412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Пантич » Старомодная манера ухаживать » Текст книги (страница 9)
Старомодная манера ухаживать
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:54

Текст книги "Старомодная манера ухаживать"


Автор книги: Михайло Пантич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

– Добрый вечер, – первым поздоровался я – не то чтобы из вежливости, а, скорее, боясь, что он меня не заметит.

– Добрый вечер, – ответил он своим кротким голосом. Удостоил-таки, в последнюю минуту. – Надеюсь, на этот раз дело пойдет. Вы упражнялись?

– Да так, немножко.

– Дело мастера боится. Чтобы освоить танго, нужны тренировки, хорошая партнерша и полная самоотдача. Тот, кому по силам танго, может все.

Он жестом поманил девушку, и она подошла.

Сердце мое было готово выпрыгнуть из груди. Господи, как я перетрухнул!

– Думаю, вам стоит попробовать танцевать в паре, – сказал Маркус.

– Марта, – сказала девушка, протягивая мне руку.

Я волновался так, что даже не смог выговорить свое имя.

Маркус объяснял, как выполнять поддержки, но я уже мало что слышал и понимал. Я обнял Марту за талию, Маркус кое-что подправил в моей и ее осанке, и мы, шаг за шагом, как в замедленной съемке, выполнили два-три простейших прохода. Мне показалось, что это не так уж и сложно, и я тут же вообразил себя скользящим по паркету, в черном фраке, с невесомой танцовщицей в объятиях, склонившей голову мне на плечо и полностью отдавшейся моей воле. Сейчас мы завершим круг и, достигнув дальней стены зала, воспарим в небеса. Но, черт побери! Стоило чуть ускорить темп – и все рассыпалось в прах. Ноги меня уже не держали, да и у Марты подкашивались колени. Наверное, со стороны мы смотрелись как борцы разных весовых категорий, подпирающие друг друга, прежде чем рухнуть на ковер.

– Не торопитесь, милые, – сказал Маркус Демидофф. – Танго – все равно что преферанс. Чем больше сыграно партий, тем труднее его постичь. Я говорю о самой сути танца: техника – дело наживное. Отрабатывайте приемы – один за другим.

И повернулся к другим танцорам.

Мы с Мартой отрабатывали приемы молча.

В перерыве я призвал на помощь всю свою отвагу и спросил:

– Вы тоже начинающая?

– Я здесь всего второй раз, – голос ее показался мне знакомым.

– Я тоже. Вам нравится танцевать?

– Не знаю, что и ответить. Не очень. Я хожу сюда, чтобы убить время.

– Вы где-то работаете?

– Да так, в одной фирме, машинисткой.

Я был не прочь продолжить разговор, но заиграла музыка, и мы опять предались безуспешному экзерсису. Напоследок Маркус задал всем домашнее задание, и пока я внимательно слушал, Марта исчезла. Втихую, не попрощавшись.

В тот же вечер на пути домой, у кладбищенской стены меня остановили двое. Лица их во тьме были почти неразличимы. Я попытался обойти их, но они перегородили мне дорогу:

– Эй, жирдяй, куда прешь?

Я промолчал – а что тут ответишь? Автобусная остановка была в десяти метрах от меня, там стояло несколько человек.

– Что, оглох, да?

– Нет…

– Гляди-ка! Этот жиртрест еще и говорить умеет! Так куда ж ты прешь, а?

– Домой.

– А где был?

– В школе танцев.

– Что-о-о?

– Я хожу в школу танцев.

– Ну ничё себе! Оно еще на танцы ходит!

– Гы-ы!

– Не, ты прикинь: эдакая гора жира – и в школе танцев.

Хохотнули. Улыбнулся и я.

– Слышь, жирдяй, может, ты и ползать умеешь?

– Это еще зачем?

– А просто так. Поплясал – теперь маленько поползай.

Тем временем подошел автобус. Люди стали в него садиться. На нас никто так и не обратил внимания.

– Я спешу на автобус.

– Цыц. Сначала поползай, – сказал один из них, хватая меня за шею и пригибая к земле.

– Не буду, зачем это вам?

– Свинья должна ходить на четвереньках.

Ничего не поделаешь… Я опустился на колени. Те двое лыбились…

Я сцапал одного из них за ногу и изо всех сил дернул ее к себе. Он растянулся во весь рост. Другой ударил меня по лицу. Я выжидал. Он замахнулся опять, но тут я вскочил и дал сдачи. Теперь на коленях стоял он. Первого, который начал было подниматься, я заломал, как тростинку. Затем повернулся и побежал. Мне удалось впрыгнуть в автобус в последний момент, когда он уже тронулся. Черная куртка, а в ней – 147,5 килограммов, мы были на верном пути в погоне за лучшей половиной. Из рассеченной губы сочилась кровь. Пассажиры смотрели на меня с опаской, как если бы вдруг ощутили мой голод. Я знал, что все они наблюдали за дракой. Когда автобус покатился под гору, я подумал о Марте.

Я едва дождался пятницы. Но Марта не пришла. Не было ее и во вторник. И в следующую пятницу, и в следующий вторник тоже. Я решил, что больше никогда не буду посещать танцкласс «Маркус Демидофф», но по вторникам и пятницам менял свое решение, каждый раз говоря себе: еще только этот вечер – и все. Окончательное и бесповоротное решение переносилось на следующий раз.

Промежутки между вторниками и пятницами я проживал, используя все способы убить время.

Я погружался в затхлую тьму кинозалов. Вокруг дышали чьи-то чужие тела, Марты среди них никогда не было. Кадры мелькали, как в отцовских историях, я не мог состыковать их между собой, воздух был вязким, как тесто, я засыпал и просыпался, когда уже шли титры. Выходил на улицу, и на меня наваливался сонный город, а я как помешанный кружил по нему, влача свое тело по мостовым. Как-то раз в одной из подворотен я заметил старую, потасканную шлюху, которая приставала к пареньку лет пятнадцати-шестнадцати. Юноша не поддался на ее уговоры и ушел, я же стоял как вкопанный и смотрел на нее, а она молча, призывно смотрела на меня; уж не подойти ли, подумал я. Но нет: я был толст, застенчив, голоден, и я так устал… Эта сцена напоминала предсмертные монологи покойника, оставившего мне квартиру.

Я наведывался в Музей современного искусства. Он почти всегда пустовал: просторные залы открывались мне в ледяном блеске стекла и полированного камня. Я мог часами стоять над кучкой щебенки, небрежно вываленной на мраморный пол, у пирамиды из пивных банок, перед огромным белым холстом, в углу которого, едва заметная, рдела капелька крови. Мне крутило живот, меня пучило. Я удалялся в укромный уголок музея и, стоя у фото небезызвестной штучки, менструальную улыбку которой оттеняли пририсованные художником темные очки и усы, давал себе волю – пускал шептунов.

* * *

У меня зазвонил телефон.

– Привет, Петар, что делаешь?

– Да так, ничего. Ем.

– Тебе не скучно?

– Бывает.

– И в чем же причина?

– Ну, как сказать… Находит порой. А ты что делаешь?

– Сегодня набирала текст о чувствах. Там было сказано, что все они – лишь химические процессы, протекающие в организме, физиология, и только.

– И любовь?

– И любовь.

– Уж не появятся ли в скором времени таблетки, чтобы вызывать то или иное чувство? Хочешь любить – пожалуйста, принимай вот эти, три раза в день до еды…

– Не знаю, об этом там ничего не было. Пока, Петар.

– Пока, не исчезай.

– Ага.

Я слоняюсь по городу и жру. Вот я перед киоском с бургерами. Очередь длинная, как если бы их давали даром. Я голоден, и ждать невмоготу. Подхожу к женщине, стоящей поближе к окошку, и прошу ее взять мне пять штук – якобы сильно спешу. При этом я не поднимаю глаз – и так знаю, что меня буравят гневными взорами те, у кого больше терпения, чем у меня. Мой аппетит ни в ком не пробуждает сочувствия. Я хватаю свою еду – вот они, у меня в руках, раздутые, рыхлые комья фастфуда, благодарю и тут же скрываюсь в толпе. Забиваюсь в полутемную, провонявшую мочой подворотню и заглатываю все в два-три приема. Теперь на очереди бурек. Я спокоен, жую на ходу, и сознание собственной правоты отражает взгляды прохожих, словно броня. Утроба моя полна. Я вытираю рот промасленной салфеткой. Хорошо бы раздобыть пирожков. Маркус Демидофф – уж тот наверняка любит пирожки. Говорят, где-то неподалеку готовят дешевый гуляш – надо попробовать. Куплю-ка еще по дороге пару банок консервов, на всякий случай, да еще печенья, чтобы продержаться до ужина. В автобусе я поглощаю сардельки, еще горячий хлеб с хрустящей корочкой, тугие моченые яблоки, орешки, попкорн. Мороженое – это потом, чуть погодя. Жизнь чересчур длинна, и сколько же усилий приходится прилагать к тому, чтобы не нарушить магии числа 147,5. Вот почему каждый день, будь это пятница или вторник, приносит мне утешение: с каждым истекшим днем жизнь становится на день короче.

В школу танцев я ходил словно из-под палки; я подпирал углы, тронутые разводами от протекающей кровли. Маркус Демидофф больше не уделял мне внимания. Те, с кем я начинал, танцевали уже неплохо, а я все еще разучивал основные приемы танго. И вдруг, во вторник, когда я уже твердо решил, что на занятия больше не приду, у входа меня подстерегла Марта. Она обратилась ко мне так, словно мы были близки целую вечность:

– Добрый вечер.

– Добрый вечер. Я думал, вы решили покинуть школу, – сказал я, едва скрывая волнение.

– Собиралась, но сегодня мне было некуда пойти.

– А я вот не пропускаю ни одного занятия, – похвастался я.

– Неужто? И как успехи?

– Да вроде стараюсь…

– Ну что – потанцуем или пойдем? – спросила Марта напрямик, не обинуясь.

– Раз уж мы здесь, отчего бы не потанцевать.

– Ладно, потанцуем.

Маркус любезно поздоровался с нами, более того – мне показалось, что он одарил нас улыбкой. Я с нетерпением ждал музыки. Конечно же, мы танцевали кошмарно. Ноги у нас заплетались, как у мультяшек. Бог свидетель, мы были самой бездарной парой этого города, где проживает столько исполнителей танго, напрочь лишенных таланта. Да что там города – мы были самой дурацкой парой этого века, явившего миру столько изящных и страстных танцоров; я, невзрачный толстяк, вечно голодный тупица, раздатчик благотворительных супчиков, сын забытого автора забытых историй, и она, малозначащая сотрудница затрапезного машбюро захудалой и, может быть, даже обанкротившейся фирмы.

Я завидовал другим парам. Они так слаженно двигались! Марта первой решилась прекратить эту пытку:

– Пойдем отсюда.

Не раздумывая, я поплелся за ней. Потрепанный жизнью потомственный эмигрант Маркус Демидофф на нас даже не глянул.

– Куда мы идем? – спросил я.

– К тебе, – ответила Марта так, словно для нас это было обычным делом.

Я был смущен. Я стыдился всего. Своего раскормленного рыхлого тела, своей запущенной квартиры, бессмысленности своего существования и, конечно же, неспособности разучить хотя бы пару самых несложных па. Пожалуй, стыд мой будет жить, даже когда я умру.

По дороге мы купили кое-какой еды. И несколько бутылок пива. Я распахнул окно, мы пили и танцевали, и даже совсем недурно – Марта и я, великолепная пара идеальных пропорций – 49 и 147,5 кг, лучший дуэт этой комнаты. Когда же окончился наш второй танец и мною вдруг стало овладевать неизведанное доселе оцепенение, Марта встала на цыпочки и поцеловала меня.

– Ты замечательный, – сказала она, не зная, что в тот момент я был готов ради нее на все. Даже похудеть.

Она взяла меня за руку и повела к кровати, за всю свою бытность не знавшей ни одной женщины. Я хотел перевернуть отцову подушку, чтобы скрыть пятно, однако не успел.

– Что это? – спросила она, указывая на единственный след, оставленный отцом в этой жизни.

– Да так, ничего…

– Странное пятно. Что-то оно мне напоминает… Ты пробовал его вывести?

– Да.

– И что – не получилось?

– Ничто его не берет.

Она без слов смотрела на меня.

– Знаешь, Марта, я…

– Тихо, малыш, – произнесла она, и мое смущение как рукой сняло; это был первый и единственный раз, когда я подумал, что 147,5 – не такое уж и большое число. Она раздела меня, как младенца, я не противился; мой жирный живот, выпростанный из-под брюк и рубахи, обвис; она уложила меня на кровать, сбросила с себя всю одежду и склонилась к моим чреслам. Я готов был уверовать, что я гениальный любовник, которому, увы, просто не довелось раскрыть свой единственный дар. Я стал огромным темным ядром в ночи, пробужденной тушей кита.

Боже ты мой, она, моя Марта, была так решительна и безгласна, я же стонал, боясь – вдруг она затеряется в складках моей ниспадающей кожи, но хрупкая точеная фигурка легко справлялась с волнами моей растекшейся плоти, Марта сумела ее приручить…

Наутро она исчезла. Я спал, как китенок, а когда проснулся, ее уже не было – я не заметил, как она ушла. Скверная мелодрама, сказал бы отец. В безмолвии комнаты я слышал собственное дыхание, и – рядом с пятном, прощальным оттиском души отца, – стук своего сердца.

* * *

По ночам на баскетбольную площадку, пустеющую прямо под окнами моей квартиры, приходят собаки. Под тусклым фонарным светом, словно на призрачной сцене, они обнюхиваются и скулят. Опасности они не представляют. Город уродует их, притупляя инстинкты. Псы пожирают отходы, бродят по темным улицам и увядающим паркам, отбрасывая причудливые тени, и оставляют свой след – кучки дерьма.

Я возвращаюсь из школы танцев в затхлость своей квартиры. И в сотый раз вывожу на полу фигуры танго, бормоча себе под нос то, что должно послужить мне и ритмом, и мелодией; я обнимаю воздух и пробую с ним танцевать. Город – мертвая плазма, говорю я, готовый вот-вот разрыдаться, но никто мне не внемлет. Я говорю сам с собой:

– Добрый вечер.

– Добрый вечер.

– Вы часто здесь бываете?

– Часто. Я люблю танцевать, да и оркестр неплох – пожалуй, это чудесное место.

– Мне тоже здесь нравится. Позвольте же пригласить вас на танец.

– С удовольствием.

И я танцую – танцую, пока не закружится голова, пока не свалюсь без сил.

Я отрабатывал па и грезил о Марте. Я знал, что уже не встречу ее в школе танцев, и все же еще какое-то время ходил туда. Однажды вечером, вернувшись домой и наевшись до отвала, я подошел к окну. Город увязал в полуночном иле, как утопленник. И вдруг мне послышался голос, он звал Петара. Я открыл окно и высунулся наружу. Внизу, на дне двора, осел туман, и я не мог ничего разглядеть. А голос, тихий, как вздох, произнес:

– Петар, отзовись.

– Я мигом! – воскликнул я и понесся вниз по ступеням. На тротуаре не было никого, и только клубы тумана ползли по баскетбольной площадке. Промчалась карета скорой помощи. За угол соседнего дома свернула женщина с собакой на поводке. Собачьи когти скребли по асфальту, пес – упирался. Еще одна забытая история.

* * *

Я помню день, когда я бросил школу танцев «Маркус Демидофф». Как это уже повторялось не раз, во вторник или в пятницу – теперь уже трудно установить, потому что на тот момент я потерял счет времени и жил по графику, диктуемому чревоугодием, – в привычный час я отправился на танцы. Там, где дома кончались и Ябланова улица принимала облик поля, под рекламной вывеской с щербинами погасших букв я увидел Марту – она обнималась с каким-то рохлей, весом примерно 62,5 кг. Он походил на одного из тех, с кем я вступил в потасовку у кладбища. Когда я поравнялся с ними, Марта заметила меня и, отвернув лицо, произнесла всего два слова:

– Прощай, Петар.

* * *

Ту ночь я провел у радиоприемника, стараясь поймать мелодию для моего одинокого танго, но ничего не получалось – только бесконечный шум и временами трескучая смесь голосов и звуков, сигналы азбуки Морзе. А еще – низкий сумрачный гул басового спектра: это Бог посылал мне смутные наставления. Меридианы молчали. Я ждал: вдруг зазвонит телефон, но – нет. Город спал крепким, спокойным сном. Я был один, без лучшей половины, и весил 147,5 кг. Мне столько времени потребовалось, чтобы понять – настоящие мужики никогда не танцуют.

Перевод

Жанны Перковской

Лед

Летний день на исходе. Духота отступает. Размеренное спокойствие. Все домашние после сытного обеда уснули. Только вдруг пролетит муха или послышатся веселые детские голоса с ближнего пруда. Детвора целыми днями плещется в тенистом мелководье рядом с ивами, и нет такой силы, что способна затащить их домой. Порфирий Петрович, действительный статский советник из судейских в С., расположился в кресле на веранде и погрузился в мечты. Будто Анечка Привалова отозвалась на его любовь. Ну и чертенок же эта Анечка, – загадочная усмешка пробегает по его лицу. Одарит улыбкой – и можешь жить дальше, долгие месяцы. Вдруг, ах! в моменты доброго расположения, блеснет зубок из-под легкого, едва заметного темного пушка, что над верхней губой. Так ведь Порфирию Петровичу – сорок четыре, старый холостяк, уже не раз переворачивавший все с ног на голову, а теперь, будто за все эти годы ничего и не происходило, сидит в призрачном холодке веранды и слушает, как по комнатам посапывают домашние.

Одно мгновение – и Порфирия Петровича здесь больше не было, а был он уже где-то высоко, в облаках своей любви к Анечке, так высоко, что можно даже сказать – нигде. Воображение от лукавого. Из-за него и случаются истории. И все это, это «нигде», рассыпается в прах, когда на веранду, у него за спиной, из передней, выходит, потягиваясь, Афанасий Копейкин и, будто обращаясь куда-то в даль, говорит:

– Черт возьми, Порфий Петрович, род людской с его нравами, где ж я найду этот лед посреди такой жары?

«Этим льдом» своим Афанасий уже всех обитателей усадьбы измучил. Тяжкий зной навалился на окрестности, пивовары израсходовали все запасы, а он, торговый человек с рожденья, знает, что лед нынче стоит дорого. Пуд льда – пуд золота, думает про себя Афанасий, которого еще, с издёвочкой, прозвали Квасцы, потому как груб и падок на денежку и когда говорит про нее – губы сжимает, будто глотнул уксусу. Вот уж три дня как будет, помещик А. с летней усадьбы, что четыре версты от них, предложил ему невообразимую цену за телегу льда: празднует, мол, помолвку дочери, а питье-то охладить и нечем! Вне всяких сомнений, Афанасий неизлечимо болен той страстью, которой одержимы истинные торговцы всего мира: деньги, раздобытые спекуляцией, – вдвойне слаще, чем заработанные честным, тяжелым трудом.

Порфирию разговаривать не хочется, и он притворяется, что дремлет, а Афанасий, будто заноза у него в одном месте, все егозит и только: лед, лед да лед. Эта парочка на самом-то деле совершенно друг друга не выносит, их видимое сердечное взаимоучастие – лишь хорошо привившаяся личина, за которой скрывается антипатия, толерантность, как сказали бы нынешние европейские подростки. Афанасий, однако, в точности знает, что для него Порфирий, которого, так его, он кратко и якобы из искренней привязанности зовет Порфий, – единственный достойный собеседник: от него ведь, бог ты мой, можно кое-что и проведать, а на том и денежку поиметь. Поскольку, люди эти ученые совершенно непрактичны, одни мысли, да ничего не делают, вот Порфирий Петрович целый божий день только читает, курит трубку, мучается отсутствием аппетита и страдает от бессонницы и меланхолии. К тому же, похоже, записывает что-то в тетрадочку. Видать, дневник ведет. А вокруг такие блистательные прожекты пропадают, деньги не то что зовут и манят, а, род людской с его нравами, вопиют во весь голос.

Собственно говоря, их разговоры все такие – короткие и выматывающие – и длятся, как правило, столько, сколько у Афанасия хватает сил говорить. Порфирий Петрович в основном слушает и только иной раз что-нибудь пробормочет.

– Эх, Порфий мой, думаю, стоит отправиться к Т. в имение графини Аллилуевой. Ее мужики всегда много льда заготавливают.

– М-м-м, да, – говорит Порфирий кому-то, не вникая в то, о чем рассказывает Афанасий.

– И хорошо его хранят, в твердой земле, в больших ямах, непроницаемых и глубоких, закрывают соломой и овечьими шкурами. Что вы думаете, Порфий, стоило бы съездить, а?

– Простите? – откликается Порфирий совершенно безучастно.

– Я говорю, стоило бы съездить, хороший момент, только надо подождать, чтоб день выдался подходящий.

– Ах, это, – произносит Порфирий, – не знаю, попытайтесь.

– Так вот и я говорю, надо попытаться, только погода плохая, туда и назад день пути, а жара такая, что весь лед растопится.

– А почему вы не возите ночью, когда зной спадает? – спрашивает Порфирий, вероятно, все-таки немного заинтересовавшись историей в целом.

– Хороший вопрос, ничего не скажешь, род людской с его нравами, я и сам так думал, но дороги ужасно плохие и пересохшие. Если не перевернемся, то глыбы льда раскрошатся от тряски, хоть бы их и привязать хорошо. Ночь есть ночь, достаточно угодить в канаву, или, не дай бог, возчик задремлет – и готово дело. А графиню не уговорить лед дать ни бесплатно, ни в долг. Сначала деньги, а потом можно и о деле поговорить, я ее хорошо знаю, род людской с его нравами, она не то, что ее муж покойный, который, что уж тут скажешь, был добряк и транжира, только хорошие люди, не о том ли и вы давеча вечером сами вспоминали, раньше времени помирают.

– Да, – отзывается Порфирий, довольный такой премудростью, – немного злобы в человеке лишним не будет, если уж ничего не остается, она возбудит в нем охоту встать утром и сделать какую-нибудь пакость. А это еще один день жизни. День за днем – вот и век длинный.

– К тому же, думаю, – продолжает Афанасий свой рассказ, пропуская без внимания эту нравоучительную реплику, – мне бы достаточно было одного пасмурного денька, с ветерком и дождиком, чтобы переправить этот лед, а потом пусть снова палит. Чем сильнее жара, тем и цена лучше. Ведь могло бы выйти и так, разве нет, род людской с его нравами?

– Что ж, могло бы, – соглашается и Порфирий Петрович, а сам все время только и думает, захочет ли Анечка наконец-то ответить на его письмо? «До чего я дошел, – беззвучно разговаривает сам с собой Порфирий, – человек в самом расцвете пишет гимназические письма девчонкам, да только что поделать – любовь нас выбирает сама и ни о чем не спрашивает».

За ужином все общество весело переговаривалось, дети, прошедшие испытание солнцем и водой, заснули прямо над тарелками, и гости, Порфирий и Афанасий, соответственным образом проинструктированные, отнесли их прямо в постели и продолжили беседу с хозяином и хозяйкой. Аня ела плохо и быстро удалилась, извинившись, что у нее болит голова. Это ненадолго расстроило Порфирия, но разговор увлек его за собой. Годы неизменно делают нас другими, думал он, вспоминая давно минувшие дни, когда он и вправду был другим, хотя и тогда знал, что умные люди занимают голову рассуждениями, а не воспоминаниями, а потом послышалась тихая песня, настроение вернулось к нему, и как раз в тот момент, когда они решили откупорить новую бутылку крымского, немного терпкого, но хорошего вина, в комнату, распахнув занавески на открытых настежь окнах, ворвался свежий ветер, омытый отдаленным отблеском ненастья.

– Ха! – вскочил Афанасий со своего кресла. – Не я ли вам говорил, Порфий Петрович, призвали мы с вами Божью милость, видите? Нужно только подождать подходящий момент. Федя! Надо позвать Федю.

И хозяин действительно позвал Федю, старого смотрителя и возчика, зимой приглядывавшего за усадьбой.

– Федя, милый мой, – вскричал Афанасий, как только тот переступил порог, конфузясь, теребя в руках шапку, – разбуди меня на заре, с первым лучом, и телеги, те, большие, для груза, пусть приготовят и лошадей запрягут, нас ждет дорога, на весь день.

– Так точно, – отвечает Федя, в прошлом солдат, не забывший, что такое приказ.

Ночью действительно шел дождь, по сути дела слабенькая, теплая морось, отголосок какой-то далекой грозы, едва прибившая пыль, но и этого было достаточно. Показалась заря, неся с собой свежесть и легкую прозрачную дымку, а когда уже вдали проявилась вереница верст на столбовой дороге и взошло солнце, лоскутья облаков все еще сновали по небу. В соседних рощах послышался щебет.

– Хороший будет денек, – замечает Федя сонному Афанасию, не зная, куда они отправляются, хоть бы сказал что.

Афанасий тут же просыпается. «Нет, бога ради, – думает он, – какой еще прекрасный день, только этого нам и не хватало».

– Почем знаешь? – спрашивает он Федю.

– Баба моя говорит, что когда после дождя поют дрозды, опять к хорошей погоде.

А, ладно, бабские россказни, успокаивает самого себя Афанасий и смотрит на небо. Облака сгрудились. С божьего благословенья, должен бы пройти хоть один ливень, всем бы пришлось кстати, и мне, и растениям, земля уж измучилась от жажды, размышлял Афанасий, гордый своим состраданием. Пусть будет дождь, чтоб создания в раю земном жажду утолили, молился он про себя, притворным тоном праведника, готовый и сам поверить в эту молитву.

И в самом деле, по дороге к имению графини Аллилуевой их то настигал летний проливной дождик, то следом на некоторое время проглядывало солнце, так несколько раз. Около полудня они добрались до имения. Их хорошо приняли, но переговоры шли тяжело, графиня явно знала цену своему товару и просила в три раза больше, чем Афанасий изначально решил заплатить. Он попытался было снизить общую сумму, но графиня заявила, что в ее доме, старом дворянском гнезде, никогда не торгуются. Афанасий в ответ на это разыграл последнюю карту: встал, внешне готовый уйти ни с чем, – на что графиня реагировала контрударом, сказав, что уступит ему в цене, если он купит больше, испугалась, конечно, потерять выгодную возможность, лето и так уже близится к концу, и лед мог бы остаться непроданным. Договорились они, как это обычно бывает в таких делах, где-то посредине, каждый из них был уверен, что надул другого; хотя Афанасию все-таки не давала покоя сумма, которую он должен был заплатить, но ему некуда было деваться.

На телеги погрузили двадцать больших глыб льда, обернув их соломой и конскими попонами, и сразу же двинулись в путь. Отзвонили к обедне, Афанасий рассчитывал, что, если отправятся вовремя, то уже в тот же вечер он сможет передать товар помещику М. Груз, однако, был слишком тяжел, и они двигались медленно, Афанасию казалось, что ужасно медленно. Телеги скрипели, и лошади тянули хорошо, но с напряжением.

– А можно ли побыстрее, Федя, миленький, – спросил Афанасий, не успели они выехать со двора графини Аллилуевой.

– Тяжело, ваше благородие, очень тяжело. С лишком загрузились мы, а телеги ведь не новые, оси уж все потертые.

– Лошади ведь хорошие, Федя, миленький, подстегни, чуть быстрее, – уговаривал Афанасий голосом, дрожащим не от тряски, а от паники.

– Не могу, ваше благородие, так ведь можно вовсе все испортить.

И так они ползли долго, со скоростью усталого путника. А чтоб напасть стала еще больше – ведь спокон века хорошо бывает редко, и только, как говаривали наши деды, беда не приходит одна, – распогодилось. И ветер успокоился, та малая ночная и утренняя влага быстро испарилась, и солнце начало палить, бешено, как в дьявольском котле. Лед раскрывал свою истинную сущность, он становился водой. Сначала за телегами появился от отдельных капель прерывистый след, а потом потекла струя, которую уже ничто не могло остановить. Тщетно Афанасий гневно кричал, багровел лицом, хрустел пальцами, и плохим утешением ему было то, что с уменьшением груза лошади тянули все легче, а телеги двигались все быстрее. Его прибыль буквально утекала. Последний сребреник испарился как раз, когда они, ближе к ночи, въехали в ворота родной усадьбы. В последних солнечных лучах переливался лошадиный пот, и в разогретом воздухе стоял едкий запах мокрого полотна, когда-то закрывавшего лед. На глазах Афанасия блеснули две скупые, унылые слезы – от злости и утраты денег. Не любит Бог торгового люда, на каждый доход – два убытка, думал Афанасий, онемевший, с пересохшим горлом, сорванным от криков на возчика, и с таким выражением лица, какое случается от горьких лекарств.

Там, на веранде, сидя за столом один, плакал, гораздо щедрее, его меланхоличный собеседник, род людской с его нравами, Порфирий Петрович. Рано утром, неожиданно, не попрощавшись ни с кем, уехала в город Аня. Оставив только, у служанки, записку для Порфирия Петровича. Ее содержание может прочесть любой, склонившись над плечами главного героя. Написано там: «Порфирий Петрович, пусть Вас Бог простит за то, что Вы написали мне такое письмо. А я не смогу. С Богом. Аня».

Перевод

Юлии Созиной

Переводы Василия Соколова

К юбилею переводчика

Два корабля в ночи

(воскресенье, ноябрь)

Когда он вышел из автобуса, меня словно током ударило. Именно так. И пока я хватала ртом воздух, пока цепенело сознание, казалось, сейчас меня разнесет на мелкие кусочки, но нет, нет, секунду спустя я вновь пришла в себя, собрала себя воедино. Правда, выглядела я слегка простуженной, с хлюпающим носом после того, как ранним ноябрьским утром в течение двух часов пританцовывала и переминалась с ноги на ногу – ровно настолько запаздывал автобус из Женевы. Ветер со свистом носился по городу, лихо крутя в воздухе опавшие листья и пустые целлофановые пакеты. И почему он не полетел на самолете, как прочие участники симпозиума, подумала я, зачем он меня здесь тиранит, но ответ на этот вопрос прозвучал позже. Не намного. Почти сразу.

В руках я держала лист бумаги, на котором была написана его фамилия и звание – проф. Попович, – а чуть ниже, помельче, название учреждения: Центр экспериментальной психологии. Именно они послали меня встретить его, точнее, попросили сделать это, потому что я супервайзер в этом Центре, в вольном переводе эта должность означает «девушка за всё». Хм, Девушка… Давайте вы, сказали мне, вы все-таки посимпатичнее других, к тому же не знакомы с ним, так что не будет нужды изображать радость встречи и вспоминать былое.

Я и в самом деле не была знакома с профессором Поповичем, а только читала в многочисленных журналах статьи за его подписью, заключив, что его слава в профессиональных кругах распространялась по всей Европе со скоростью эпидемии свиного гриппа, и не беспричинно. Незадолго до войны, как раз когда я поступала в университет, он уехал на полугодовую стажировку в Швейцарию. А потом начались лихие времена, он там остался, сделал карьеру и за все эти годы ни разу не приезжал в Белград. Но здесь был жив миф о молодом, энергичном, высокомерном профессоре, завоевавшем международный авторитет, забывшем о том, где его истоки; все это ко мне не имело никакого отношения, его лекций я не слушала, меня учили другие и по-другому. И вот сейчас он приезжает на несколько дней в мир, чуждый ему, с какой стороны ни посмотри. Похоже, все именно так.

Его лицо было знакомо мне по фотографиям. Но, знаете ли, одно дело человек на фотографии, а другое – в жизни. Он прямо светился. Я не двинулась ему навстречу, никогда первой не подхожу к незнакомым. Он сам подошел ко мне.

Он вышел из автобуса, шагнул в сторону, чтобы уступить дорогу другим пассажирам, и обернулся. Я стояла в толпе тех, кто встречал друзей, родственников, знакомых, детей, любовников и любимых… Я ждала его, и в этом ожидании не было ничего интересного, я уже давно перестала чего бы то ни было ждать. Это было просто обычное ожидание. Приезжает откуда-то какой-то человек, и кто-то должен встретить его, как того требует порядок и диктуют приличия, и всё. Но, черт побери, жизнь удивляет нас только, когда нам начинает казаться, что больше ничего важного в ней уже не случится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю