355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Белозёров » Плод молочая » Текст книги (страница 7)
Плод молочая
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:57

Текст книги "Плод молочая "


Автор книги: Михаил Белозёров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Она интересовалась, как ты...

– Да? – постарался не удивиться я. – Интересно...

Впрочем, это было не очень интересно, а даже немного скучно, потому что Галчонок все ж таки запрыгнул ко мне в постель и регулярно устраивал там дикую пляску.

– К-кажется, она лет пять не замужем...

– А? Не слышу? Что-то я туг на ухо.

– Лет п-пять...

– Где у тебя полотенце?

– ... не замужем... – Он старался, он очень старался.

– А?

– Иди ты...

– Хорошо, пошел...

Я принял душ, дождался тучек, пожелал спокойной ночи и отправился домой. Меня ждала работа.

Я бы мог позвонить. Просто так, ради интереса. Всегда интересно, что происходит через столько лет. Но, во-первых, не было повода, а во-вторых, о чем разговаривать? Хотя история была давняя и я ничего не имел против намеков.


Глава шестая

Мать что-то затеяла. Несколько раз звонила и приглашала на загородную дачу.

Пару раз я отказывался (уж слишком все выглядело натянутым, и в этом ощущался подвох – они прекрасно обходились и без моей персоны), а потом решил сделать небольшой перерыв, отложил дела и поехал.

Я добрался рейсовым автобусом до "Седьмого километра" (так именовалась остановка) и по размягченному, как пластилин, гудрону дошагал до леска, что виднелся в полукилометре от шоссе, где дорогу перегораживала каменная стена, увитая плющом, делающим незаметной ее издали. В стене имелись ворота, возле которых в будке дрых шляпа-сторож. Правда, не настолько шляпа, потому что стоило мне приблизиться, как он открыл совиные глазки и вопросительно уставился на меня. Я сообщил, куда направляюсь, и назвал фамилию отчима-Пятака. Тогда он, не меняя положения тела и не особенно утруждая свои извилины, протянул руку, нажал кнопку, створки раздвинулись, и я проскользнул в мир иной, где власть имущих предстала в вещественном выражении, где ведомственная дорога из незаметной серенькой, как заблудшая овца на чужом поле, превратилась в широкое полотно с выбеленными бордюрами и аккуратно подстриженными кустами цветов в рост человека, где на пирамидальных тополях, смотрящих в небо, как башни ханского дворца, не было ни одной сухой ветки, даже намека на гниль, а травка под ними тщательно выполота и выровнена с математической точностью, где за одинаково зелеными заборами среди густой листвы, напичканной вязкостью застывшего, как воск, благочестия, с трудом просматривались крыши дач.

Им есть за что цепляться, подумал я.

Перед нужными мне воротами стояли машины, и из открытых дверец свешивались ноги спящих шоферов.

– Я рада, что ты пришел... Иди сюда... Какой у меня сын! А! – встретила меня мать.

– Ну... опять! – запротестовал я.

– Ладно, ладно... – сказала она, – я очень рада... – и извлекла одну из своих улыбочек. – У меня к тебе дело... но... потом, потом... – сделала многообещающую паузу, ревниво вглядываясь в мое лицо (но я уже был натренирован на ее штучки и надеялся, что оно осталось достаточно невозмутимым), и добавила: – А пока иди садись за стол. Садись рядом с Лерочкой. – Она заговорщически подмигнула, нисколько не обескураженная моей реакцией: – Я думаю, Савелий Федорович не будет против... – и подтолкнула слегка в спину.

Отступать было поздно, и я по инерции сделал десяток шагов и приблизился к столу под сочной сенью деревьев, за которым восседала вся Стая во главе с моим приемным папочкой-Пятаком.

Нет, праведностью здесь не попахивало – скорее, душным благополучием и застоем в мозгах.

Кажется, уже было пропущено по "второй", потому что беседа носила непринужденный характер. Пиджаки были скинуты, а галстуки распущены и удавками свисали на вольные животики. Дамы были заняты не менее интересными занятиями – последними новостями, о чем можно было судить по вдохновенным лицам. Впрочем, насчет лиц я не питал абсолютно никаких иллюзий по той причине, что с детства слышал смакование семейных и личных "тайн" большинства сидящих здесь. Чванливое двуличие было их естественным состоянием. Можно даже сказать – многоличие, потому что последние годы при мне уже не велись подобные разговоры, со мной разговаривали на моем языке. Я даже был уверен, что им известно, что я бросил работу (разумеется, это трактовалось в самых трагических тонах), но попробуйте с кем-то из них обсудить проблему, услышите кучу набивших оскомину советов о долге (перед кем?) и наставлений (ради чего?), но не человеческого понимания, потому что им не положено такое понимание в силу мундира, который они носят, или в силу Стаи, к которой принадлежат.

Я поздоровался. И дамы, разулыбавшись и перекатив затянутые телеса под шелками и батистами, проводили меня взглядами и сделали авансы моей матери насчет приятности ее сына и его существующих и несуществующих заслуг, а дочки (рядом с мамашами имелись и таковые) с любопытством стрельнули глазками, и я подумал, какая из них выбрана матерью и кого постарается сегодня подсунуть как бы ненароком где-нибудь в саду или на крохотном пляжике перед купальней, выстроенной в стиле прошлого века, с отдельными кабинками для гостей обоего пола и резными лесенками, уходящими в медленно текущую ленивую воду.

Три девицы сидели как на выданье, и в своих разлетаечках со скукой на лицах слушали разговоры старших и, в частности, как хриплоголосый толстяк с горбатым носом и уверенными манерами человека, мнение которого не подлежит сомнению, поучал мальчикообразного старичка, приглядевшись к которому, я понял, что его мальчикообразность проистекает из болезни, которая заставляет его каждое утро вводить себе инсулин.

– ... я закончил два института... Два! – вещал хрипун. – И я знаю, что извилин у меня достаточно...

– Что же делать? – наигранно ужасается сосед-мальчик. – Что же делать?

– Надо закрывать!

– Ну вы скажете... Делали, делали, а теперь...

– Другого выхода нет, иначе под откос.

Я уже пробрался мимо и мое "здрасте" благополучно потонуло в общем звяканье посуды, но толстяк, развернувшись, удостоил меня взглядом:

– Роман Александрович... кого я вижу!.. – произвел на свет сердцещипательную заминку, которая демонстрируется в таких случаях для нечаянной слезы, и звяканье прекратилось, и в наступившей торжественно-припудренной тишине полтора десятка глаз впились в мой затылок. – Возмужал, возмужал! (а знаешь, для чего, – чтобы свернуть тебе и тебе подобным шею). Мы с его отцом, Тихоном Константиновичем, еще вот с такого знакомы, – опускает руку и показывает под стол, где они когда-то обитали в коротеньких штанишках и по младенчеству их пакости носили невинный характер и задевали лишь эстетические чувства окружающих. – Да... время... время... вырос... вырос... И Оленька совсем взрослая. Вот и смена растет! – восклицает он риторически.

(Нет, дорогой, мы поклоняемся разным богам и пути наши разные).

– А ведь сменят, черт возьми. – Эта мысль, как угорь между пальцев, проскальзывает в его интонации и вызывает невольную гримасу раздражения крепко закрученного подбородка над двойной складкой шеи. Но, видно, тут же другая мысль самообмана о достойном преемнике идей и дел, на которую, как рыба на мотыль, попадается самый изощренный демагог и властолюбец во все времена, тешит его серое вещество, и подбородок разглаживается, и глазки за щелочками век добреют и принимают почти отеческое выражение человека, у которого самого растет дочь и ей надо обеспечить достойную жизнь.

Не бойся, думаю я, уж твое дело долго не кончится...

– У меня к тебе есть приватный разговор дружеского характера, – произносит он, меняя тон на покровительственно-заговорщический и похлопывает меня по спине, потому что она предательски согнулась (не ссориться же мне с этим напыщенным ослом из-за такого пустяка) и приняла услужливую форму по старой памяти почтения, которую закрепляют с детства, если вас посещает важный сановник и родители не знают, в какой красный угол его посадить.

Замечаю, как горд Пятак, словно это его похлопали по одному месту. Кажется, глазки его подергиваются умилительной влагой.

Итак, я взят под опеку. А это значит, что состоялась личная или телефонная беседа с вкрадчивостью и тонкой лестью с одной стороны и всемогущим барством и снисходительностью с другой. Ясно, что это работа матери – ведь хорошо известно, что достопочтенный Николай Павлович руководит райздравотделом в нашем городе.

Девицы ловят разговор открыв рты, награждают меня долгими взглядами, в которых глупенькое куриное любопытство помножено на стремление побыстрее приобщиться к обществу старших, и утыкаются в свои тарелки, куда мать спешит и подложить дополнительные порции. Кому же достанется больше (при всей притворной деликатности мать не способна до конца скрыть свои намерения). Ага – все же Оленьке. Впрочем, вполне возможно, это делается чисто интуитивно.

Оленька закрывает глаза, как ее папаша в порыве гнева, и нервно косит, выказывая все признаки своенравной натуры.

Ба-а-а!.. Ужели она... Святое семейство!

Я усаживаюсь на единственный свободный стул рядом с моей бывшей женой. Перебрасываюсь приветствием с ее мужем – тем самым Савелием Федоровичем, о котором так трогательно беспокоилась мать, и думаю, что ему, действительно, не о чем беспокоиться по двум причинам. Первое, мое отношение к его супруге – самое безразличное. Мы слишком надоели друг другу за более чем десятилетний срок, и второе – возраст, в котором пребывает этот молодящийся проректор, – возраст, от которого не скроешься ни за молодежного покроя светлым костюмом, ни за короткой спортивной стрижкой, должной сбросить десяток лет, ни за чрезмерно впившимся в животик ремешком (подтяжки носить категорически запрещается, представляю, каким тоном это высказывается), и в моем воображении он предстает в ванной, где рассматривает свой профиль, подбирает живот, помня поучения молодой жены, удрученно вздыхает и пускает воду, чтобы принять душ-массаж на эту самую часть тела и вселить в себя надежду на похудение и на то, что его дражайшая половина пока еще не наставила ему рога.

Собралось все окружение моих родителей. Уже упомянутый Николай Павлович, мальчикообразный старичок, занимающий кресло в одном учреждении, должность в котором передается по наследству отцами города по причине престижности учреждения; человек без особых примет (желающий их получить), но который присутствует при раздаче таких кресел (думаю, что его приглашают как раз по этой причине); четвертый – сошка по сравнению с тремя первыми, допущенный сюда ввиду будущих несомненных заслуг (в любой компании такие имеются – преемственность!), но по тому, что он не распустил галстук и мучается в пиджаке, я рассудил, что он котируется не выше водителей, которых позднее позовут отобедать на кухне. Про себя называю его Мурзиком.

Вы встречаете таких мурзиков в лице главного инженера или какого-нибудь зама, или – так себе – затычка где-нибудь до пенсии, – распахнутое пальтецо, пиджачок – как вещественное удостоверение души, и липкая наглость человека, который может пнуть пса или ударить женщину. К сорока у него появляется собственное брюшко, но никогда – собственное мнение, к пятидесяти – гипертония в легкой степени и смесь цинизма с нытьем и изливанием души, которым он докучает жене и собутыльникам.

В общем, это был мирок, разбухший от чванства и подобострастия (оказывается, эти два чувства могут существовать в таком сочетании) и который был не лучшей стороной нашей жизни, но который обладал одним важным атрибутом – властью и возможностью этой властью пользоваться.

Это были слуги этой власти, клан с тузами на руках, твердо усвоившие правила игры, толкователи догм, опоры и столпы – Стая.

Надо иметь испорченное обоняние, чтобы не чувствовать запашка, или нездоровое воображение, чтобы предаваться грезам, или просто быть идиотом, чтобы не замечать явных вещей. Всякий раз, когда я докапывался до сути, последний шаг к выводам мне мешало сделать "классическое образование", багаж предрассудков, ложное чувство единения толпы со Стаей. Легче было научиться писать по-китайски, чем освободиться от того, чем я был напичкан. Но даже если я заглядывал в тот вывод, заглядывал одним глазом, сдерживая дыхание, становилось страшно, потому что оказывалось, что все, чему меня так долго учили, не вяжется со всем тем откровением, которое излагали эти люди в тесных беседах (скорее смахивающих на митинги без оппонентов или игры в одни ворота, ибо микрофоном или мячом всегда владела одна и та же команда). Думаю, что у меня всегда был шанс сидеть на равных с ними за одним столом и помыкать подобными Мурзику – даже после худших времен, пока отчим плакался и отмывался в бесчисленных комиссиях.

Я бы...

Я бы мог...

Но для этого надо было забыть о такой штучке, как совесть или брезгливость, – называйте как хотите.

Но, может быть, хватит.

Я сижу сейчас за крохотным столом, на котором помещается машинка, стопка чистой бумаги, непочатая банка тушенки и ситцевый мешочек с гречневой крупой. Справа от окна висит гирлянда из лука. И когда я перевожу взгляд с панорамы за окном, мне кажется, что лук горит рыжим огнем даже в контрасте света, проходящего оттуда, с залива и с широкой низины, по которой течет речка-ручей. Она течет сквозь заросли ивняка по мелким порогам, извивается, гремя и падая со скал, делается шире, болотистей в пойме, где в глубоких местах против течения застыла темноспинная форель, где ветер терзает серебристую листву и свет особенно ярок, потому что мои часы показывают четверть пятого утра, но солнце и не думает закатываться, а лишь приседает над сопками. И я знаю, что через некоторое время встану и возьму одну луковицу, чтобы положить ее в ароматную кашу, и тогда в проем двери просунется хитрющая морда, и пара агатовых глаз будет следить за моими действиями, а влажный нос – улавливать аппетитные запахи, и когда все будет готово, я сделаю вот так – "чму, чму" и услышу цоканье когтей по доскам пола.

Я учусь у природы.

Она не обманет.

Она святая, как дева.

И дом, в котором я живу, тоже не обманет. Он весь обложен и укутан, и потеки смолы с крыши застыли на его стенах, и широкая завалинка, в щели которой иногда начинают сыпаться опилки (тогда я нахожу на мелководье доску нужного размера и занимаюсь ремонтом), делают похожим его на большой валун, прильнувший к склону сопки.

Иногда мне кажется, что дом построен моим отцом, что отец вышел и вот-вот должен вернуться со стопкой дров, и я прислушиваюсь и настороженно жду, и мне хочется, чтобы он пришел и сел на табурет и просто помолчал, как должны молчать двое мужчин, которые понимают друг друга.

Но ничего не происходит и не меняется, и залив блестит, как отмытое зеркало, и сейнеры на нем, как оспины, как стряхнутая кем-то с рук шелуха семечек. Но скоро они начнут уползать, как насосавшиеся пиявки, и скроются в горловине залива, где солнце не может растворить мрачности скал и всегда клубится темная сизая дымка, и откуда порой влетают снежные заряды, и мы с Рексом выйдем из дома и будем спускаться вначале каньоном, по дну которого бежит ручей в темном ложе мха, потом – по течению речки-ручья, потом широким плесом, где галечные косы открыты взгляду и поросли редкой жесткой травою, и солнце будет нагревать наши спины, и комары виться надоедливым облаком, и ветер безостановочно посвистывать над головой.

Но все это происходит сейчас, а тогда...

А тогда я еще не знал, что Анна совсем рядом, словно нас разделяла зеркальная стенка неясности длиною в целую вечность, словно время способно выкинуть с тобой странную штуку и преподнести сюрприз.

Тогда я повернулся к моей бывшей жене (и во мне ничего не шевельнулось и не дрогнуло) и подумал, что когда-то спал с нею и знаю ее всю под этим легкомысленным платьем (если можно назвать платьем то, что откровенно предоставляет вашему взору самые интимные части тела), и интересно, как она изменилась за эти годы (интерес носил чисто плотоядный характер – как если бы вы рассматривали яркий, доступный плод, не вникая в его сердцевину), и осталась ли по-прежнему искушенно-равнодушной даже в последний момент, когда признание в любви или нашептывание нежностей – естественная потребность, которой она совершенно лишена, а точнее, осталось ли это для нее непосильной тайной, о которой она никогда не то чтобы не задумывалась – даже не догадывалась. Долгими ночами, когда она спала безмятежно, как младенец, я мучился рядом, изрыгая самые черные проклятия на голову ее мамаши, которая чего-то там не додала своей доченьке или увещевала так настойчиво, что у нее сломалось что-то внутри, и с тех пор она представляла собой красивый экземпляр самки со спелой кожей цвета коньяка – месячный загар на ленивых пляжах, и личиком последней модели куклы, которая умеет кричать "ау-ау" и полукокетливо-полувульгарно закатывать глаза, что, в общем-то, моя бывшая жена проделывала гораздо виртуознее, дополняя исходный образец очаровательной улыбкой. И все бы ничего, если бы ее кукольность не портил маленький шрам в уголке верхней губы, придавая улыбке двоякое выражение скрытой порчи, словно ваша собеседница чего-то не договаривает, а лишь вот так благосклонно и многообещающе улыбается – так что вам хочется совершить с нею что-нибудь вполне естественное, где-нибудь в укромном месте.

Зато этот патологический недостаток с избытком компенсировался другой слабостью – слишком рациональным умом, что, конечно же, плохо сочеталось с кукольной внешностью.

Это природное дарование, часто используемое ею себе же во вред, усугублялось еще и тем, что по профессии она была математиком, и, надо сказать, – неплохим, насколько я разбираюсь в этом деле. Двенадцать лет она провела в университете, десять из которых потратила на написание кандидатской и докторской своему нынешнему супругу. За эти годы она успела родить мне сына, научилась играть в преферанс и курить. У них там была веселая компания.

Следующим ее дарованием была привычка закатывать мне дикие скандалы. Иногда это было связано с все той же компанией, иногда вообще без всякой связи, то есть без той связи, которая поддавалась неженской логике, хотя всякий раз, когда я думал о своей жене как о женщине, я должен был совершать над собой некоторое усилие, и весьма значительное, ведь мне приходилось бороться с собственным я. До некоторого момента я справлялся с этой задачей довольно сносно.

Вначале все происходило стихийно, даже мило, с битьем посуды и швырянием на пол вещей, попавшихся под руку. Помню, что когда я обнаружил в ней этот божественный дар, я был несказанно удивлен, потому что считал, что подобные выходки могут происходить с кем угодно и когда угодно, но только не со мной и не в моей семье, и поначалу несколько озадачивали, потом – заинтересовали как пример, описанный в классическом учебнике по психологии (аффективно-лабильный темперамент), но в конце концов стали действовать опустошающе и внушать вполне естественное отвращение как источник отрицательных эмоций. Сначала я объяснял ее нервозность тяжестью первых неудачных родов, когда ребенка спасти не удалось и страх парализовал ее волю года на три. Потом рождение Алексея на какой-то срок отвлекло ее от прежних "увлечений". Пока она кормила грудью, нашу семью можно было даже назвать образцово-показательной, в той мере, как она представлялась на плакатах, где целеустремленный папаша держит на коленях розовощекого карапуза, а верная подруга жизни улыбается во все тридцать два зуба. Отчасти я мог объяснить, почему наше супружество тянулось так долго. Все эти годы я считал (как ни странно!), что люблю ее, что долготерпение есть крест добродетели, который я должен покорно нести вследствие своей же добродетели, – самообольщение, исподволь подогреваемое моею же женой в те редкие моменты жизни, когда между нами устанавливались нормальные отношения и она не дулась и не хранила гробовое презрительно-надменное молчание. Как женщина, она инстинктивно чувствовала, когда надо было смазать шестеренки семейного счастья.

Причиной всему было мое несколько романтическое видение мира, этакая розовая пелена, спадающая по мере того, как скандал следовал за скандалом.

Но очень скоро я приспособился, примерно к десятой ее выходке. Повторяю, у нее была одна слабость – слишком рациональный ум. И я научился взывать к ее логике.

О! Это была целая наука! Почти искусство!

Попробуйте убедить разбушевавшуюся фурию, которая к тому же раскалена, как утюг, – ничего не выйдет.

Я справлялся максимум в полчаса.

Если удавалось, я гасил ссору еще до битья посуды – не было ничего проще попасть под горячую руку и быть использованным в качестве безответного манекена.

Но если этот фокус не проходил, я начинал планомерную осаду по всем правилам военной стратегии. Я выстраивал флеши, направлял огонь батарей на фланги и кидал в прорыв эскадроны эмоций. Порой я преднамеренно давал колонне врага взобраться на главный редут, чтобы не было ущемлено ничье самолюбие, и держал оборону до последнего, пока подошедшие резервы не восстанавливали равновесие битвы. И почти всегда добивался успеха. Но этим методом нельзя было пользоваться бесконечно долго, дабы не вызвать у противника подозрение, что его тонко водят за нос. Иногда, подобно Дюма, предчувствуя очередной катаклизм, я задабривал свою матрону (ей бы властвовать при матриархате где-нибудь в темной, мрачной пещере на мамонтовой шкуре) каким-нибудь подарком. Но и здесь надо было быть очень ловким и предельно внимательным, чтобы угадать, когда и что дарить. Ошибка плюс минус в несколько часов, или неугаданное желание, или просто невезение могли свести на нет все потуги.

В ней боролись две страсти – чисто женское начало самки, которая страстно желает заполучить все в один момент (заблуждение, описанное еще Моруа), и рационализм порядка. Эти два противоречия брали верх с переменным успехом. И если нам удавалось без ссор просуществовать в течение полугода, можно было считать это семейным рекордом, и я уже знал и был готов, что вслед за затишьем последует взрыв, фонтан оскорблений и всяческих угроз (по самому незначительному поводу) вплоть до самоубийства тут же, в моем присутствии. Больше всего страдал, конечно, Лешка. Для бедного мальчика это было кошмаром. Но эта дамочка выволакивала его из самого дальнего угла, куда он забивался в предчувствии очередной истерики, и заставляла быть свидетелем наших сцен. Даже если я удалялся в другие комнаты, она обращалась к сыну и кричала: "Посмотри! посмотри! он совсем не уважает твою мать!"

Обычно она начинала с живописания моей персоны. И так как вращалась в относительно интеллигентной среде, то эпитеты носили сочно-изысканный характер и смаковались во всех склонениях по поводу моей личности и под различным углом зрения. Потом следовало заявление о погубленной жизни, о лучших годах, отданных такому ничтожеству, как, разумеется, я, о моей тупости, легкомыслии и неприспособленности к жизни (в этом она не ушла дальше фантазий моей матери), причем все это чередовалось с битьем посуды, и последний аккорд – вой в запертой ванной комнате над раковиной с истерическими причитаниями, что после этого она за себя не ручается, что сын останется сиротой, что так мне и надо, идиоту, и прочее, прочее, прочее – о чем потом, после слез, отмокания под холодной водой, валерианы и безмятежного сна в течение двух-трех часов (в это время я нравственно корчился), забывалось полностью, абсолютно! По крайней мере, не в моих правилах было о чем-то напоминать (во избежание пищи для злопамятности).

В основном сцены были похожи друг на друга как две капли воды, правда, с некоторыми вариациями в содержании и перестановке местами эпитетов и восклицаний – в случаях чрезвычайных, никак не меньше как под вдохновением.

Я описал, конечно, лишь приблизительный сценарий скандалов, опустив в большей мере собственное участие, – не из-за скромности, нет. Просто моя роль в сиюминутных играх природы была столь ничтожна, что и упоминать не стоит.

Что ж, вполне возможно, она (и ее мамочка) добилась своего – я оставил ей квартиру и всю обстановку вместе с полной свободой.

Я повернулся к своей бывшей жене и спросил:

– Ты одна? А Леша где?

Я рассчитывал, что он где-нибудь здесь, обследует берега речки по зарослям камыша и разросшихся ив.

– Ты вспоминаешь его в самый неподходящий момент... – пропела она мне отповедь, и у меня сразу заныли зубы от родного голоса и самой фразы, в котором, как в детском калейдоскопе, отразилась многогранность ее способностей одним жестом рождать во мне протест, и я машинально подумал, боже, вот подарочек, а?

– Да! да! в самый неподходящий момент, – подтвердила она.

Ей чертовски хотелось внушить мне, какой я плохой отец, – при ее талантах ей это ничего не стоило.

– Ладно, – согласился я примирительно, потому что мне не хотелось заводиться, – пусть в неподходящий, но я все-таки здесь...

– Вот именно... – фыркнула она в тарелку, откуда подцепила кровавый, как ее ноготки, кружочек помидора.

Это была всего лишь прелюдия. По старым скандалам я помнил, что ей ничего не стоило завестись.

– Тебе хочется ссориться? – спросил я. – Уверяю тебя, если бы я знал, что ты здесь, я бы не явился. Ты же меня знаешь.

– Боже упаси... – прошептала она и сладко улыбнулась соседке напротив (забыл, чьей уж жене – то ли мальчикообразного старичка, то ли субъекта с невзрачной внешностью), которая стала проявлять повышенный интерес к нашему зубодробительному разговору.

Я тоже осклабился и сделал вид, что очень рад.

– Вы недавно потеряли родственника. Примите мои соболезнования, – сказала она.

– Спасибо... – не уступал я в учтивости.

– У нас самих скончалась сестра...

– Да... – сказал я, чтобы только поддержать разговор (черта с два от меня добьются большего). – Что ж... все мы, увы... никуда не денемся...

– Здесь все только за тобой и охотятся, словно ты кинозвезда, – снова прошипела, как яд выплюнула, моя бывшая жена, – все уши мне прожужжали, где? где?.. Да откуда я знаю! – Она замолкла наконец, пережевывая мою реакцию, как кусок разбухшего картона. – Словно я должна еще знать, где ты. И мать твоя... очень приятно... нет, нет, спасибо, очень вкусно, нет, нет, больше не надо... и мать твоя меня задолбала, найди своему бывшему жену, хоть какую, хоть хромую.

– Ну да? – не поверил я.

– Может, я вас чем-нибудь устрою? – спросила соседка напротив.

– Уж будьте любезны – вот ему, – обрадовалась моя бывшая жена.

Нет, пожалуй, по темпераменту она не изменилась, только что внешне – кожа под глазами и на щеках стала неровной и шершавее (даже на взгляд), от слоя пудры и румян. И ресницы, подкрашенные по привычке густо, казалось, с трудом исполняют свои функции. Вначале я не понял, в чем дело, а потом разобрался – что-то им мешало взлетать как прежде, как в девичестве, когда мы таскались с нею по холодным подворотням и подъездам, и стоило ей так сделать, как я, подобно мотыльку, влетал в их обжигающую, вязкую, засасывающую призывность. И присмотревшись, я понял, что мешает им напыщенность, которая проистекает из настоящего общественного положения, которое обязывает взмахивать не чаще двух раз в минуту, и надутость от чувства собственного достоинства, подкрепленная неким башенным лакированным уложением на голове.

Но, в общем-то, таскались мы тогда недолго, потому что однажды она отдалась мне в детском садике (бедные детки, мы осквернили десяток постелей, пока не добились результата), куда забрались через окно, и даже имитировала некоторое подобие страсти, несомненно, почерпнутое от подружек, и, надо сказать, имитировала неточно и невпопад, с долей риска оказаться разоблаченной, будь, разумеется, я поопытней, но с расчетом, что теперь-то я никуда не денусь (в то время у меня была куча почитательниц моих нераскрывшихся талантов) и, как человек честный, обязательно женюсь. Здесь она несколько ошиблась, и ей пришлось предъявлять более существенные права, чем утраченная невинность, – месяцев примерно через шесть. Видно, мамаша внушала ей, что мой папаша-Пятак – большая сволочь и большая шишка (в то время он уже перекочевал на местечко потеплее) и что квартирой и машиной ее дочка будет обеспечена, как и всеми остальными благами номенклатуры. Насчет квартиры она не ошиблась, ну а насчет рога изобилия, ее ждало глубокое разочарование, что, впрочем, с успехом компенсировалось во втором замужестве ее дочери.

Со временем я стал подозревать, что ее сцены вызваны неуверенностью в самой себе, боязнью жизни, что внутри она пустышка с глухим утробным звуком, как бутылка из-под кефира, – содержимое выпито, и лишь на стенках остаются мутные потеки неопределенного характера, бутылку ставят где-нибудь за газовой плитой, а потом на запах в ней заводится плодовая мушка.

Я склоняюсь к мысли, что она принадлежит к той категории женщин, которые самоутверждаются через мужчин. Они им нужны как поводыри для страстей. Но во мне она явно нашла противоборца, потому что я смотрел на мир другими глазами.

– Ну вот видишь, – еще раз съязвила она, – здесь за тобой только и охотятся.

Я поднялся как можно незаметнее, чтобы не прервать ораторствование мальчикообразного старичка с жеваным лицом, и удалился на кухню. Где-то там, в холодильниках, при трех градусах хранилось финское пиво, которое совершенно не вредит при такой жаре. Хоть этим здесь можно разжиться, рассуждал я. Но она увязалась за мной, и я чуть не подавился, когда сидел на балконе, а эта Стая там внизу держала речь, но не так чтобы очень громко, отчего я имел возможность отдыхать взглядом на зелени родительского сада.

Садовник не очень утруждал себя излишеством – пара вишен, груша и черешня, под которой, правда, росла еще и клубника, но зато домик! – домик был игрушкой – лакированный, двухэтажный, трехбашенный на фронтоне, с миниатюрным лифтом в мезонин, баней-сауной и интерьером, обстановка которого, живи мы лет на сорок пораньше, могла родить донос зависти.

– Ты думаешь, я оставлю тебя в покое? – спросила она.

– Я ничего не думаю, – ответил я. – Я сижу и честно отдыхаю.

Я едва не предложил, чтобы она убиралась, но потом подумал, интересно, куда она клонит, потому что не могла же она прийти просто так, чтобы полюбоваться на издерганный результат своих трудов.

Она села в кресло напротив, так что мне были видны полоски на ногах, которые бывают, когда женщина сидит за столом, закинув ногу на ногу, ноги затекают и становится неудобно, а потом их опускают и получаются две такие полоски в тех местах, где кожа от возраста и жира лежит неровным слоем.

– Как поживаешь? – последовал вопрос-преамбула допроса-разговора.

– Неплохо... – ответил я со стойкостью доблестного разведчика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю