355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Белозёров » Плод молочая » Текст книги (страница 13)
Плод молочая
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:57

Текст книги "Плод молочая "


Автор книги: Михаил Белозёров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Глава одиннадцатая

У нее еще легкая походка и фигура богини. Стоит оглянуться на газетный киоск, с нею знакомятся, и она довольна и польщена. Немного извиняясь взглядом, берет под руку, на мгновение прижимается – так что все окружающие воротят носы, и поддразнивает: «А ты не убегай, не убегай, и все!»

Попробуй возрази!

Официальные костюмы, строгие туфли, шляпки, жакетки, блузки и прочие атрибуты профессии заброшены. Джинсы, кроссовки, розовая длиннополая финская куртка и очаровательный шарфик белее пены, что дрожит и шевелится, как желе, на блестящей гальке, – составляют ее повседневную экипировку.

"А ты не убегай!" – дергает за рукав и заглядывает в глаза – не сержусь ли. Конечно, нет. Как можно сердиться на самого себя.

Прогуливаемся по набережной. От городского парка, мимо пальм, горьковской сосны, бара-каравеллы, гостиницы, в которой снимаем двухместный номер со всеми удобствами (кроме одного – горячей воды), устья речки, где кормятся голуби и чайки (среди последних попадаются настоящие гиганты), мимо грибков, под которыми отдыхающие, несущие на себе в равной степени печать провинции и центра, любуются разгулявшимся штормом.

Вначале следует удар, туда, под вдох берегу, потом раскатистое – "бух-х-х!", содрогание почвы, и вспенившиеся брызги, белоснежные на фоне зимнего неба, зависают в высшей точке и рассыпаются по молу, набережной, головам и спинам не успевших отпрянуть.

Особенно удачливые долетали до тротуара, по которому мы идем. Потом следовал перерыв, в течение которого берег то заливало до спусков на пляж, что вызывало оживленную панику среди любителей холодных ванн, то обнажало до основания молов, и уходящая волна шипела, как разъяренная гадюка, и проседала сквозь голыши, и наконец какая-то особенно неприметная повторяла спектакль с каскадом брызг на фоне неба, и толпа на берегу замирала и щелкала фотоаппаратами.

Мы идем дальше, мимо белого театра, магазинов, кафе, забегаловок, под балконами гостиницы в стиле ампир, в которой когда-то Казаков писал свои рассказы. Было это почти четверть века назад, но с тех пор ничего не изменилось: ни рубиновый глаз маяка, мигающий на счет три, ни сама гостиница, ни белые красивые пароходы в порту. Словно в этой неизменчивости крылась какая-то железная закономерность вопреки всему – жизни, смыслу, убежденности. Есть у него в одном рассказе место, где герой в доме Чехова сокрушается по поводу быстротечности времени, точнее – лишь намекает, прикасается, и все дано в форме ощущений, без выводов, и в этом Казаков был весь – в своей тоске и по полнокровной жизни, и по работе, и по Северу, – быть может, чуть наивно верящий в будущее, но так и не состоявшийся до конца (хотя, кто из нас состоялся до этого конца?), ибо был болен тем же, чем и я, и все его рассказы пронизаны этой болью и безысходностью, особенно последний – как он идет с сыном гулять темной сырой ночью, давно все понявший в жизни, во всех ее порядках, крупный, усталый, печальный человек, и свечечка его – как символ надежды и дома. И вот этой-то надежды и дома нам как раз и не хватало.

– Как, по-твоему, я нормально выгляжу? – спрашивает Анна.

– Ну-ка, ну-ка... – я наклоняюсь и ловлю боковым зрением поспешно ускользающие взгляды, ибо я иду с самой красивой женщиной и походка у нее от бедра, что заметно даже под курткой, и взгляд небесно-синих глаз, как у Рафаэлевских мадонн, но без одной детальки, придающей картинам замершее состояние, – кротости.

– Нормально, – заверяю я.

– На меня все смотрят...

– Немудрено... На всех красивых женщин смотрят.

Она засмеялась счастливо:

– Ты страшный подлиза...

Ни больше и ни меньше, чем другие, думаю я.

Город вычесан ветром и зимними дождями и похож на взъерошенного воробья.

Анна открывает зонтик и держит его так низко, что виден только мокрый асфальт и ноги прохожих, а я задевая спицы на внутренней его поверхности, и поэтому ей приходится пускай чуть-чуть, но все же тянуть руку. И я жду, когда она устанет, чтобы подменить.

– У тебя появилась привычка поводить плечами, – говорит она, – как у усталого боксера, мне трудно приноровиться.

Она смотрит под ноги и рассеянно улыбается, потом взгляд ее скользит по склонам гор, золоту колокольни, что блестит поверх крон деревьев и крыш старого города. С таким чувством вы взираете лет через двадцать после медового месяца на некогда знакомый пейзаж, и вас точит легкая досада, потому что ничего не меняется – ни к лучшему, ни к худшему, и от этого вам тревожно и отпуск портится изо дня в день, и однажды вы укладываете вещи и уезжаете домой и с тех пор смотрите на жизнь совсем другими глазами. Так подкрадывается старость и одиночество. Но ведь, думаю я, этого не может случиться с нами, и Анна здесь ни при чем.

Я наблюдаю, как ее кроссовки совершают сложные па перед очередной лужей, где крохотные моря и океаны омывают континенты и острова, на которых наши ступни оставляют блестящую пленку воды.

– Я хочу кофе, горячих сосисок с соусом... или... или... жареного цыпленка, – заявляет она, – нет, нет... и то и другое вместе, – и улыбается мне из-под зонтика, и ветер с моря путается в ее волосах.

И я уже собираюсь свернуть в очередную забегаловку, откуда, как из необъятных жаровен, выплывают соблазнительные запахи, как вдруг со мной происходит то, что происходило два месяца назад в квартире, что с некоторых пор хранится в подсознании с единственной надеждой в один прекрасный момент избавиться и от этого недуга. Я увидел, что иду по ту сторону аллеи и смотрю на красочные витрины и выщербины в асфальте, которые стали настолько отчетливыми, словно я вижу каждую песчинку на их ноздреватой поверхности. Потом поворачиваюсь и вижу, как мы вдвоем перешагиваем через лужи.

И там, рядом с Анной, я выглядел не особенно счастливо.

– Знаешь... – сказал я через мгновение, – у меня все повторилось...

– Как повторилось? – пугается она.

– Прямо сейчас.

Мы думали, что это может происходить только в помещении.

– Пойдем-ка в номер, – решительно говорит она, – пойдем, хотя там и не топлено.

Замечательно, думаю я, только, если мы вернемся в номер, будет не так замечательно.

В номере, действительно, было совсем не замечательно, ибо отсутствовала горячая вода и градусник показывал не выше четырнадцати градусов. И мы пошли греться в баню. Мы выбрали самую горячую душевую.

Из окна номера была видна белая башенка дворца и несколько кипарисов, похожих на свечи в наплывах.

Когда море становилось спокойнее, между той башенкой и кипарисами в сторону Ливадии проползал игрушечный катер.

Я работал, а Анна спала.

То время было не особенно удачным для работы, ибо было кому мне мешать.

Когда Анна просыпалась, мы выходили, чтобы перекусить в городе или гостиничном ресторане. Иногда мы приносили с собой в номер пирожные и пили обжигающе-горячий чай, а вечером отправлялись в кино.

Обычно несколько дней сеял мелкий дождь и дул ветер, но потом устанавливалась солнечная погода, и мы с Анной выбирали местечко на бесконечно-безлюдном пляже, чтобы позагорать.

Анна вязала пуловер, а я бездельничал рядом, то принимаясь за старый номер "Огонька", прихваченный из гостиницы, то швыряя голыши в море, то наблюдая зимнюю пустынность, которая сама по себе уже несла элемент отрешенности от человека, ибо, исчезни он, пейзаж не изменится – нет, но потеряет дух, навязанный ему, и море, и ветер, и солнце сделают свое дело, чтобы приблизиться к изначальному, и вот тогда это изначальное будет нести в себе тайну первозданности, к которой так стремился Казаков. И чтобы я ни делал, даже когда вставал и отправлялся на пустующий эллинг, чтобы с него забросить камень подальше и оторвать от перил слоистый кусок ржи в подтверждение только что сколоченного умозаключения, – все время, каждый момент солнечного, бесконечно-просторного утра чувствовал Анну, словно между нами сохранялась незримая нить, подобно той, которую она хитроумно вплетала в полотно цвета индиго. И эта вдумчивая ее деятельность, в которую она погружалась с головой, мелькание спиц, неуловимые движения пальцев, вздохи в тех местах, где ошибалась, свои маленькие тайны, которые мне не положено было знать, сосредоточенный взгляд, что порой я ловил, когда она отвлекалась со спиц на волны и галечные отмели – все это имело ко мне частичное отношение и заключало в себе раздвоенность. Даже тонкий блестящий шрам от аппендицита на матовой коже, хранящей прошлогодний загар и с полной доверчивостью подставленной декабрьскому солнцу, существовали сами по себе как полная противоположность моим собственным желаниям, ибо я желал одного – чтобы она была вечно моей. На каком-то этапе я заставил поверить ее в эту возможность, но потом все стало рушиться и разрушилось до того, что, сидя на безлюдном пляже, я думал об этом. Мне казалось, что вина не только в том, что произошло, когда я приехал с Севера, но и в нас самих.

Потом, намучившись этим, я отваживался купаться. Вода была не особенно обжигающе-холодной, но когда я доплывал до конца волноломов, где она закручивалась воронками вокруг обросших глыб, то чувствовал, что пора возвращаться на берег.

К середине дня погода менялась. Появлялись перистые стремительные облака, и мы складывали вещи и долго шли вначале по влажной гальке с белыми ребрами, там, где ветер успевал подсушить их, потом – узкими тропинками среди бурой травы и зарослей горящего бордово-красным шиповника, и попадали в безлюдный парк, где на дверях танцплощадок висели замки и из пивных ларьков был открыт каждый пятый.

Это случалось днем. Но ночи тоже принадлежали нам, ибо ночи были тем временем, когда не надо было говорить и думать ни о настоящем, ни о будущем.

Ночи были нашим спасением и забвением. Мы прятались в них, как дети под одеяло. Ночью можно было притворяться, что ничего не произошло, что мы обязательно что-нибудь придумаем, что и в будущем для нас есть что-то хорошее.

На что мы надеялись? Мы обманывали сами себя. Мы придумали игру и играли в нее до самозабвения, потому что чувство обреченности придавало нашим чувствам страсть смертника к жизни.

Мы ложились в одну постель, чтобы было теплее, и потом смотрели в окно, пока луна не заползала за башенку дворца и пора было засыпать. И засыпали, а утром Анна неслышно ходила по номеру в белом махровом халате, а я додремывал утренние минуты, пока она, не почистив перышки и в десятый раз не взглянув в зеркало, не начинала мило ворчать:

– Ромаша-а... – пела она на все лады, – подъем! Уже-е утро-о! Солнышко взошло-о!

За короткий промежуток между двумя фразами я успевал увидеть целый сон.

– Ромаша, подъем! – доносилось из другой комнаты.

А потом:

– Подъем!!! – бухало над самым ухом.

И за сим следовала попытка извлечь меня из-под теплого одеяла.

– Куда мы сегодня пойдем? Съездим в Воронцовский дворец или поднимемся на Ай-Петри? Мы еще и в домике Чехова не были, – слышал я, делая вид, что продираю глаза, ибо последние полчаса наблюдал сквозь ресницы за нею и за ее действиями над моей душой.

– Встаю, мое золото... – бормотал я.

– Нет, ты вставай! – требовала она.

– Уже... – соглашался я, переворачиваясь на другой бок.

– Ну ладно, – говорила она, – тогда я пошла одна, а ты как хочешь – можешь валяться.

– Ну уж нет, одну я тебя не отпущу!

– Тогда вставай.

– Встаю...

– Ну что же ты, лежебока, – говорила она через несколько минут, повязывая белоснежный шарфик, – идешь?

Мы покидали нагретый номер и выходили в свежесть раннего утра (асфальт вокруг клумб был влажен) и не очень голубого неба (с черточками туч на горизонте), в настой запахов моря, сосен и ливанских кедров, плоские вершины которых освещались восходящим солнцем. Мы шли по набережной в кафе напротив порта, где выпивали кофе, и заходили на рынок, чтобы полюбоваться на местные достопримечательности (кедровые шишки, словно облитые лаком, пучки зелени, мясные и медовые ряды), а проголодавшись, искали местечко, где бы можно было перекусить основательнее.

И день тянулся медленно и состоял из ее меланхолического созерцания и моего ожидания – не чуда, нет, а исхода всего этого.

– Сегодня опять будет дождь, – произнесла Анна.

Я лежал, закинув руки за голову, и наблюдал.

Вот она приподнялась на цыпочках, чтобы разглядеть, что там внизу у моря. Шторы были раздвинуты не очень широко, и весь утренний свет лился на ее фигуру, отчего рубашка (она спадала вольно до пят розовато-теплыми складками) ожила и то, что было под нею, обозначилось во всех полутонах и контрастах. Круглые ягодицы и стройные длинные ноги женщины, которая знает, что такое деторождение, но отнюдь не испорченные ни возрастом, ни сбитыми сливками, ни крем-брюле, доведенные до совершенства ежедневными пробежками в парке и самоистязанием на гимнастической стенке, напряглись и приняли на себя часть нагрузки, а мышцы на лопатках и вдоль спины обозначились резче, и руки – такие ловкие и гибкие, что когда делается движение с чашкой от стола ко рту, кажется не разбитым на несколько фаз, а единым ритмом, – застыли на мгновение, и я ждал – вот-вот все придет в обратное движение и фигура обмякнет (как вообще она может обмякнуть!), и рельеф под рубашкой на спине и руках пропадет.

Потом головка в обрамлении иссиня-черных локонов, по-утреннему еще не приведенных в должный порядок, повернулась, по губам скользнула тень смущения и неловкости человека, которого застали за сокровенным, и лицо взорвалось прилившейся краской, а глаза стали похожими на свет ночных фар, вырвавших путника из тумана, она резко и быстро подошла и сказала в сердцах:

– Ах... плут... – и натянула мне на голову одеяло. Потом села рядом, словно здесь она была в полной безопасности. – Подглядываешь...

– Ты прекрасна.

– Не заговаривай зубы.

– Даже не пытаюсь.

– У меня столько седых волос... господи. Ты меня скоро разлюбишь.

– Нет, – возразил я, смеясь.

– Разлюбишь, – убежденно сказала она, – я ни на что не годная голая русская баба.

– Нет! – возразил я еще раз.

– Не нет, а да! – сказала она и тряхнула головой.

– Почему?

– Потому что я устала... – и что-то в этой фразе меня насторожило. – Я тебе дарю, – сказала она и снова тряхнула головой, так что я почувствовал свежий запах мыла и ее волос. – Можешь вставить куда хочешь. Если кто-то будет говорить, что это неправда, плюнь ему в морду.

– Прекрасная мысль. Пожалуй, я так и сделаю при первой же возможности.

– Пойдем в Никитский сад?

– А дождь? – напомнил я.

– Зонтик возьмем.

– Ну-ну... если зонтик...

– ... ты... ты... неповторим в своей невоздержанности... – произнесла она голосом ментора, за которым крылось отнюдь не неприятие этого факта.

– Если бы ты была моей женой, ты могла получать это каждый день...

– Я и так твоя жена, – вздохнула она. – Но от этого ничего не меняется.

– Да, – согласился я, – не меняется. Но мы бы тогда, по крайней мере, не прятались.

– Старая песня... – произнесла она, и глаза ее вспыхнули и сделали то, что когда-то в юности служило сигналом между нами, словно она инстинктивно не хотела боли и этот сигнал был, как последняя мольба о милосердии.

Идиот!!!

Но я-то знал, что так вечно продолжаться не может. Рано или поздно один из нас устанет. И я не хотел быть им.

– Ладно, – сказал я, – молчу, но ведь ты, ты...

Она прикрыла мне рот ладонью, и я лежал под этой тяжестью, чувствуя ее кожу, а из уголков ее глаз вдруг выкатились две слезинки и проделали путь к губам, и она слизнула их, а потом лицо у нее внезапно сморщилось, губы дернулись, и, закрывшись ладонями, она побежала в ванную.

– Анна... Анна... – Но она не откликнулась, и я лежал и ждал неизвестно чего, наверное, того момента, когда там прекратятся звуки льющейся воды и можно будет сделать что-нибудь путное – например, попросить прощения, а потом встал и посмотрел, что привлекло ее снаружи.

Должно быть, я мучил ее в ту зиму.

Море было неспокойным. Волны словно возникали из расплава цвета бутылочного стекла и с правильной последовательностью катились между молами, бурели от приподнятой со дна гальки и песка, затем становились светлее, пока не забегали совсем высоко и от них не оставались белые шапки пены. Но небо было синим и только по краю горизонта сливалось с морем, а солнце подсушивало на асфальте вчерашний дождик.

Возможно, тучи придут из-за гор и принесут с собой дождь, думал я, а может, нам повезет и день выдастся солнечным до конца, и когда мы будем идти кривыми улочками, одна сторона которых – сплошные камни в подушках мха, а другая – бесконечные крыши до самого моря, и от асфальта будет парить, а ее шаги – как звуки наковальни для моего сердца, можно будет скинуть пальто и нести через руку, и ветер, что резко и внезапно прорвется откуда-то с перевала, будет пробирать сквозь свитер и теребить волосы на ее висках, и тогда она засунет поглубже руки в карманы, приподнимет плечи, съежится и пожалуется, что холодно, и мы поищем безветренное место.

– Знаешь что...

Я обернулся.

Она была в клетчатой мужской рубахе, и мышцы на ногах под гладкой тонкой кожей перекатились волнами, пока она делала несколько шагов босиком, переступая с коридорной дорожки на ковер в комнате.

– Ты не тирань меня, хорошо? Может быть... – Она не досказала, за нее это довершили глаза, и обняла меня за шею, и волосы ее, только что расчесанные в ванной, завивались кольцами, а глаза были грустными и темнее обычного, словно слезы добавили в них крапины бирюзового цвета.

– Хорошо, – согласился я, делая слабую попытку обреченного лыжника на скорости в сто сорок километров уклониться от синеющей пропасти с осколками вмерзшего льда, – ладно... – ибо она просто завораживала этим "может быть...", как миражом в пустыне, и на ближайшие два часа размягчала подобно сырой глине в опытных руках, – ладно... – сказал я и добавил, как в детстве: – больше не буду.

Но потом в ресторане она неожиданно развеселилась и даже позволила себе немного порезвиться.

День выдался солнечным, и это обнаружилось, когда через час мы завтракали внизу и за окнами высилась ярко-желтая громада амфитеатра с припорошенными зубчатыми вершинами и покатыми склонами в тех местах, где горы переходили в долину и где солнце не могло пробиться сквозь серую пелену зимнего тумана.

– Было бы здорово там побродить, – высказал я предположение.

Анна покачала головой. Веки у нее остались припухшими, но взгляд был веселым, и только когда я смотрел в сторону, она как-то угасала и водила вилкой по тарелке.

Куплю сегодня цветы, обязательно, решил я.

– Твой знакомый... – произнесла она не разжимая губ и делая знаки глазами.

Я приподнялся и раскланялся с пожирающим нас взглядом администратором.

– Не делай так... а то еще с радости предложит новый номер, – предупредила Анна.

– Быть того не может, – возразил я тоже не разжимая губ.

Он возник рядом, неслышно, как привидение, с глазами жулика средней руки и голосом, подпорченным хроническим гайморитом (по этой причине нижняя губа у него походила на отвислую подметку, что придавало лицу выражение врожденного слабоумия).

– Как отдыхается в нашем городе? – Гнусавость, фонтан энтузиазма и пожирания в глазах. – Надеюсь, все нормально? – Лапки на животике совершали безостановочное поглаживание и пощупывание друг друга. – Погода сегодня отличная...

Он имел честь услышать наше мнение.

– Неплохо, – отвечаю я, как и положено первому режиссеру, с нарочитой задержкой в интонации. – Весьма вам признательны (вот уж где пригодилась практика моего любимого папочки Пятака), не мешало бы топить в номере лучше.

– Приношу свои извинения, самые глубокие. – Лапки прижимаются к груди, ножка тянется в легком реверансе, а глазки принимают самое честное выражение, на что способен этот тип. – К сожалению, штормит, а солярка в городе на исходе. Экономия полная. Между нами... – он наклоняется к моему лицу, – вам в первую очередь! В первую... будьте покойны... Как только... Я дам распоряжение. Но если вы пожелаете, в номере можно установить камин.

– Как, дорогая? – спросил я Анну и сжал ее руку, лежащую на скатерти.

– Я думаю, не стоит... – царственно ответила она (кажется, спектакль начался). – Зима должна быть зимой, пусть даже в номере...

Она его доконала. Он едва не поперхнулся. Даже перестал гнусавить и подобрал губу-подметку. Зато к обеду номер уже обогревался блестящим, никелированным, напичканным всяческими хитроумными кнопочками и лампочками электрокамином.

– Мадам довольна номером? – наконец-то после короткого шока с временной потерей речи, замыкания под черепной коробкой, от которого горят предохранители, плавятся провода (хлопья почерневшей изоляции, попорченных ячеек памяти, впрочем, подозреваю их полное отсутствие), он осмелился перевести взгляд на Анну – и то же самое пожирание, но совершенно другого рода – без пропуска подробностей в отделке ярко-красного шерстяного пиджака, в который была одета Анна, кружевного воротничка, с тонким изяществом подобранного к голубой рубашке, и верхней пуговички, которая была расстегнута и открывала на горле нежную, мягкую ложбинку.

Но это ему так просто не сошло с рук.

Анна вскинула глаза и сотворила над ним свой неизменно успешный фокус – заставила покраснеть, убрать мохнатые лапки, подобострастно покоящиеся на животике, осклабиться и пролепетать какую-то чушь, что-то вроде извинения или плохо сложенного каламбура, потом изящной рукой богини с длинными ногтями (на это произведение искусства у нее вчера ушло полвечера, пока я корпел над машинкой) постучала по пустому бокалу, предназначение которого, за отсутствием соответствующих напитков на столе, казалось загадкой, прислушалась к высокому тону и спросила вполне невинно:

– У вас не найдется "Капри"?

– Да... – сказал я, – правда... почему бы нам не выпить?! Такая сырая погода.

– П-простите?.. – Лапки, спрятанные за спину, беспомощно зашевелились.

Анна повторила (я наблюдал) и добавила кивок, что подействовало как хлыст, потому что неожиданно администратор совершил ногами короткий пируэт, словно сзади его пнули носком ботинка, и застыл в нелепой позе удава, по случайности проглотившего дикобраза против игл.

– В Каннах его подавали на приемах, – пояснил я.

– А... – Хлопок по лбу и мучительное непонимание в глазах. – А-а-а... да-да-да... Я распоряжусь... Я распоряжусь... Вы останетесь довольны... – И неуклюжий поклон (под действием брюшка), обратившийся в удаляющиеся шажки и круглая сытая спина на подагренных ножках.

– Откуда ты это взяла? – спросил я, когда он пропал в сиянии зала.

– Вычитала в одной умной книге, – засмеялась она. – А он не так надут, как ты рассказывал...

– Совершенно с тобой не согласен.

Она снова засмеялась.

– Ты уже в том возрасте, когда должны нравиться не все мужчины, – счел возможным напомнить я.

– Чем ты его околдовал?

– Сообщил по великому секрету, что ты знаменитая итальянская актриса русского происхождения, а я твой импресарио. Так что изволь припомнить несколько фраз по-французски из университетского курса – все равно не разберет.

– Тебе нравится морочить людям голову? – спросила она участливо.

– Только некоторым, – ответил я.

– Представь, последнее время мне тоже... – созналась она, – просто патологическое влечение к вранью... – и посмотрела в окно за мою спину, где сияли заснеженные гребни (в ресторане я всегда садился напротив, чтобы видеть ее лицо), а потом: – Я стала злой? Да? Скажи, злой?

– Нет, – сказал я, – просто ты научилась отделять зерна от плевел.

Я любил ее такой мягкой, потому что тогда она становилась частью меня.

– Я поняла, что это неизбежно, – сказала Анна, – давно уже... – и добавила: – еще до этого... ну не сердись! – и дотронулась через стол до моей руки.

– Я не сержусь, – солгал я, потому что о том напоминало все, даже эта поездка, похожая на бегство.

– Я же вижу, сердишься...

– Я не буду, – сказал я, – не буду.

– Ну пожалуйста.

– Все нормально, – сказал я, – не волнуйся.

Она откинулась на спинку стула, но не отвела глаз с моего лица, и вершины за окном ее уже не интересовали.

– Не сердишься, правда? – спросила она.

– Правда, – сказал я.

– Я уже не живу их мыслями.

– Не надо... – попросил я, – сколько раз обговорено.

– Я уже смотрю на них, ни этого по-иному, – она кивнула в сторону зала.

– Не думай об этом, – сказал я. – Они мизинца твоего не стоят.

– Да... – согласилась она и улыбнулась почти жалко.

...

Мы завели знакомство с этим хлюстом в первый же день приезда.

Мне почему-то захотелось обязательно поселиться в центре, на набережной, чтобы по утрам шум волн влетал в растворенное окно, а соленая изморось оседала на подоконнике, чтобы на стол ложились полуденные желтые блики, и Анна была бы где-то рядом, и я мог бы чувствовать ее присутствие.

Я оставил сидеть ее в глубоком мягком кресле среди кадушек с пальмами, и она приготовилась ждать и улыбалась улыбкой (которая принадлежала только мне), когда я открывал дверь и входил в кабинет администратора.

Наверное, мой вид: борода, двухмесячная бледность и, как говорила Анна, волчий взгляд, произвели превратное впечатление, потому что сразу стало ясно, что он оценивает вас с точки зрения платежеспособности. В моем случае получилось как бы двойное отрицание, и он сразу запутался в своих завиральных мыслях, а я делал все, чтобы укрепить в нем неведение.

Мне предлагают сесть. Расстегиваю пальто, вытягиваю ноги и обвожу взглядом уютный кабинетик, настолько уютный, что, кажется, хозяин его не только воздает здесь должное заботам своим, но и порой заваливает кого-нибудь из сотрудниц на промятый диван за ширмой. К слову сказать, кабинет к тому же забит всякой всячиной – от пустых бутылок с цветастыми этикетками и "макулатурных книг" до футбольных кубков.

Перевожу взгляд на его лицо, по которому начинает бродить линялая улыбка. Великосветски снисходительно улыбаюсь в ответ, но без нажима, слабенько, чтобы не отдавить ему любимую мозоль.

Голова у него похожа на сдавленную с боков дыню, дефект которой некогда пытались исправить сдавливанием с диаметрально противоположных сторон, но, не добившись результата, бросили, отчего верхняя часть стала уже нижней. Если сюда прибавить еще и приплюснутый нос (несомненно, попорченный по пьяной лавочке) и торчащие, как у летучей мыши, уши, – портрет получится преживописнейший.

Он улыбается радостнее (представляю, как потом очухается) и сообщает, поблескивая фиксом:

– Все призы мои, все честно заработано вот этими, – и выставляет из-под стола свои оглобли, чтобы я мог оценить наглаженные стрелки и блеск лакированных штиблет.

Понимающе киваю – мол, сам грешен, и догадываюсь – бывший футболист, Дитя Системы. Надо же, куда залетел.

Контакт завязан. Можно переходить к делу. Объясняю суть визита. Разумеется, не сообщаю, что безработный, что в его лице иезуитски издеваюсь над всем тем, что он представляет, что вижу его как на ладони со всеми нехитрыми мыслишками, прикидывающими размеры моей мошны, что женщина с глазами утреннего неба и фигурой богини, которая ждет меня в фойе и которая дороже мне всего на свете, вовсе мне не жена, а гораздо ближе того, на что способна фантазия и воображение Дитяти Системы. Судя по бархатным глазкам, которые порхают по вашему лицу, как надоедливые ночные бабочки, – вы сидите с лампой на веранде безлунной ночью, и они прилетают из темноты и суетливо тыкаются сослепу и, подобно легкомысленным женщинам, оставляют пыльцу на ваших ладонях, – судя по этим глазкам, слово жена ассоциируется у него с совокуплением.

– Конечно, – говорю я, – мы бы могли остановиться в доме актера, но отсутствие путевки, а также перспектива заставлять кого-то входить в наше положение... и все такое... вы понимаете... Жена предложила остановиться у вас! (специально делаю ударение). Центр города, море, свежий воздух...

– Воздух у нас везде свежий, – позволяет себе вставить Дитя Системы.

– Разумеется... – соглашаюсь я. – Кстати, забыл представиться, – без всякого сомнения, он уже созрел, и ручку тянет услужливо. – Савельев, режиссер. Последний фильм, совместно с американцами, "Амадей", рекомендую, – припоминаю первую же афишу, которую видел, пока мы ехали на такси от станции до гостиницы.

Его лапки, поросшие черным мхом, похожи на восковые, словно он в жизни не держал ничего тяжелее пивной кружки, и я поймал себя на том, что мне хочется почувствовать, как они сомкнутся и выдавятся сквозь пальцы – как мокрая глина или как слизни.

– О-о-о! – вырывается у него (бурное начало). – Очень приятно. – Наступает пауза, в течение которой я успеваю занять исходную позицию на стуле и вопросительно замолчать.

– Видите ли... – начинает он и чешет лапкой мочку уха, – наше... гх-гх... предприятие, как бы сказать, рассчитано на иностранных граждан и...

– ... и прекрасно! – не даю ему увязнуть в рассуждениях. – Прекрасно! Это нам подходит. Тем более что номер должен быть со всеми удобствами. Думаю, моей жене будет приятно познакомиться с таким человеком. Она обожает комфорт. В прошлом году здесь отдыхал один наш хороший знакомый, – называю очень известную фамилию, – и отзывался весьма лестно и по-всему конкретно, судя по описанию, о вас. Возможно, у меня будет небольшое дельце здесь на киностудии, очень удобно, согласитесь, – прямо под боком, и потом, представьте, ежедневно топать через весь город... – Во время всей этой тирады лезу во внутренний карман, достаю бумажник, нарочно открываю его так, чтобы Дитя Системы могло насладиться толщиной ассигнаций, и кладу на стол перед его носом четыре хрустящие сиреневые, такие хрустящие и такие сиреневые, словно их только что извлекли из печатного станка.

Кульминационный момент – я улыбаюсь, дыня с человеческим лицом улыбается, наши кривые отражения в кубках криво улыбаются, а деньги накрываются телефонной книгой.

– О чем разговор... никаких проблем... – клятвенно заверяет меня Дитя Системы. – Наоборот, мы с радостью поможем, это наш долг – помочь соотечественнику. Лично все улажу и прослежу. Лорочка! – кричит он в дверь, похлопывая ладонью по столу от усердия. – Лора! – вскакивает, на минуту показывает спортивный зад, вытертый до лоска, и кричит в фойе: – Лариса Андреевна, зайдите!

Через пять минут, минуя все формальности, мы получаем номер, а еще через десять принимаем долгожданную ванну с дороги.

Появился официант. Сменил бокалы, с ловкостью фокусника откуда-то из рукава извлек бутылку с зеленой этикеткой и испарился, уподобившись своему шефу.

– Настоящее итальянское! Где они его откопали? – глаза ее смеялись.

– Специально для тебя из Рима...

– Я вовсе не хочу вина, – сообщила Анна. – Даже белого...

– Придется выпить.

– Бр-ррр... у меня даже мурашки...

– Не оставлять же его здесь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю