраке комнаты белеет ее нежная кожа. Гасит ночник над изголовьем и прижимается к мужу. Постепенно засыпает, и по мере того, как ее охватывает сон, наполненный тишиной, все более и более глубокий, ее мысль, что наконец-то она счастлива, отделяется от нее и улетает куда-то, одна, сама, в какие-то никому не доступные пределы. Да, все самые лучшие мысли, родившись однажды, продолжают существовать где-то вне нас, и совершенно отделившись от этого мира, на что им нужно известное время, сколько – не знаю, поднимаются к облакам и соединяются с вечностью.
Я думаю об Але. И о Мирославе.
Но мне что-то грустно, почему – не знаю, так просто. Мысль о смерти тяжела и над водой.
Как сказал Джон Уэйн в одном старом ковбойском фильме: «Пусть закончится и это, и я отправлюсь на Страшный суд счастливым».
Перевод
Ларисы Савельевой
Я не могу об этом говорить
Чем ближе подкрадывался вечер, тем неспокойнее мне становилось. Я пытался с этим справиться, но мне не удавалось. На улице буйствовал поздний июль, на опустевший город легла обжигающая духота. Весь мир, в течение года погруженный в однообразную усредненность, решил позволить себе несколько райских деньков на море или в горах, что, конечно же, повернет к лучшему жизнь каждого человека.
Ан нет. Если бы все было так, то деревья б ходили[1].
Мы никуда не поехали. Ивона не смогла взять отпуск, она работает у какого-то хорька, для которого и это определение комплимент, а я тяжел на подъем, один не люблю никуда ходить, даже в супермаркет, еще меньше мне нравится в воду заходить и выходить из нее одновременно с тысячами других тел. Целый день я болтаюсь по квартире, каждые полчаса принимаю душ, и жду, когда она вернется с работы. Я подхожу к телефону, который не звонит. Июль, что уж, все куда-то уехали. Июль – адский месяц; мне кажется, если в аду есть времена года, то там должен быть вечный июль, жаждать которого могут только сумасшедшие. А большинство такие и есть. Не то чтобы он заслуживал дантовских кругов ада, но дышать нечем, жар бьет отовсюду, а использовать там кондиционер, я полагаю, строго-настрого запрещено. Я, кстати, не выношу кондиционеры, у меня тут же садится голос, и при этом возникает ощущение, что меня постепенно готовят к температуре морга. Звучит не вполне здраво, но это так. У меня есть свои способы естественного охлаждения: я приоткрываю окно в комнате, вешаю на него мокрую простыню, и глядишь – немного легче дышать.
Впрочем, такие испытания и напасти можно выдержать, человек – животное, которое ко всему привыкает, как сегодня утром я свыкся с так называемой музыкой, которую несколькими этажами выше включил какой-то идиот, думая, что он единственный человек во всей вселенной. Басы сотрясали бетонную конструкцию нашей новобелградской десятиэтажки (которую можно воспринимать как перевернутый вверх дном ад), так что кто-то с менее крепкими нервами, чем у меня, а таких, насколько я знаю, немного, мог бы подумать, что речь идет о землетрясении в 3,5 балла по шкале Рихтера. А что еще хуже – в какой-то момент я поймал себя на том, что сам напеваю эти глупые припевы, просто клинический случай эхолалии, когда вы целый день неосознанно повторяете то первое, что услышали, проснувшись утром…
Я как раз выходил из ванной – было около пяти пополудни, милостивое солнце начало ослаблять хватку, но духота при этом росла, – когда Ивона вернулась с работы, и еще от дверей крикнула:
– Есть кто? Милица, ты где? – в моменты особой нежности она меня называет Милица. Только представьте себе: человек весом 120 килограммов с именем Милица.
– В ванной, – откликнулся я через приоткрытую дверь.
Я где-то прочитал, что лежание в теплой воде хорошо расслабляет, но в моем случае этот способ не сработал. (Мы все так или иначе – особые случаи. Я – особенно. Существует ли тот, кто думает о себе иначе?) Меня разморило, я был мокрый, полный бессмысленных припевов нашей изобретательной и конгениальной эстрады.
– А вот и я, подожди меня, – продолжала она. – Душ – это первое, что мне сегодня просто необходимо.
В коридоре она скинула сандалии, в ванной сбросила легкое платье, а потом, такая разгоряченная, обняла меня и поцеловала, ее тепло меня опьянило, а после все произошло, как обычно, как это всегда бывает между людьми, которые привлекают друг друга и любят.
– Мы не будем обедать, – сказала она чуть позже в столовой. – Я сделаю только салат, потом пойдем на часок в город. Стевана отпустили из санатория, и он приглашает нас на ужин. У него новая девушка, он говорит, что они познакомились во время лечения и что он хочет нас познакомить как можно скорее.
Так и выяснилась основная причина моего беспокойства. Иногда я кажусь себе лягушкой, которая в стеклянной банке или в квартире, вообще-то все равно, предсказывает погоду и, хм, менее приятные ситуации. К Стевану, брату Ивоны, я не отношусь никак, и не люблю, и не ненавижу, мне просто мешает его невыносимая легкость бытия. Он ничем в жизни не занимался серьезно; сначала ударился в философию, потом в политику, все сплошь успешные направления. Он несколько раз женился, родил нескольких детей, половину из них признает, половину нет, и постепенно он, вылепленный средней школой гуманист, абсолютно неосознанно, от избытка времени и безответственности, нырнул в алкоголь. А потом годами рассказывал Ивоне и мне, что пьянство на самом деле – поэзия и что это лучшее состояние, которое человек только может себе позволить – любовь переоценена, говорил он, поверьте мне, и особенно все это кроватное жульничество, у меня есть в этом опыт, говорю же, я люблю алкоголь и отказываюсь лечиться – в конце концов он оказался в психиатрической лечебнице, или где-то еще, и более полугода пытался выкарабкаться…
Мы пошли на ужин, что нам оставалось, нужно же поддержать человека. Кроме того, ни одну любовь не стоит недооценивать, может, он наконец-то образумится с этой своей новой девушкой.
Она почти все время слушала и смеялась. «Я Лидия», – сказала она при знакомстве, пока мы садились за столик в плавучем ресторане. С реки доносился запах гнилой травы, в июле даже Дунай не в лучшей форме. Мы ели какую-то размороженную, безвкусную рыбу и пили минеральную воду, в знак солидарности. И тогда Стеван рассказал, как и когда он понял, что это его питие сыграло с ним злую шутку:
Как-то утром я проснулся под кроватью. Да, прямо так, я не мог вспомнить, где нахожусь и как сюда попал. На самом деле, я не помнил ничего из того, что я делал в предыдущие дни, если я вообще что-то делал. Знаете, алкоголь забирает всего человека и не терпит какой-либо работы. Последнее, что у меня осталось в памяти, – как я возвращался откуда-то, когда мне позвонила одна из моих бывших жен и сказала, что у нее рак, и что она не знает, на кого оставить сына, врачи дали ей еще два-три месяца. Несмотря на то, что ребенок на самом деле не мой, она родила его через несколько лет после того, как мы расстались, я, вдруг, не раздумывая, без какой-либо веской на то причины, решил взять малого к себе и тут же напился. И кто знает, сколько дней я метался, короче, я проснулся под кроватью, у меня было чувство, что я заперт в сундуке. Кое-как я выкарабкался оттуда, осмотрелся в квартире. Значит, кто-то меня туда привел или мне самому это как-то удалось, черт его знает, и тогда я решил, что хватит. Я пошел на улицу Драйзера[2]. Когда входишь внутрь, за тобой закрываются входные двери – и выхода нет. Тут я и познакомился с Лидией. Время от времени я звонил своей бывшей спросить, как она, ей становилось все хуже и хуже, и мы договорились, что я действительно усыновлю ребенка. Она оформила бумаги, проблема была только в том, что характеристика опекуна не так уж и безупречна, но, я думаю, мы и с этим как-нибудь разберемся.
Июль приносит тяжелые, бредовые сюжеты. Пауки, лихорадка и свинец. Лидия только мягко улыбнулась.
– Да, – сказала она в какой-то момент. – Мы так решили.
И это все, что мы услышали от нее в тот вечер. Я не понял, это Стеван так решил, или они вместе так решили, или это Лидия поддерживает его в его решении. Я этого не спросил, мне казалось лишним требовать объяснений о вещах, которые приводят меня в недоумение, передо мной встала дилемма, как воспринимать все это – случается же, только и мог подумать я.
Мы расстались немного возбужденные, где-то после одиннадцати. Дунай, мутно поблескивая, тек так, как будто его ничего не касается. Ивона поцеловала брата, я обнял Лидию.
– Все будет в порядке, – сказал я Стевану. – В любом случае, держите нас в курсе.
– Обязательно, не беспокойтесь.
В квартире нас ждал ад; бетон в Новом Белграде начинает отдавать жар только спустя два-три часа после полуночи.
Я включил телевизор и убрал звук, переключал каналы, чтобы немного прочистить мозги. Певцы не перестали петь, актеры не перестали играть, порно-актёры не перестали совокупляться, военные не перестали стрелять, демонстранты не перестали устраивать шествия…
– Вот дела, да? – сказал я Ивоне. – Надо же, что может поджидать человека в жизни или просто застать его врасплох.
– Я не могу об этом говорить, – сказала она. – Я устала, пойду укладываться. Этот кретин решил заработать все деньги мира, постоянно повторяет, что ему не с кем их зарабатывать, и штрафует за любое опоздание.
– Я еще немного посижу, у меня пропал сон.
– О’кей, спокойной ночи, Милица, – она наклонилась, поцеловала меня и ушла в другую комнату. И оставила дверь приоткрытой, чтобы поступал воздух.
Несколько мгновений спустя я услышал, как она похрапывает. Это был изысканный, сдержанный женский храп, храп единственной женщины, которую я по-настоящему любил и которая любила меня, кто знает за что, она никогда не спрашивала, хочу ли я стать отцом.
Лягушка во мне сообщила, что завтра может стать немного прохладнее. Я открыл окно, где-то вдалеке сверкали зарницы. Пахло дождем.
Перевод
Евгении Шатько
Пять с половиной и пять с половиной
Один их тех дней, пустых, новобелградских, когда человек чувствует себя как полиэтиленовый пакет, причем рваный. Я смотрю на стену напротив. Ничего. Я гнил на дне канала, медленно, с периодом полураспада в сто лет, как и любой другой чертов полимер, придуманный в алхимических лабораториях Елены Чаушеску, уставший, заплесневелый, разведенный, отринувший сам себя, и мне было не до разговоров. И вот – телефон. Он (или она) был (была) упорным (упорной) (ненужное зачеркнуть). Я считал до одиннадцати, как в уличном баскетболе, и думал, эй, когда же этот (или эта) отступится, ну, нет меня. Я сосчитал еще до пяти с половиной и все-таки снял трубку:
– Да?
– Михайло, это ты?
– Я, а кто это?
– Ну, ты, чувак, вообще, ты куда пропал? Это Велибор.
– А, это ты… Что новенького? – сказал я просто для поддержания разговора, пытаясь вспомнить хоть какого-нибудь Велибора. Я знаком с десятью тысячами людей в этом мире, но в ту минуту в памяти не всплывал ни один, который откликался бы на это имя. Он же по моему голосу понял, что я не знаю, с кем разговариваю.
– Слушай, Микоян, ты вообще знаешь, с кем говоришь?
– Ну, не очень, – признался я, чтобы избавить нас обоих от неловкости. – Может быть, вы ошиблись номером.
Хотя… давно уже никто не называл меня этим прозвищем.
– Это Велибор, твой одноклассник по гимназии. Велибор Джугум, по прозвищу Джуле.
Велибор Джугум, целая вечность. Последний раз мы виделись одиннадцать лет назад (это явно мое число, и на баскетбольной форме, и вообще), на праздновании двадцатипятилетия выпуска, и тогда, из-за сутолоки и эйфории от встречи старой компании, мы толком не поговорили.
– Ну нет бы так сразу и сказать, это Джуле, тебя же никто никогда не называл по имени.
– Никто, кроме папаши, и то, когда он на меня злился. А он редко злился, добрейший был человек.
– Жив еще?
– Нет, умер два года назад, я приехал мать повидать. Живет одна, ну, я и подумал, а кто еще из команды тут остался. Набрал несколько номеров, везде новые жильцы. Дошла и твоя очередь, решил звонить до упора, прямо вот интересно было, кто ответит.
– Был занят делом, в котором я незаменим.
– Ха, ты совсем не изменился, ты так у училки по логике отпрашивался в тубзик. Можно выйти из класса? Мне надо сделать одно дело, в котором я незаменим.
– Память у тебя, как у слона. По голосу слышу, что всё путем.
– Это ты меня еще не видел. Я в Белграде еще три дня, может поужинаем? Ты, Дубравка, Свонси и я, хоть поговорим.
– Мы с Дубравкой больше не вместе. Разбежались.
– И вы!? Все мы поразводились. Что до вас с Дубравкой, я бы голову дал на отсечение, что вы – никогда. Такая была пара… Все бегали за ней, все бегали за тобой, а вы – ноль эмоций, и когда вы на экскурсии взялись за руки, мы знали: game is over. Мы вам завидовали.
– Не будем об этом, все проходит. А Свонси, это кто?
– Моя третья жена, англичанка. Пава мне дала отлуп, когда я решил уехать в Португалию. Ехать со мной не захотела, а мне и так было не очень, ну да ладно, детей у нас не было. А мне вот приспичило увидеть, как «…листья осыпают Лиссабон»[3]. Там встречаю Софи, немку, заселяюсь к ней, у нас рождаются две дочки, живем прекрасно, почти двадцать лет. Дочки уехали, однажды утром просыпаемся и смотрим друг на друга, как в несознанке, что такое, твою мать. И без драм расходимся, я переезжаю в Лондон. Здесь знакомлюсь со Свонси, она вполне себе о’кей, такая англичанка в веснушках, только немного моложе меня.
– Немного – это сколько?
– Одиннадцать…
– Мое число.
– В смысле?
– Да так, туплю… Ну, мы могли бы повидаться. Предлагай, когда и где, я могу, в любое время.
– Снимаю шляпу.
– За то и боролись. Ну?
– Можно в «Железнодорожнике», сегодня вечером. Знаешь, где это? Я давно там не был, надо бы проверить, как у них теперь с едой. Я бы съел чего-нибудь домашнего, стосковался. Когда мне эмигранты со стажем говорили, я думал, ерунда, ну, голубцы, шкварки, каймак, хлеб там кукурузный, чорба, сентиментальная дребедень. Ан нет, правда.
– Ладно, пошли в этого «Железнодорожника». Говори, как ехать.
– Это вообще-то бывший боксерский клуб, не знаю, может быть, и сейчас. Есть и ресторан, первый раз я там был два года назад, на отцовских сороковинах. Садишься на восемьдесят третий, проезжаешь мост, выходишь и по тропинке спускаешься, правее остановки, переходишь через рельсы и упираешься в два барака, не промахнешься. Один барак – боксерский зал, другой – ресторан.
– Понял. Во сколько?
– Давай в полдевятого, день еще длинный.
– Договорились.
В полдевятого я был в этом «Железнодорожнике». Весь день проспал, пытаясь залатать дыру в полиэтиленовом пакете, но, хрен вам, полиэтилен не заживает. Слабое утешение, что не гниет, но, где тонко, там и рвется. Джуле уже ждал в глубине зала, за накрытым столом. Рядом с ним сидела миниатюрная, на первый взгляд симпатичная англичанка по имени Свонси. Я огляделся, это было обычное заведение, но без запаха еды, кто-то явно старался, чтобы все выглядело лучше, чем, наверное, на самом деле было.
– Микоян, сто лет не виделись…
Мы обнялись.
– Ну, не сто, а только одиннадцать.
– А как будто вчера.
– Позавчера.
– Ну да, как-то так.
– Это Свонси, это Михайло. Не мучайся, – сказал он жене. – Зови его Майк.
– Хай, Майк.
– Хай, Свонси.
Мы сели и сделали заказ. Джуле требуху, Свонси чевапчичи, а я – греческий салат. С тех пор, как Дубравка съехала, а это было бог его знает когда, сбился со счета, во всяком случае, больше одиннадцати месяцев, я живу на салатах.
И мы разговаривали, легче сказать, о чем не разговаривали. В основном, это было хорошее, немного грустное, в «ню-ню-ню» упакованное прошлое, приключения, а где теперь этот, а где та, а ты слышал, нет, правда, да как это, да вот так, бывает, кто может угадать, что жизнь приносит и уносит. Разумеется, мы вспомнили победу на первенстве гимназии по баскетболу и проигрыш в финале городских соревнований. Я прошляпил два штрафных броска и не сравнял счет за несколько секунд до финала, и толку, что меня потом, в утешение, провозгласили лучшим бэком… У себя во дворе, в районе, я попадал двадцать из двадцати, а в финале – два, и в «молоко», так мы и продули. Давно было, страшно давно, еще не было правила «троек», а по Новому Белграду ходил троллейбус, под старым путепроводом. Мы выпили литр хорошего домашнего белого, Свонси только один бокал, мы с Джуле «фифти-фифти», и вдруг он, поднимаясь, говорит мне:
– Пойдем, посмотрим на этих боксеров.
По стенам были развешены фотографии прежних чемпионов в одинаковых рамках. Я не имел ни малейшего понятия о боксе, он меня никогда не интересовал, последнее, что помню, это бой Клея и Фрейзера. Еще в начальной школе мы вставали в три утра, чтобы посмотреть, комментировал Никитович, у нас в классе все просто фанатели, а я – ноль эмоций, свалка, пот, рев публики… Но, так и быть, мы немного выпили, посмотрим и на это чудо, постучимся в двери забытых героев. Свонси осталась за столом, по-прежнему улыбаясь. Я объелась, сказала она, не могу пошевелиться, никогда не ела такого вкусного мяса. И мы пошли вдоль стен, медленно, останавливаясь перед фотографиями молодых, слишком серьезных спортсменов, почти по стойке «смирно», и в зависимости от того, были они правшами или левшами, с одной рукой слегка выдвинутой вперед и занесенной над другой…
А потом Джуле застыл перед одной фотографией и стал внимательно ее рассматривать. Я остановился рядом. На фотографии навсегда замер в позе победителя, снятый крупным планом – Велибор, или молодой человек, на которого Велибор был похож, как Дуняша на Машу, русские матрешки, один в один, или как пять с половиной на пять с половиной, что, как ни крути, не случайно, и всегда выходит одиннадцать. Ага, мне хватило пяти с половиной секунд, чтобы начать соображать, хотя и медленно из-за вина.
Я ничего не понял. На фотографии совершенно точно был не Велибор. Он играл в баскетбол вместе со мной, но боксом и его отец не занимался – даже если вообразить, что он изменил физиономию, а я хорошо его помнил, – потому что офицерам (а Велибор, как и я, был сыном офицера), даже если бы им захотелось, было запрещено ходить с авоськами, зонтами и лупить по «груше». Да ну, я навсегда изгнал эту мысль. Старый полковник Джугум, серьезнейший, замечательный человек, которого я знал не один десяток лет, никак не был похож на кого-то, кто бы мог заниматься дракой под видом спорта. Да и Джуле на него не похож. И на мать тоже, скромную, застенчивую, не особенно привлекательную женщину. А мой школьный товарищ был красавчик, как картинка, и это за ним бегали девчонки из нашего района, а не за мной, хотя он, по-джентльменски, чего уж там, хотел меня представить, так сказать, более широкой аудитории. Хм, я так никогда и не понял, почему ему не удалось закрутить с Дубравкой. Я знал, что она ему нравилась, по-настоящему нравилась. Ее я никогда об этом не спрашивал, о таких вещах не спрашивают.
– Слушай, это что? Не понял, – я повернулся к Велибору.
– Вот это я тебе и расскажу, собственно, поэтому я тебе и позвонил. Это мой отец.
– Полковник Джугум? Не могу себе представить. Невероятно, как он изменился в зрелые годы.
– Да нет, не тот отец.
– Как нет? А кто же?
– Это мой настоящий отец. В смысле, биологический.
– Что… – начал я.
– Это та еще история. Пошли, еще закажем «фифти-фифти».
Мы вернулись за стол, заказали литр белого и литр минералки, Джуле начал:
– Я поздний ребенок. Отцу было за сорок, матери под сорок, они уже потихоньку, но с трудом мирились с тем, что останутся бездетными. И вдруг, раз, и я в мамином животе, она расцвела, а старый Джугум сиял от счастья. Он, человек непьющий, после известия, что у него родился сын, три дня не вылезал из офицерской столовой. Остальное ты знаешь, мы выросли вместе. А теперь одна деталь. В нашей башне жила одна женщина, лет на десять моложе моей матери. Она на меня всегда ласково смотрела, и когда я был совсем маленьким, и потом, когда я рос, пошел в гимназию, учился в институте. Здоровалась со мной как-то по-особому, не так, как с другими, иногда покупала мне шоколадки, спрашивала, как дела, как в школе, потом, на каком я курсе. Жила одна, замужем никогда не была. Пока я был мальчишкой, мне было нормально, я был симпатичным, и не придавал ее вниманию никакого значения, потом, повзрослев, я понял, что она, возможно, видит во мне кого-то своего. Например, не рожденного ею сына. Проходит время, больше половины жизни, в позапрошлом году умирает мой отец, в преклонных годах, он почти до ста лет дожил, я прилетаю на два дня из Лондона, побыть с матерью, похоронить, как положено. И когда все закончилось, и когда от моего отца осталось только извещение в черной траурной рамке на входе в дом, встретилась мне эта женщина, которую я не видел, бог знает сколько, и она уже старушка. Поздоровалась со мной, выразила соболезнования и говорит: «Знаешь что, Велибор, есть один человек, который хотел бы тебя видеть. И просит, чтобы ты ему позвонил. Вот его номер, я ему обещала, что передам тебе его просьбу. Он живет в Париже». Короче, когда я вернулся в Лондон, подумав немного, набираю этот парижский номер. Ответил женский голос. Могу я услышать такого-то, спрашиваю на английском. Она не знает английского, я не знаю французского. Тишина. Потом слышу, как она с кем-то разговаривает и передает трубку другому, тому, с кем, наверное, разговаривала. Алло, отвечает какой-то старый дядька, я вежливо так, на сербском спрашиваю, а вы тот-то и тот-то. Опять тишина. Да, отвечает он после короткой паузы. Представляюсь, мол, я такой-то такой-то, госпожа такая-то такая-то из Нового Белграда дала мне ваш номер и передала вашу просьбу, и вот я вам звоню, хотелось бы узнать, в чем дело. А в Париже – тишина. Потом, как будто издалека, слышу какое-то шуршание. Еле-еле, сдавленным голосом, старик промолвил, что он настоятельно просит меня приехать во Францию, повидаться, его жизнь приближается к концу, а ему надо сказать мне нечто очень важное. Получается прямо какой-то рассказ, я уверен, ты его напишешь. Ни о чем не думаю, ни о чем не догадываюсь, просто понимаю, что ему действительно надо меня увидеть, как будто для него это вопрос жизни и смерти. Тогда я уже жил со Свонси. Объясняю ей, что меня пару дней не будет дома, покупаю билет на поезд, под Ла-Манш, и вот я уже в Париже. Нахожу этот аррондисман, адрес, нажимаю на кнопку интерфона, где рядышком две фамилии – сербская и французская, дзынь, щелкает входная дверь, поднимаюсь в бельэтаж, звоню. Открывает мне пожилая женщина, еще красивая, но уже на пути «в бабушки». Здравствуйте, говорю, здесь ли живет господин тот-то и тот-то. Она кивнула, молча посторонилась, сделав рукой приглашающий жест. Захожу в просторную прихожую, она за мной и показывает рукой, что мне надо прямо, к полуоткрытым дверям большой, уходящей в глубину комнаты. Стучу по стеклу, ступаю на порог и там, в противоположном конце, за столом, между двумя большими окнами, вижу – самого себя. Старше на тридцать лет. Понимаешь, как только я его увидел, я уже знал, что так буду выглядеть лет через тридцать, если доживу. Это был мой биологический отец. Встреча проходит в разных откровениях и исповедях, не пересказать, думай сам, как ты это опишешь. Короче, объяснение оказалось проще не придумаешь. Моя мать, слыша тиканье каких-то там своих биологических часов, попросила этого типа сделать ей ребенка. Боксер тогда приходил в нашу башню к своей девушке, да, это та дама, которая потом всю жизнь смотрела на меня другими глазами, потому что видела во мне не только своего возможного сына, но и любовь всей жизни. Ну, он сделал это, какие дела, слегка завернул «налево», и мать моя забеременела, отец ни о чем не имел понятия. А этот чувак, полутяж, балбес, не женится на своей девушке из башни, а во время соревнований нашей боксерской сборной остается за границей, кажется, в Германии, а потом, как и я, намного позже, начинает жениться и болтаться по Европе. И, только постарев, вспоминает, что однажды, в одной стране, где он больше никогда не был, заимел сына. Страшное дело, что тут скажешь.
Я молча слушал его, он снимал с себя тяжкий груз. И Свонси молчала, заторможенная и сонная после обильного ужина. Она не понимала ни слова по-сербски, но полагаю, что знала, о чем Джуле рассказывает. Ну, точно знала. Не может быть, чтобы не знала, no way.
– А мать? – единственное, что я спросил. – Ты сказал ей, что все знаешь?
– Видишь, из-за этого я и приехал. Подбить бабки. Она одна, все чаще болеет. Долго не протянет, и я думаю, что этот мир ей надо покинуть с легкой душой. Когда я ее, после всего, два дня назад спросил, не хочет ли она мне что-нибудь сказать, она ответила, что не понимает, что мне надо. Тогда я ей объяснил, открытым текстом. Она решительно отрицала, со старческим упрямством: кто тебе наговорил, это безумие, что бы на это сказал твой отец, ну, и так далее. Я не уступал, не упустил ни одной мелочи, которая не могла быть плодом даже самого больного или буйного воображения, например как после моего зачатия мать вежливо поблагодарила моего биологического отца, а потом сказала, что больше не желает его видеть, поскольку она его практически не знает. Можно подумать, спортсмена это как-то волновало. Но, в конце концов, она, давясь сухими слезами – давно уже все выплакала, – слава богу, только и сказала: я прожила жизнь, трясясь от страха, что твой отец узнает, а он действительно был настоящим и хорошим отцом. Днем с огнем бы лучшего не нашла, и за это ты ему должен быть благодарен, а меня прощать ты не должен. Я только прошу понять. Просто я хотела, чтобы ты у меня был, и это желание было сильнее любого греха. А как он тебя хотел… Заклинаю похоронить меня рядом с ним, когда наступит час. Это будет скоро, дни мои сочтены… Вот, друг мой Микоян, это я хотел тебе рассказать. Я не сразу про тебя подумал, мне был кто-нибудь нужен, чтобы полегчало, но хорошо, что однажды ты сделаешь из этого рассказ, я тебя знаю. И давай уже прощаться. Свонси совсем сонная, да и у меня язык слегка заплетается. Обещаю, мы скоро увидимся, не пройдет и каких-нибудь одиннадцати лет.








