355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Белозёров » Плод молочая » Текст книги (страница 8)
Плод молочая
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:57

Текст книги "Плод молочая "


Автор книги: Михаил Белозёров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

– А я думала... а я думала...

Оказывается, мы умеем думать... Интересно.

– А я думала, что еще не все забыто...

О-ля-ля! – речь первоклашки за углом. Уж не жалеем ли мы кое о чем?

– Мы многое с тобой упустили... – наконец выложила она цель своих усилий. – А?

Вот здесь я едва не поперхнулся пивом, и это избавило меня от глупого ответа (а ее от преждевременных слез). Зато пауза вышла, как говорится, со значением, и я тянул ее и тянул и выжал все, что можно было выжать даже из моей бывшей жены.

После этого она спеклась.

– Возможно... – затравленно произнесла она, – я не всегда была права... – и нотки в голосе были уже не так напористы. – Но ведь и ты не ангел. Не ангел? – потребовала она подтверждения, стараясь совместить несовместимое. Ее взгляд со временем из пустого стал циничным и тусклым, но спеси в нем не поубавилось, наоборот.

– Не ангел, – согласился я миролюбиво и сделал глоток, отдышавшись, и почувствовал, как холодный комок понижает температуру пищевода, а потом и желудка.

Она поняла, что с этой стороны меня не пронять и вспомнила о сыне.

– Мальчику нужен настоящий отец. Он совсем отбился от рук. Покуривает. Девочки его интересуют. (А ты бы хотела, чтобы он вырос таким же пресным, как и ты.) Недавно нарисовал на парте женщину с гипертрофированно-огромной грудью. Спрашиваю, зачем, мнется, не говорит. Что он, дурак?.. Этот мой, совсем для него не авторитет. Недавно иду с работы, стоят на балконе – дымят на пару. Он с ним заигрывает, обещал после школы машину купить. Какие-то компании. Захожу в комнату, при мне молчат, словно заговорщики, тайны у него, вечером домой не загонишь. За глаза старухой называет, сама слышала – "моя старуха". Как тебе, приятно? (Мне было приятно). – Она примолкла, привела в действие ресницы, и на щеки упали хлопья туши. Пока ресницы делали свое дело, я отдыхал. Я отдыхал душой и телом – премиленькое дельце, скажу вам, если на вас смотрит полуголая женщина, вся одежда которой состоит из куска яркого шелка и двух бретелек на смуглых плечах, теоретически (авансом) готовая устранить и этот спорный недостаток. Но потом вернулся из заманчивого отвлечения – все стало на свои места – и продолжал слушать. – Страшная тоска... Куда-то не туда идем. А? (И в этом напомнила мою мать.) Может, я и в самом деле старуха, ничего не понимаю. Бессонница появилась. Мой-то по утрам бегает. Натянет майку и трясет себе. А я? Мне уже кажется, что я с ним одного возраста. Куда ни пойдем, одни старцы. Ухаживают галантно, слов нет, но тоска страшная. Одни разговоры, как бы кого подсидеть да о болячках... – Она и в девичестве не блистала остроумием. – Аспирин глотают от простаты и норовят прижаться к тебе в лифте.

– Но ведь ты этого хотела? – вставил я словечко.

– Да неужто этого! Разве об этом мечтала?! – воскликнула она. – Разве назначение жены в этом...

– Крошка, – сказал я. – Десять лет...

– Девять... – поправила она.

– Ну ладно – девять лет мы не могли найти общий язык. А теперь ты вдруг вспомнила о назначении жены...

Видит бог, я не хотел ничего напоминать, но она сама вынудила.

Она сильно обиделась. Вцепилась в подлокотник, и взгляд ее пополз по стене, потом опустился, обойдя меня, на колени, и она потерла ладонью переносицу, что служило сигналом к слезам или, по крайней мере, к легкой истерике.

Последние ссоры носили грандиозный характер. Нет, я не застал их в постели и не выследил в машине где-нибудь за городом. К тому времени мои атавистические чувства собственника сменились чувством самосохранения – нет. Но она приволокла в качестве защитника своего нынешнего мужа, тогда еще не мужа, а только представительный экземпляр весом килограммов на сто шестьдесят с седой театральной шевелюрой и твердым намерением в глазах осадить мужа-изверга. Но по мере того, как моя жена демонстрировала свои способности, а демонстрировала она их не больше чем на одну треть, выражение в них менялось; и когда она кричала: "Разве ты муж! Ха-ха-ха! Разве предназначение жены обстирывать тебя!" (она особенно упирала на свое предназначение), я прочел в них то, что толкало ее сейчас на эти разговоры, но для того, чтобы то выражение в его глазах превратилось в решение, надо было, чтобы прошло достаточно времени.

– Ты воображаешь, тебе что-нибудь достанется с их стола? – зло поинтересовалась моя бывшая жена. – Как же, дожидайся. Ты думаешь, твой будущий тесть тебе чем-нибудь поможет? Как же, его колючая татарка так и позволит! Ха-ха-ха!

– Помолчи! – сказал я. – Иначе...

– Что иначе?!

– Ничего... – сказал я, – просто ничего.

– Нет – что иначе!.. – заводилась она.

Но в этот момент на балкончик вошел он – пятидесятисемилетнее светило – профессор и декан. В светлом костюме, сидевшем на нем, как на литом монументе – без складочек и всяких там приспособлений типа подтяжек, и со своими камушками в желчном пузыре. Очень моложав. И я, признаться, даже залюбовался.

Он помял ее за плечо, посмотрел с высоты своего Олимпа, сияя, как солнце, и сказал:

– Может, искупаемся, дорогая. Жарко... – и увел, а я наблюдал сверху, как эти Некрофаги погружают свои тела в светлую воду.

Не очень-то приятное зрелище для нормального человека.

Потом я ушел. Вышел на пластилиновое шоссе, проголосовал и уехал домой. Меня едва не стошнило.


Глава седьмая

Дело мое с изданием зашло в тупик. Что тому оказалось виной? Может быть, разногласия с руководством Союза писателей в нашем городе по вопросам социалистического реализма, суть которых заключалась в отрицании тех явлений в армии, о которых шла речь в одном из рассказов, или же просто сожаления о ранее выданной рекомендации в издательство, или иные конъюнктурные соображения, диктуемые личными интересами. Так или иначе, но когда месяца два спустя после памятного разговора с отчимом я посетил издательство, в разговоре с редактором мне почудились знакомые нотки. Так бывает – ухо ненароком улавливает звуки фальши, но которые вначале не кажутся фальшью, а только – легким осадком на душе, нечто вроде нагара, незаметного, прилипчивого, к которому привыкаешь или смиряешься, ибо человек слишком гибкое существо и в этом его величие и падение. Но нагар или осадок имеют свойство накапливаться, пока однажды ты не начинаешь чувствовать, что что-то в жизни мешает, сковывает по рукам и ногам, заглатывает, впитывает; и ты берешь платок или ведешь разговор и обнаруживаешь на белом ворсе грязь, а в разговоре – оскомину, – вот это и есть фальшь. И тогда ты думаешь, черт возьми, а не поражены ли все говорящие одной болезнью – словоблудием, все ли у них при себе в этом мире?

Вот это уже вопрос!

Дело стало, умерло, превратилось в прах и лежало жалкой кучкой тлена среди других кучек в столе редактора.

Тогда я взял справочник, отыскал фамилию на букву "Г" и позвонил. На том конце провода что-то щелкнуло и голос из мира кабинетов и мягких кресел вежливо сказал: "Приемная". Я осведомился, можно ли связаться с Анной Львовной. Голос поинтересовался, по какому вопросу. По личному, сообщил я. Опять что-то щелкнуло, пошли протяжные гудки, словно где-то во вселенной кто-то подавал сигналы бедствия, и знакомый далекий голос устало произнес: "Да?" А через полчаса я уже вступил в этот мир и спросил: "Узнаешь?" "Еще бы", – улыбнулась мне обладательница усталого голоса и, встав из-за стола, блестевшего под косыми лучами солнца, как огромный полированный каток, простучала каблучками от стола до порога, где я остановился, тряхнула меня за обе руки и сказала: "Какой ты стал... молодец!" – и повернула к свету, чтобы лучше разглядеть.

И я стоял, отдавшись двум тонким, но сильным рукам, и покорно давал себя разглядывать и ощупывать, ибо имел на это право, хоть небольшое, но право быть соучастником нашего общего события, именуемого детством. И как бы ты ни был плох или, наоборот, – хорош, тебя все равно примут с радушием и без всякого притворства, если ты родом из этого самого детства, даже если это детство прошло с человеком, с которым тебя связывают не только розовые воспоминания, с человеком, который принадлежит прекрасной части человечества и сидит в большом уютном кабинете, где благородство дерева соперничает с изысканностью стиля и вкуса, а ты всего лишь проситель, с человеком, которого ты, быть может, любил или думал, что любил достаточно долго, чтобы не забыть об этом, что, конечно же, сковывает тебя, и ты прикидываешь, как теперь выглядишь в ее глазах и правильно ли сделал, появившись через столько лет (ты ведь не хочешь быть слабым), потому что ты внезапно вспоминаешь все свои мальчишечьи привычки, выходки и ее долготерпение – умной, опрятной девочки из приличной семьи, в которой вся жизнь определена с самого рождения.

Мы были из одного детства. И это было неоспоримым фактом, настолько неоспоримым, что ты можешь вот так запросто, минуя все условности, попасть на прием к высокому начальству.

"Ты совсем не изменился, – сказала она почти весело, – совсем... елки-палки". И эта последняя присказка тоже была оттуда, из детства, и напоминала, что когда-то эту женщину с льдисто-голубыми глазами, но не настолько льдистыми, чтобы казаться холодными (когда вы видите их впервые, вам кажется, что именно таковыми они и есть, но в следующее мгновение с вами что-то происходит – нет, не оттого, что предмет вашего интереса что-то делает с вами, а само собой, проистекающее органично из их природы, в вас самих что-то лопается, приливает к лицу и застывает, как яичная маска, и это происходит каждый раз, хотите вы этого или нет), и копной черных-пречерных волос; эту женщину, которая наверняка заставляет на улице столбенеть и оглядываться если не всех мужчин, то добрую их половину; эту женщину, одетую в безукоризненную юбку, готовую, казалось, лопнуть на точеных бедрах, эту женщину, которая могла укротить, насколько я помню, любого из ее окружения, звали просто Анька и было нам по семь лет. Но и потом, лет через десять, ее тоже звали Анька и даже добавляли Анька-встанька. Но на встаньку она походила меньше всего.

– Что-то случилось? – спросила она, и глаза ее излучали тепло и участие.

Собственно, ведь я достаточно правдив. И красоваться нечем.

Ну что могло случиться за эти годы? Только то, что случилось или должно было случиться.

– Я бросил работу... – ответил я не без внутреннего торжества.

Должно быть, я рассчитывал на некоторый эффект, и мое мальчишество выпирало из всех углов.

– Ты мне совсем не нравишься, – сказала она и покачала головой. А потом вздохнула и добавила: – Совсем... А?

Сквозное действие иногда следует затормаживать, чтобы придать иллюзию многомерности. Иллюзию ли?

Она стояла достаточно близко, чтобы я почувствовал ее духи.

Две руки с правильной формой запястий (слишком правильной в идеале), словно сработанными по особому заказу, настолько ровные и точные, что невозможно определить, где одно переходит в другое (запястье-ладонь), без всего лишнего – не длинные и не излишне короткие, с пропорциональной лодочкой пальцев, гармоничные – не тяжелые и не суховатые, держали меня по-прежнему крепко, словно боялись, что я совершу что-то непристойное.

Такие руки очень редки у женщин. У одних они красивы и почти безупречны, но переход от кисти к руке слаб, здесь часто присутствует чуть заметный изъян. Женщина держит руку едва прогнув, словно собираясь узнать, какой запах у протянутого цветка. Или – рука еще не поднесла сигарету к тянущимся губам, безымянный и маленький палец прижаты к ладони в знак прощения, и уже заметно, что кисть вялая и чуть шире, а запястье уже или мосластее, что пропорция нарушена и лишена лаконичности. Такая женщина, разумеется, предпочтет длинный рукав. У иных женщин руки сложены в форме конического стебля и с таким же успехом могут принадлежать мужчине. Такие руки любят красный лак и длинные ногти, что чуть-чуть, но все же подчеркивает их кажущуюся алчность.

Но у нее были очень красивые руки. И это я тоже помнил. Мало того, я помнил, какими они могут быть и какими были, но не знал, какими станут, и это, отнюдь, не приободряло меня.

– Я давно сам себе не нравлюсь, – сказал я и сразу понял, что говорил так не раз и подумал, что еще буду так говорить, потому что с нею я всегда чувствовал себя естественно, ибо Анна тоже была естественна и с ней совсем не надо было притворяться.

– По-моему, ты делаешь глупость, – сказала она.

– Может быть, – согласился я и почему-то поймал себя на том, что мне хочется переступить с ноги на ногу, как школьнику перед учительницей.

Она внимательно посмотрела на меня и с сомнением произнесла:

– Ах, Роман, Роман...

– Да... – развел я руками, – если б... – И вдруг понял, что привычка душиться у нее совсем не изменилась, потому что от ее волос, собранных тугим грациозным узлом на затылке (иных форм пуританское учреждение, видно, не признавало) – их буйство не поддавалось этой операции и кое-где выбивались крохотными колечками из идеального порядка над ровным стеблем шеи – и прямого итальянского пробора, такие проборы любили изображать художники прошлого века на картинах, где женщина в утренней неге на фоне сценических гор и падающих водопадов наклонилась над тазом полным светлой, прозрачной воды, так вот, от ее волос, блестящих, словно лакированная чернь, от крохотных завитушек над розовыми ушками, веяло моей прежней Анной.

И хотя тогда, в юности, она не имела такой привычки, а всего лишь подбирала ключик к своему нынешнему обличью (надо сказать, небезуспешно), мне все равно показалось, что это уже было, что мы стояли когда-то и где-то вот так и прекрасная головка на прямом стебле шеи до головокружения явно готова была приветствовать нечаянный поцелуй.

– Если б все так просто, – сказал я, чувствуя себя дураком.

– И что же ты собираешься делать? – спросила она, по-прежнему не отрывая от меня внимательного, изучающего взгляда, в котором было не равнодушие, а нечто иное, как блеск, мягкий изгиб, игра света над текущей водой, но от этого не менее загадочное, как сбывающееся прорицание гадалки.

– Уеду куда-нибудь, – легкомысленно ответил я, и мне захотелось нагнуться и поцеловать эту пай-девочку, которая и в своем возрасте оставалась таковой и смотрела на меня, как и много лет назад. И на мгновение мне почудилось: совсем не этот кабинет и не это учреждение, а долгий затяжной подъем с вытянутыми вдоль тела руками и в конце его – резкий свет, вздох и эти смеющиеся глаза на тонком лице из тени спадающих волос (потому что солнце било почти отовсюду – и от желтых скал, и от гребней волн, и с голубого неба) наклонившейся феи и длинная загорелая рука, грациозным движением брызгающая мне в глаза соленую воду...

Но я не поцеловал ее. А она не подняла навстречу губ, тонко подкрашенных и обведенных карандашом, а отступила на шаг, покачала головой, словно прислушиваясь к самой себе и соизмеряя услышанное с меркой внутри себя. Отпустила мои руки и села в луч света, падающего в щель между бархатными портьерами, от потолка до пола застывшими, как тяжелый мертвый гипс, и в волосах ее заблестели вороные блески, потому что волосы у нее действительно были прекрасны и редко встречающиеся.

– Великолепно!.. – воскликнула она. – Грандиозно! Человек с золотыми руками хирурга хоронит себя в пустыне. – Она сразу уловила суть ответа, потому что отлично знала его автора, и, рывком поднявшись, ухватила меня за пуговицу и продолжила, но уже так, как если бы это говорила мать или любящая сестра: – Почему... почему каждый раз, когда ты появляешься, я испытываю чувство вины... почему ты заставляешь говорить меня не то и не так, почему? Ответь мне! А?

Конечно, я мог ответить. Мне ничего не стоило выложить все, что я думал о нас обоих и о себе тоже. Это было проще пареной репы – взять и сказать, но я промолчал, как молчал все эти годы, ибо мои слова все равно ни к чему не привели бы, как они не приводили и прежде.

Она дергала меня за рубашку, а я глупо улыбался, и ответ витал рядом с нами – потому что в ее глазах я был и оставался вечным неудачником, а это всегда вызывает жалость.

– Пoтому... что я могла стать твоею женой! – сказала она тоном, которым залечивают старые раны. – Вот почему! – И глаза ее напомнили, что еще способны вызывать прилив краски к лицу.

И я вытащил этот старый хлам – реквизит молодости, засунутый в самый дальний угол, поморщился от пыли и испытал странное чувство.

Ай-яй-яй! А я-то думал, что не способен на былые подвиги, что все прошло, выгнило, как болячка под запекшейся коркой, и остался только розовый шрам – не более, как грязное белье в корзине, как старые газеты, которые копятся в кладовой, и как-то выносишь их и без сожаления оставляешь у мусорника, как щепки и спички с обгоревшими головками, выброшенные весенним ручьем на асфальт, как консервная банка, вытащенная из канализационного колодца.

Однажды, когда вам надоест коптить небо, просыпаться утром от звонка будильника, спросонья бриться на кухне, где на плите закипает чайник, спешить на работу, выслушивать глупые придирки начальства, зарабатывать язву в столовых; однажды, когда мир расколется на две половины и шум за окном – единственное, что напоминает о реальности, когда десять тысяч раз взойдет и сядет за горизонт солнце, когда вы поймете, что ваша жизнь расписана от звонка до звонка, и даже прикидываете, где будет последний приют, когда вы устанете, как тягловая лошадь, вы ищете спасения. Вы ищете спасения инстинктивно или преднамеренно и когда-то должны его найти, потому что это вопрос жизни. И когда находите, то испытываете чувство облегчения, как осененные знамением.

Я испытал это.

Я стоял напротив нее, а она держала меня за пуговицу, и между нами не было этих лет.

– Счастливой женой? – сострил я, потому что легче всего было превратить все в шутку, чем всерьез надеяться на то, на что ты уже не надеешься и даже не считаешь возможным надеяться.

– Э-э-эх!.. – произнесла она, – Савельев, Савельев, когда ты повзрослеешь?

– Я стараюсь... вовсю... разве не заметно?

– Оно и видно... – заметила она, и глаза ее лучисто сверкнули, и я принял это на свой счет – что было довольно самонадеянно, но мне так хотелось, ибо это большая редкость – лучистые глаза у женщины, тем более если ты являешься (заслуженно ли?) виновником такого события.

– Мне, правда, хотелось тебя увидеть, – сказал я и посмотрел, как она поддерживает меня двумя пальцами, и подумал, что, черт возьми, мне ведь самому этого хочется, ведь правда хочется.

– Жаль, что это не случилось раньше... – произнесла она и отпустила пуговицу.

– Чего не случилось? – не понял я.

Она улыбнулась моей непонятливости, и я сразу все понял и не поверил своим ушам.

– Жаль, что прошло полжизни...

– Целая вечность, – согласился я и споткнулся о собственную резвость, ибо Анна отвернулась к окну и желваки ее напряглись, и жест этот для меня был нов.

Иногда ждешь чего-то всю жизнь, а потом оно приходит, и ты не знаешь, радоваться тебе или нет, потому что давно привык к своему несчастью, как к геморрою, как к культе, как к застарелой подагре.

– Я не хочу... я не хочу, чтобы ты снова пропал, – сказала она.

– Черт возьми, – удивился я, – почему ты мне раньше этого не сказала?

– Я ждала, – ответила она. – Я просто ждала...

– Чего? – спросил я, но ответа не дождался, и у нее впервые сделалось растерянное лицо.

Я тоже ждал, хотя мое ожидание не всегда совпадало с обстоятельствами, к которым подводит нас жизнь.

– Я не пропаду, – сказал я. – Обещаю. Зачем?

Это оказалось очень важным посещением.

С одной стороны ей ничего не стоило справиться в издательстве о судьбе перспективного, молодого, начинающего прозаика. Просто справиться, и дело было бы решено. Ибо все до пятидесяти ходят в начинающих, а потом враз становятся бывалыми. А с другой стороны, стоя перед ней, я понял, что все это ни к чему. Вернее, я понял это еще до того, как позвонил. И, быть может, вся эта карусель была лишь поводом, чтобы увидеть ее.

Но это было моей самой глубокой тайной за семью печатями, и я вовсе не собирался открывать ее.

Тот день имел продолжение – и не со Славиком, и не у матери, с которой я со дня приезда виделся всего пару раз, тот день имел продолжение с нею.

Мы провели вечер в "Травяном крабе" среди вздохов реки, доносящихся снизу из-под понтонов, на которых покоилось сооружение, и приглушенных полутонов внутренних помещений (когда начало темнеть, там зажгли свечи), за крохотным столиком, вынесенным по моей просьбе на воздух к ажурной балюстраде, под которой струилась невидимая река, и было такое ощущение, словно мы плывем по ней.

Это был чудесный вечер, полный томных взглядов и полунамеков.

Потом, когда нам надоел речной пейзаж и вода сгустила краски настолько, что остался один лишь черный деготь, пролитый на сталистый блеск ряби, когда рыбаки в дальних затонах стали выгребать к невидимым мосткам под нависшие ивы, когда последняя "Ракета" взлохматила сереющие сумерки, когда по вершинам деревьев пронесся ночной эфир, когда оркестр на верхней палубе перешел на мерцающий шелест, сливающийся с окружающим пространством, и мы натанцевались, потому что она была взбалмошна, как девчонка, и все время требовала приглашать ее, когда официанты в белых поддергайках сбились с ног, а публика постепенно стала редеть, – когда все это произошло и наступила пауза, мы сошли по качающимся сходням на берег и по мягкой пыльной траве (по обе стороны таких тропинок обычно растет густой спорыш, цепляющийся за лодыжки в самых узких местах, и вы чувствуете, как ваша избранница прижимается к вам, чтобы переступить это место, а сердце у вас несется куда-то вниз не хуже скоростного лифта и на мгновение екает и перехватывает дыхание) вышли на пятачок станции, где поймали такси и поехали в город.

Мы отпустили машину в центре и шли по темным улицам, и рука ее покоилась в моей руке, а каблучки выстукивали дробное – "та-та-та..."

Мы спустились вниз к невидимой набережной и попали в район, где на вторых этажах каменных коттеджей горели матовые огни, и над глухими заборами тенями нависали ветви старых деревьев, и где тишина за ними казалась под стать патриархальным устоям.

– Вот мы и пришли... – сказала она, как говорят все пай-девочки и, потупясь, скромно, как агнец, чертят ножкой асфальт, ибо в этом мире меняется все что угодно, но только не такие ситуации и не свежее, вопрошающее лицо, мягко наклоненное и рассматривающее то, что недоступно вам.

И я поднял голову и увидел новую девятиэтажку улучшенной планировки, квартиры которой, как утверждали завистливые языки, имели высоту три с половиной метра и два балкона. Это был район городских властей. И я почувствовал себя неуютно (это сидит в вас помимо воли), и мне захотелось побыстрее выбраться из яблоневого сада и затеряться в закоулках, где кусты таволги, дышащие в ночь сладковатым запахом белых цветов, создавали спасительную черноту.

Может, это появляется в юности, когда получаешь хлесткий удар милицейской палкой, оставившей поперек спины пунцовый след, или когда по улице пролетает черный кортеж, а перед ним "Волга" с желтой полосой и мигалкой на крыше и усиленный мегафоном голос прижимает весь остальной транспорт к бордюрам, или когда тебя ночью привозят в вытрезвитель и ты должен отвечать на вопросы, которые сверит по телефону равнодушный сержант, потом – сфотографироваться с номером на плече, раздеться до исподнего и униженно просить, чтобы тебе оставили деньги и часы, потому что ты слышал множество историй о недобросовестности милиции, а врач, опять же, вежливо и профессионально, но равнодушно, потому что принадлежит системе, осмотрит, спросит, что пил, и если ты пил не одеколон и не иную взрывчато-водородно-пахучую смесь, передаст тебя следующему исполнителю в белом халате, который уже выделил тебе тепленькое местечко на топчане в комнате с решетками на окнах и волчком в двери. И когда тебя поведут, ты поймешь, что еще легко отделался, потому что в темноте плохо освещенного коридора обнаружишь человека, связанного "козлом", тем самым способом, которым связывали еще небезызвестного Швейка. Но тебе еще и повезет, потому что ты не женщина, ибо, когда привозят женщину, особенно хорошенькую, у человека в белом халате начинают дрожать руки и он судорожно давит окурки в пепельнице, и бог весть, что может случиться в камере, ибо садисты еще не перевелись на этом свете.

Вот откуда это приходит. А может, это приходит, когда ты начинаешь чувствовать оскомину от телевизионных передач и перестаешь им верить?

В саду среди деревьев жирно горели фонари, бросая на мертвенную траву бестелесные тени деревьев, как напоминание о быстротечности ночи и нашей жизни.

Мы вступили с асфальта на тропинку, и каблучки ее перестали выстукивать дробное – "та-та-та...", а перешли на иную октаву. Она по-прежнему держала меня под руку. Несколько раз рука дрогнула, когда с каблучком случалась авария и он попадал в трещину между твердыми, как подгоревшая лепешка, кусками чернозема, и тогда она еще ниже наклоняла голову и встряхивала блестящим чубом, а под ним вспыхивали глаза, которые внезапно в темноте сделались влажными и теплыми.

Мы уперлись в заборчик детской площадки и по шуршащей траве, задевая нижние развесистые ветки, обошли ее и вышли к дому.

Анна повернулась ко мне и посмотрела туда, где электрический фонарь спорил с яркой луной, и в ее движениях и проступивших тенях под глазами обозначилась утомленность.

Я обнял ее, но талия не поддалась моей руке, как если бы я с таким же успехом обнимал мраморный столб, и губы не потянулись к моим, а сама она осталась равнодушной женщиной с льдисто-голубыми глазами, в которых мерцали искорки холода. И я вспомнил другие вечера, очень далекие вечера (бешено-веселые), такие далекие, что когда вспоминаешь, то невольно испытываешь ноющий холодок под ложечкой по тому времени, когда надо было прятаться от света окон, из которых беспокойная мать высматривает свое чадо и только и ждет момента, чтобы позвать домой. И надо идти, и не хочется, и отец-алкоголик, усмехаясь криво, глядит мутным взором, а на кухне по разводам на стене ползет таракан, и кисло пахнет щами и перебродившим квасом.

Но сейчас ничего этого не было, словно началось другое измерение, словно ты просматриваешь старый, поцарапанный киноролик. А лишь возвышался новый дом с чужими окнами, из которых никто не окликнет тебя. И когда думаешь вот так, жизнь представляется не больше чем черточкой на песке под ветром времени.

Так мы стояли под деревьями, на которых уже увядали белые цветы, а нежные лепестки устилали землю, и наши ноги втаптывали их в сырую траву, и я обнимал ее по давней памяти тех лет, а между нами была недоговоренность вечера, как холодная ледышка в кулаке, потому что тогда, за столиком и во время танцев, мы, словно сговорившись, старательно избегали одной-единственной темы – нашего прекрасного детства и юности, в которых было что вспомнить. Но мы не вспоминали, а значит, не обманывали друг друга и каждый сам себя, припасая эту тему, словно завзятые скряги, на будущее. И только однажды она вдруг заговорила о нашей классной и о Витьке, с которым сидела в одиннадцатом за одной партой и который погиб два года назад в Афганистане, невольно сведший нас не более чем на два часа на кладбище – всех тех, кого связала его судьба, потому что Витька пошел вместо какого-то майора, у которого было трое детей и который теперь пьет водку вперемешку с пьяными слезами и проклинает какую-то тепловую ракету или мину – чудо западной техники; и не вспомнить о Витьке мы просто не могли, не имели права.

Внезапно из темноты вынырнул милиционер, посмотрел, как мы топчем траву, и снова убрался под деревья, и она сказала:

– А я, представь, совсем недавно думала о тебе...

– А я знаю, – сказал я, потому что просто догадался о ее мыслях.

Но все равно это было приятной новостью. По крайней мере, в тот момент, потому что обнимающий действовал по старой заученной схеме, потому что он вдыхал запах ее волос и испытывал ностальгию, потому что... черт знает почему, голова его шла кругом.

И я подумал, а вдруг для нее этот вечер всего лишь дань прошлому в компании одноклассника.

Наверное, на моем лице все же отразилось недоумение больше, чем положено в таких ситуациях, ибо она, приподнявшись на цыпочках, чмокнула меня в щеку и сказала мягко по-матерински тем тоном, после чего ваше дело можно считать безнадежно потерянным:

– Не обижайся... все-таки у нас было что-то хорошее... Даже приятно вспомнить.

– Да, – сказал я, пытаясь затолкать горечь в себя, – было хорошее, настолько хорошее, что через столько лет героиня сочла возможным напомнить об этом герою. Спасибо.

– У нас было только хорошее! – как заклятие, произнесла она твердо. – Всегда, всегда! Ты мне не веришь?!

– Верю, – сказал я, – почему ж не верю, – и нарвался на гневный взгляд.

– Ой, Роман... – выдохнула она. – Мне почему-то всегда казалось, что все впереди, вечно... даже с тобой... подожди, подожди...

– Ну что ты, – оборвал я ее, потому что не выносил таких разговоров на грани слез, – перестань, какая теперь разница.

– Нет, нет... если бы кто-то тогда сказал, что правильно, а что нет, может, все было по-иному... – Она замолкла.

– Это было бы самое легкое, – сказал я, – самое легкое, самое простое и потому бессмысленное.

– Нет! правда! – воскликнула она. – Все было бы по-иному!

– Наверное, – сказал я.

Какой смысл терзаться тем, что тебе недоступно по природе или судьбе.

– Ты соглашаешься, ты опять соглашаешься!

– А что мне делать... – сказал я, ибо сказать было нечего и я только хотел, чтобы она успокоилась.

– Предатель! предатель! От тебя тогда все зависело.

– Это теперь только кажется, – сказал я.

– Все равно, все равно!

Но я стоял и смотрел на нее.

– Бог мой! – всплеснула она руками. – Неужели не ясно, что для того, чтобы все понять, требуется время, что отца уже нет, а я все иду по его колее, что я только и делаю, что повторяю его любимые фразы, – она сделала ударение на слове "любимые", – что я словно заводная игрушка с вечной пружиной, что я давно ни на что не надеюсь, ничего не жду... – Последние слова потонули в подозрительном всхлипывании.

И рука моя почувствовала, как талия стала податливее, и я поцеловал Анну в соленые глаза, а милиционер, наверное, стоял и подглядывал за нами из своих кустов.

Так я обрел ее, потеряв так давно, что в этот отрезок времени вместилась и клятва Гиппократа, и тринадцатилетний сын, и жизнь с женщиной, которая тоже считала меня неудачником, но в отличие от Анны не прощавшая мне ни капли самостоятельности, считая это покушением на свой авторитет, женщиной, которая требовала чаще всего денег, любви, в том смысле, как она ее понимала – "плотская", продвижения по службе, приятных и нужных знакомств с хлюстами из когорты Пятака, и еще бог весть чего, – то есть всего того, что меньше всего меня интересовало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю