412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдовский » Сволочь » Текст книги (страница 12)
Сволочь
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:44

Текст книги "Сволочь"


Автор книги: Михаил Юдовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

– Скажи еще, что утро вечера мудреней.

– Не скажу, потому что уже утро. А теперь пожелай мне доброго утра, поцелуй меня и поспи.

Я и в самом деле уснул, а когда проснулся, Люсьенина гримерка была пуста, а стенные часы показывали половину третьего. Я вскочил, оделся, наспех умылся, вышел из гримерки и направился к кулисам. Сквозь бархат кулис были слышны голоса на сцене – третья, завершающая часть конгресса шла уже вовсю. Я вернулся в гримерку, открыл окно и, перемахнув через подоконник, спрыгнул вниз, благо было не очень высоко. Обогнув Октябрьский дворец, я спустился на Крещатик, нырнул в подземный переход и направился к цветочному ларьку.

– Розы у вас есть? – спросил я у продавщицы, полной женщины с раздраженным и помятым лицом.

– Есть, – почему-то обиженно ответила та.

– А белые есть?

– Есть и белые, – обидевшись еще больше, ответила продавщица.

– Дайте девять штук, только покрасивее.

– Где я вам возьму покрасивее? – Продавщица окончательно вышла из себя. – Все только и ищут, чтоб покрасивее, а где на всех этой красоты напасешься?!

Она нервно вытащила из ведерка девять белых роз, сложила их в букет, обмотала целлофаном и сунула мне в руки.

– Пятьдесят четыре рубля, – бросила она.

Я порылся в карманах и протянул ей две купюры по двадцать пять и пятирублевку.

– Спасибо, – сказал я. – Сдачи не надо.

– И мне от вас ничего не надо! – визгливо возмутилась продавщица. – Забирайте свой рубль и… Идите, идите, нечего тут.

В самом поганом настроении я вернулся к Октябрьскому дворцу и обогнул его по новой, чтобы забраться наверх тем же способом, что и выбрался. Окно в гримерку было закрыто.

– Люсьена! – позвал я.

Никто не ответил. Я подобрал с земли камешек и кинул в окно. Камешек негромко звякнул о стекло.

– Люсьена! – снова позвал я.

На этот раз окно открылось, и в проеме показалась Люсьенина медная грива.

– Ты? – Она усмехнулась. – А я уж думала, что ты испугался и решил сбежать через окошко. Знаешь, даже обрадовалась, что обойдется без прощальной сцены.

– Я цветы тебе принес. – Я протянул вверх букет белых роз.

– Солнышко мое, – сказала Люсьена, – почему ты не сбежал? Зачем ты вернулся? Зачем ты снова потратился? С чего ты вообще взял, что я люблю розы?

– А что ты любишь? – удивился я.

– Что-нибудь простенькое. Ромашки, ландыши. Или сирень. А розы не люблю. Особенно белые. Глупый свадебный символ. Нам с тобой это ни к чему.

– А что нам к чему?

– Вспоминать друг о друге с теплом и улыбкой. Можешь даже рассказать друзьям о забавном приключении с экстравагантной фокусницей и по совместительству укротительницей леопардов. Бог ты мой, сколько я их уже укротила…

– Ты это нарочно говоришь, чтобы меня разозлить!

– Нет, мой глупый мальчик. Ну сам подумай, что у нас может быть дальше? Тебе двадцать четыре, мне тридцать семь. Когда тебе будет тридцать семь, мне исполнится пятьдесят. Ты хоть это понимаешь?

– Зачем думать о том, что будет после, когда у нас есть то, что есть сейчас? – с горечью произнес я.

– Очень рада, что ты меня цитируешь, – усмехнулась Люсьена. – И хорошо, что чувство юмора тебе не изменяет. Значит, и со всем остальным ты справишься. Погоди минутку.

Она прикрыла окно, но через несколько секунд снова открыла его и поставила на подоконник мою сумку.

– Я на всякий случай собрала твои вещи, – сказала она. – Думала оставить их у администратора, если ты вдруг хватишься. Так что, может быть, не так уж и плохо, что ты вернулся. Лови!

Она бросила сумку вниз. Я не шелохнулся. Сумка шлепнулась на землю.

– Какой ты все-таки нерасторопный, – сказала Люсьена. – Ну, бери свои вещи и прощай.

– Зубную щетку положила? – спросил я.

– Конечно.

– Это хорошо. У каждого должна быть своя зубная щетка…

– И губная гармошка, – закончила Люсьена. – Вот видишь, солнышко, – я тебя тоже цитирую. А теперь у меня к тебе последняя просьба: не карауль меня у выхода. Не нужно. Ни к чему. И еще: ты сейчас, наверно, захочешь выкинуть в сердцах свой букет или сунуть его в первую попавшуюся урну. Не делай этого. Ты же не мальчик, хоть мне и нравилось называть тебя так, а мужчина. Лучше подумай – может, есть на свете человек, который заслужил эти розы.

– Ты права, – сказал я. – Такой человек есть. У меня к тебе тоже последняя просьба.

– Да, солнышко, какая?

– Выброси мне в окно бутылку из-под коньяка, который я принес в нашу первую ночь. Даю слово, что поймаю.

– Странная просьба. Но у меня нет ни времени, ни желания удивляться. Подожди!

Она удалилась в глубь гримерки, на сей раз не прикрыв окно. Я с трудом удержался, чтобы не вскарабкаться наверх. Вместо этого я сложил руки на груди и постарался придать своему лицу как можно более небрежное и насмешливое выражение.

– Лови, солнышко! – Люсьена снова появилась в окне, ее вытянутая рука сжимала горлышко пустой бутылки. Затем она медленно разжала пальцы, и бутылка полетела вниз. Я рванулся вперед и в последнее мгновение поймал ее.

– Молодец, мой маленький, – сказала Люсьена. – Ты не такой нерасторопный, каким кажешься. Расстанемся на этой светлой ноте.

Она улыбнулась мне и закрыла окно. На этот раз окончательно. Я поднял с земли бутылку и положил ее в сумку. Затем еще некоторое время постоял, словно ожидая, что сейчас за окном послышатся рыдания Люсьены, что она, конечно же, нарочно устроила этот спектакль, чтобы мне было не так горько расставаться с такой стервой. Но никто не заплакал.

Я постоял еще немного, а затем побрел с букетом и сумкой ко входу в Октябрьский дворец. Из фойе я направился прямиком в буфет. Людей там было совсем немного, а за прилавком стояла незнакомая женщина лет сорока с гладко зачесанными под чепец волосами.

– А где Надя? – спросил я.

Женщина не слишком любезно покосилась на меня.

– Здороваться, вообще-то, надо, – проворчала она.

– Извините. Здравствуйте. А Надя где?

– Выходная сегодня твоя Надя. Передать ей чего?

– Да… вот это. – Я протянул букет.

– Ох ты. – удивилась буфетчица. – Какие Надьке цветы носят. Ты ухажер ее, что ли?

– Нет.

– А кто?

– Да никто.

– А чего ж такие букеты таскаешь?

– А это не ей, – сказал я.

– А кому же?

– Вам.

– Мне?

– Ну да. Чтобы красоты на всех хватило.

– Надо же, – покачала головой буфетчица. – Сроду мне таких не дарили. Белые розы, прям как на свадьбу… Милый, ты чего? – Она тревожно взглянула на меня. – Да ты никак плачешь?

– Нет, что вы, – ответил я, чувствуя в голове звенящую пустоту. – Это у меня глаз подбитый слезится.

– Ну да, подбитый один, а слезятся оба. Вот что, милый, давай-ка я тебе коньячку налью.

– Спасибо, – сказал я. – С коньячком это вы хорошо придумали.

Женщина налила мне полный стакан и велела выпить залпом. Я послушно выпил и попросил еще.

– А не хватит тебе, милый? – с сомнением спросила женщина. – Еще напьешься, разбуянишься.

– Не разбуянюсь, – сказал я, – честное слово. Я за столик сяду и буду его потихоньку пить.

– Ну, смотри.

Она налила мне второй стакан. Я расплатился. Она отсчитала мне сдачу как за один стакан. Я удивился.

– Первый – это как лекарство, – пояснила она. – А за лекарства денег не берут. У нас буфет, не аптека.

– Спасибо, – сказал я. – Ах да, извините, совсем забыл.

Я полез в сумку и достал оттуда пустую бутылку из-под коньяка.

– Вот, – сказал я, – я тут брал у вас, велели вернуть.

– Что это ты у нас брал? – поинтересовалась буфетчица. – Бутылку коньяка?

– Нет, – ответил я, – просто бутылку. Пустую. Тут мой друг выступал, ему для фокуса пустая бутылка нужна была, а он дома реквизит забыл.

Буфетчица с сомнением посмотрела на меня.

– Врешь небось? – спросила она.

– Честное слово, не вру… То есть вру, конечно.

– Другое дело. Да не бойся ты, не выдам я твою Надю.

Я взял коньяк и присел за столик у окна. В буфет вошел тот самый долговязый юнец, с которым я познакомился в первый день конгресса.

– О! – сказал он. – Кого я вижу! Ну, наконец-то, братан. А то я тебя два дня поджидал, чтобы выпить.

– Чего это вдруг?

– Так мы ж договаривались.

– Да? Извини. Забыл в мирской суете.

– Я вижу, братан, в этой мирской суете кто-то подсуетился и оформил тебе фингал под глазом.

– Мир не без добрых людей.

– И кто эта светлая личность?

– Десятка пик.

– Чего? Какая десятка пик?

– Фокус ты показывал, помнишь? Карта, которую я тогда вытащил, была десятка пик.

Долговязый покачал головой.

– И давно к тебе память вернулась? – полюбопытствовал он.

– Как в глаз получил, так и вернулась.

Долговязый вздохнул.

– Да, – проговорил он, – жаль, что не я тебе в глаз засветил.

– А уж мне-то как жаль, – подхватил я. – Если бы ты мне тогда в глаз засветил, может, ничего такого и не случилось бы.

– Чего такого не случилось?

– Да ничего особенного. Вообще. Подрались бы тихо-мирно, забрали бы нас обоих в милицию, отсидели бы по пятнадцать суток, и на душе сейчас был бы просто рай.

– А у тебя на ней что, братан?

– Ад. Кромешный ад, сквозь который сочатся жиденькие коньячные струйки.

Долговязый хлопнул меня по плечу.

– Не гони минор, братан, сейчас мы твои струйки до рек расширим.

Он сбегал к буфетной стойке и вернулся с двумя полными стаканами.

– Вот, держи, – сказал он. – Антон Безруков – натура широкая.

– Ага. – Я хохотнул. – Прикольная у тебя фамилия для фокусника. А я…

– А ты – Майкл Джексон с Лукьяновского рынка. Помню, помню.

Мы с Антоном допили коньяк, попрощались с буфетчицей и отправились шляться по городу. Где-то пили, потом еще где-то и снова еще, пока Антон не сказал, что ему пора, и мы расстались, пьяно расцеловавшись на прощание. Потом я купил в гастрономе две бутылки коньяку, вернулся в Октябрьский, проник за кулисы и отыскал своих работников сцены – под пожарным щитом, с папиросами и портвейном в пластиковых стаканчиках.

– Здоров, циклоп, – ухмыльнулись они мне.

– Рад приветствовать вас, господа, – ответил я.

– Нифигасе, – удивились оба. – Выпить хош?

– Для того и пришел.

– Уважаем, – сказали они. – Токо вот третьего стаканчика нету.

– Выбросьте ваши стаканчики, – сказал я. – Будем пить по очереди из горла как культурные люди.

– Уважаем, – сказали они.

Мы выпили их портвейн, потом я достал из сумки бутылку коньяка, и мы пустили ее по кругу.

– Неслабый лошадьяк, – заявили они.

– А чего вы коньяк лошадьяком называете?

– А конь, что ль, не лошадь?

– Уважаю, – кивнул я.

Мы закурили.

– Признайтесь, – сказал я, – вы ведь тут, под этим пожарным щитом, родились?

– И умрем тоже тут, – ответили они.

– Уважаю, – сказал я.

Мы допили коньяк, и они помогли мне добраться до выхода из дворца.

– Мож, свидимся еще, – сказали они.

– Сто пудов, – ответил я. – Она ж предупреждала, что все мужчины, с которыми она рассталась, спиваются. Ждите пополнения в вашем полку.

На улице голова моя чуть проветрилась и очистилась, и я сумел пересчитать оставшиеся деньги и поймать такси.

– Куда едем? – поинтересовался водитель.

Я задумался. Домой мне не хотелось. Дома я бы просто умер.

– На Караваевы Дачи, – сказал я.

– Десятка.

– Пойдет.

Я сел в машину. Минут пятнадцать мы ехали молча, потом я спросил:

– Скажите, а если б у меня денег не оказалось, но я бы вам рассказал одну очень печальную историю, вы бы меня стукнули монтировкой? Вы бы сказали мне: «Ползи, братишка. Ползи по склону Фудзи»?

– А у тебя что, денег нет? – нахмурился водила.

– Деньги есть, – успокоил его я. – Деньги пока… немножко есть.

– А чего спрашиваешь?

– Так интересно же.

– Тупые у тебя интересы, – заявил водила. – Вот сядешь ко мне как-нибудь без денег, тогда узнаешь. – Он посмотрел на меня внимательней. – Ты, я смотрю, такие фокусы уже проделывал. От таксиста фингал заработал?

– Не-а, – я покачал головой, – он мне в наследство достался. от бабушки.

– Чего?

– Да так, ничего. Не обращай внимания. Сам же видишь – человек пьяный, несет хрень подзаборную. А забора нет, прислониться не к чему, опереться не на что. И все, кто с ней прощался, спивались.

– Приехали, – сказал водила, затормозив у Индустриального моста. – Деньги точно есть? А то монтировка у меня под боком, будешь ползти, братишка, по своему склону.

– Деньги точно есть, – кивнул я, доставая из кармана червонец. – Спасибо тебе, золотой человек. А за ползучего братишку – отдельно.

От Индустриального моста я, спотыкаясь, добрался до общежития, где жили мои друзья, поднялся на третий этаж, постучал к ним в комнату и, не дожидаясь приглашения, ввалился внутрь.

– Привет, – сказал я. – Все как договаривались. Конгресс закончился, и я пришел отметить с вами…

– Мама дорогая, – присвистнули мои друзья. – Да ты уже, кажется, десяток конгрессов отметил.

Я замотал головой.

– Ни ад-на-во, – по слогам произнес я. – Все это так. причуды воспаленного либидо. Главное, что все, кто с ней попрощался, спиваются.

Я достал из сумки бутылку коньяка и, прицелившись, водрузил ее на стол.

– Люсьена уехала?

– Не-э знаю, – преувеличенно бодро ответил я. – Может, она только сделала вид, что садится в поезд, а сама сейчас рыщет по ночному городу верхом на леопардихе и пытается меня найти. А вот только хрен ей по всей рыжей гриве! Я попрощался и спился. Хотите расскажу, как у нас все было? Это не я, это она велела рассказать друзьям о заба-а-авном приключении с укротительницей леопардов. Она их столько укротила. Это какой-то ужас! Так рассказать?

– Ты бы лег поспал, – посоветовали мне.

– Обязательно лягу и обязательно посплю. Вот только еще стакан коньяка хлопну и свалюсь. А рассказывать ничего не буду, потому что вам это неинтересно. По глазам вижу, что неинтересно. Она меня, между прочим, солнышком называла. Почему никто из вас никогда не называл меня солнышком? Что, не похож? – Я огляделся в поисках зеркала, не нашел и покачал головой. – Не похож. Лучи опали, одно пятно под глазом. И то какое-то… несолнечное. Но другого повода выпить, кроме как за него, не вижу.

Я откупорил коньяк, налил полстакана, выпил залпом и куда-то рухнул.

После друзья рассказывали мне, что я провалялся у них в общежитии, не просыпаясь, двое суток кряду. По счастью, фокусники мои были и сами людьми не первой трезвости, поэтому не слишком перепугались и не стали поднимать панику. Еще они говорили, будто я во сне бормотал что-то про сучку с кошаком, про то, что меня укротили, про десятку пик, а также просил передать цветы какой-то Наде. Но имя Люсьены якобы не произнес ни разу. Я поверил этому, потому что мне хотелось поверить.

Я был тогда очень молод и, наверно, не очень постоянен, но по-настоящему выбросить из головы Люсьену мне никак не удавалось. Может потому, что я был влюблен в нее, как ни в кого другого до той поры; а может потому, что мы, вопреки известному утверждению, далеко не всегда в ответе за тех, кого приручили, зато с какой-то ревностью, с каким-то извращенным самоуничижением не можем забыть тех, кто приручил нас.

Проклятый горшок (повесть-притча)

На свете не бывает непримечательных городов. Непримечательных деревень – и тех не бывает. Каждое место или даже местечко, построенное и населенное людьми, обязательно в чем-нибудь необычно. Один город до того вызывающе уродлив, что в самом его безобразии проглядывает некий изыск. Другой до того скучен, что скука его кажется чуть ли не родственницей страсти. А третий так на вид обыден, будто хочет сказать: гляди, вот он я, эталон повседневности, мерило неприметности, визитная карточка провинциальности. Окунись в меня, и окажешься в самой гуще захолустной жизни, пойми меня – и постигнешь ее суть.

Расположенный в одной из германских земель городок Хаттенвальд был, впрочем, недостаточно уродлив, чтобы ужасать, и не слишком скучен, ибо в нем имелось все (или почти все), чем может похвастать самый большой город: рестораны, бары, кофейни, а также музей, в котором за все время его существования побывало меньше посетителей, чем в любом из баров за вечер.

Помимо того, городок обладал уникальными особенностями. Во-первых, глава его звался не просто бургомистром, а обер-бургомистром. Во-вторых, неподалеку от ратуши имелись остатки крепостной стены, по утверждению старожилов – древнеримской кладки, хотя городок был основан в десятом веке, и откуда тут взялись древние римляне оставалось загадкой. Впрочем, нельзя требовать даже от старожилов правдивого свидетельства о событиях тысячелетней давности. В-третьих, центральную улицу городка украшали с двух концов парадные арки, выстроенные на манер парижской Триумфальной, но походившие на нее, как стриженый пудель на льва. Кроме того, меннонитская община Хаттенвальда слыла наисуровейшей во всей Германии, и смиренные хаттенвальдские меннониты[39]39
  Меннониты – одна из протестантских деноминаций, названная по имени ее основателя Менно Симонса (14961561), голландца по происхождению. В основе вероучения меннонитов лежат идеи неприменения силы и
  непротивленчества – они отказываются брать в руки оружие. Всякий раз, когда власти пытались заставить меннонитов воевать на своей стороне, те предпочитали массовую эмиграцию.


[Закрыть]
этим весьма гордились.

Церковь меннонитской общины и прочие культовые сооружения являли собой главную особенность Хаттенвальда. В сравнительно небольшом городке имелись также: католическая церковь, которую, несмотря на скромные размеры и архитектуру, местные католики именовали собором, протестантская кирха, молельный дом свидетелей Иеговы, мусульманская мечеть и синагога, совсем крохотная, ибо на весь Хаттенвальд было всего два иудея. Тем не менее обер-бургомистр, движимый благородной идеей всеобщей справедливости, решил отдать в их распоряжение и перестроить за муниципальный счет здание бывшей копировальной мастерской. Поскольку, повторяю, евреев было всего двое, а по синагогальному уставу непеременно полагались раввин и кантор, этой двоице пришлось распределить вышеупомянутые должности между собой.

На беду у новоявленного кантора совершенно не было голоса – вернее, был, но звуком своим напоминал рев иерихонской трубы. Но и это оказалось не так уж страшно, ибо раввин был туговат на ухо, и оба прекрасно ужились друг с другом в стенах «дома собрания».

В тысячелетней истории Хаттенвальда имелось немало кровавых страниц. На протяжении ряда веков проживавшие здесь католики и протестанты с завидным упорством и методичностью резали друг другу глотки, пока в городок не заносило какого-нибудь иноверца, вздумавшего исповедовать иную религию. Тогда враги на время забывали распри и, объединившись в любви и вере во Христа, сжигали еретика на костре. И лишь очистив город от скверны, снова принимались за старое.

То было страшное, дикое, полное ненависти и предрассудков время, и нынешние хаттенвальдцы от всей души гордились своей религиозной терпимостью. Они и в самом деле были необычайно любезны друг с другом, улыбались и раскланивались при встрече, интересовались здоровьем чад и домочадцев, не забывая при этом самых дальних родственников.

Даже в мелочах была видна межконфессиональная толерантность: протестанты и меннониты с удовольствием покупали восточные пряности и дешевую баранину в мусульманских лавках, католик-обер-бургомистр неоднократно благожелательно интересовался у глуховатого раввина, не нужно ли сделать что-нибудь для благоустройства синагоги, на что раввин обычно отвечал: «Спасибо, и вам того же». Даже свидетелей Иеговы, несмотря на их привычку вторгаться без приглашения в чужие дома, встречали радушно, а на их неизменное предложение поговорить о Боге откликались предложением выпить чашечку кофе с куском пирога или печеньем.

Время от времени обер-бургомистр собирал в ратуше представителей различных конфессий и обращался к ним с речью. Это всегда была хорошо продуманная, по-своему даже трогательная речь – о мире, согласии, любви к ближнему и терпимом отношении друг другу, невзирая на вероисповедные тонкости и прочие «мизерные различия, которые не в силах затмить то великое, что нас связует». Речь свою обер-бургомистр обычно заканчивал следующими словами: «От всей души благодарю вас за внимание, многоуважаемые господа христиане, мусульмане и иудеи»; или же – если раввин или кантор отсутствовали по той или иной причине – «многоуважаемые господа христиане, мусульмане и многоуважаемый господин иудей».

Жизнь в городке походила на идиллию, а возможно, и на «Утопию» сэра Томаса Мора. Проведав о здешней благословенной терпимости, в городок начали стекаться представители иных, в том числе и не христианских конфессий – православные, индуисты, буддисты, появился даже последователь культа вуду, но не прижился из-за полного отсутствия толерантности, неукротимого желания лезть со своим уставом в чужой монастырь и скверной привычки тыкать в ближних булавками.

– Нетерпимости не потерпим! – торжественно заявил обер-бургомистр, горячо поддержанный согражданами, и незадачливому поклоннику Бондье и лоа Легбы пришлось покинуть город вместе со своими шпильками и ритуальным барабаном.

Остальные новоприбывшие со временем органично вписались в жизнь Хаттенвальда, втянулись в его неспешный и мерный ритм, от души полюбили здешнее спокойное и благодушное существование и называли себя не иначе как хаттенвальдцами. Даже обер-бургомистр начал всерьез задумываться, где бы изыскать средства на строительство православной церкви, а также храмов для буддистов и индуистов.

Хорошенько все обмозговав, он собрал городской совет, куда были приглашены представители всех конфессий, и объявил, что ради соблюдения принципов справедливости и свободы вероисповедания придется несколько увеличить налоги и урезать муниципальный бюджет.

Горожане нахмурились. Они любили справедливость и свободу, но терпеть не могли роста налогов, а к урезанию бюджета вообще относились болезненно. Казалось, мелкое и личное вот-вот возьмет верх над социальным и справедливым, но положение спас глуховатый раввин. Он поднялся и, виновато откашлявшись, заявил, что раввином стал лишь по необходимости, достаточной практики ввиду малочисленности общины не имеет, да и обрезание ему не по плечу. Присутствующие расхохотались, и под этот смех дали добро на строительство.

Новые культовые здания сделали Хаттенвальд еще более неповторимым. Особой красотой они, правда, не блистали, но куда важнее был сам факт их существования, о котором немедленно упомянули все справочники и путеводители. Что же до налогов, то они, поднявшись на ступеньку выше, почувствовали себя на новом месте вполне уютно и возвращаться обратно не желали. Однако благодушные хаттенвальдцы со временем смирились с суровой финансовой необходимостью, а если разговор заходил об урезанном бюджете, вспоминали нечаянную шутку глуховатого раввина и прыскали в кулак.

Идиллия продолжалась. Солнце всходило и заходило над Хаттенвальдом, лето сменялось осенью, зима весной, аккуратно подстриженные деревья и кусты в городском парке отбрасывали такие же аккуратные подстриженные тени, религиозные общины жили в мире и согласии, а обер-бургомистр мягко и неназойливо всем управлял.

Но в один прекрасный, вернее, совсем не прекрасный день произошло событие, перевернувшее впоследствии жизнь всего города. На центральной площади перед ратушей, милой и уютной площади, вымощенной потемневшим от времени камнем, где по средам и субботам раскидывал лотки и прилавки веселый и шумный рынок, неизвестно откуда появился некий странный объект. Собственно, в самом объекте не было ничего странного – напротив, трудно было представить что-либо более обыденное, поскольку имел он форму фаянсового ночного горшка двухметровой высоты, белого цвета и даже с ручкой в соответствующем месте. Странность заключалась в том, что объект столь специфический вообще возник на площади перед ратушей, где ему было совсем не место. Хаттенвальдцы любили юмор и ценили хорошую шутку, но терпеть не могли дурной вкус. От этого же новоявленного анекдота попахивало (пока, слава Богу, лишь в фигуральном смысле) очень и очень скверно.

Горожане бродили вокруг, бросали косые взгляды и морщили носы, искренне недоумевая, что за странная причуда пришла в головы муниципального начальства, затем, так и не справившись с недоумением, разошлись по домам. А ближе к вечеру, за ужином в семейном кругу, некий весьма добропорядочный, но острый на язык прихожанин евангелической кирхи заметил… нет, обронил… в общем, высказался в том смысле, что только бургомистр-католик мог додуматься установить в центре города подобный монумент.

То ли семейство почтенного протестанта оказалось излишне болтливым, то ли у стен его дома имелись уши, но уже на следующий день это неосторожное высказывание повторял весь город. Католики, естественно, оскорбились. Обер-бургомистр категорически отверг свою причастность к появлению сомнительного объекта и разразился, по обыкновению, целой речью, в конце которой заявил, что умывает руки. Принимая во внимание специфику предмета спора, последняя фраза прозвучала не совсем удачно, даже двусмысленно, и горожане встретили ее хохотом – не тем добродушным смехом, каким, бывало, отзывались на оговорки глуховатого раввина, а ехидным и в чем-то – да простит нас Всевышний – саркастическим.

Оскорбленные католики в долгу не остались. Они весьма язвительно прошлись по поводу протестантской церкви, вот уже пару столетий не способной изжить комплексы неполноценности и сектантства, прихватили заодно меннонитскую общину и свидетелей Иеговы, а затем огляделись вокруг в поисках, кого бы еще прихватить. Незлобивые меннониты лишь сокрушенно качали головами при столь очевидном проявлении агрессивности, а свидетели Иеговы переглядывались и понимающе разводили руками, всем своим видом показывая, что от католиков ничего иного и ждать не приходится. Иудейский кантор пересказывал на ухо раввину то, о чем говорилось вокруг, а православные, индуисты и буддисты, чувствовавшие себя пока что новичками в городских делах, благоразумно помалкивали.

Больше других оживились мусульмане.

– Посмотрите на этих неверных, – чуть громче, чем следовало, произнес высокий чернобородый мужчина с неправдоподобно развитой мускулатурой. – Грызутся между собой, как собаки. Вот и хорошо. Пусть грызутся. Нам потом меньше работы будет.

– Нет, вы слышали?! – возопил на это тот невоздержанный на язык протестант, от чьего неосторожного высказывания весь сыр-бор и загорелся. – Они нам еще и угрожают! Понаехали Бог знает откуда, будто их кто-то звал, а теперь извольте – начинают наглеть!

– Что ж тут удивительного, – отозвался из толпы католиков мужчина лет сорока, в очках, с длинным острым носом над сжатыми в нитку губами. – Религия, по гамбургскому счету, молодая, агрессивная… Хотя, конечно, не такая молодая, как протестантизм.

Почтенный евангелист задохнулся от возмущения, но тут в беседу вмешался кантор.

– Уж если мы заговорили о древности религий, – скрежещущим голосом возвестил он, – то не мешало бы вспомнить…

– …То не мешало бы вспомнить, что кому-то следует помолчать! – оборвал его длинноносый католик. – Вот она, вечная еврейская благодарность! В городе всего два иудея, им предоставили целую синагогу, так они вместо того, чтоб спасибо сказать…

– Права качают! – неожиданно раздался возглас из православных рядов. – Знаем, видели.

Тут загудела вся площадь. Трудно было что-либо разобрать в этом гаме, кроме отдельных выкриков из толпы мусульман: «Ай, хорошо! Ай, хорошо!»

Безобразную эту свару внезапно перекрыл голос обер-бургомистра, наспех соорудившего из подвернувшейся газеты рупор:

– Стыдитесь, господа! Вы что, с ума сошли? Столько лет жили мы в мире и согласии, а тут из-за какого-то. из-за какой-то дряни, прошу прощения, такое всеобщее безумие! Опомнитесь, заклинаю вас, опомнитесь!

Горожане на мгновение притихли.

– В самом деле, – произнес, наконец, длинноносый католик, – что это мы, как с цепи сорвались.

– Именно так, именно так, – сокрушенно покачал головой невоздержанный на язык протестант. – Стыдно, господа, ей-богу, стыдно.

Раввин обреченно возвел глаза к небесам, а мусульмане, проведя ладонями по щекам, проговорили: «Ай, нехорошо, нехорошо!»

– Даю вам слово, – немного успокоившись, продолжал обер-бургомистр, – что сегодня же распоряжусь убрать этот… этот объект с площади. Завтра от него и следа не останется! А сейчас прошу всех разойтись и – Бога ради! – ведите себя благоразумно и достойно.

Пристыженные горожане разошлись по домам, не решаясь посмотреть друг другу в глаза, а если их взгляды все же нечаянно встречались, смущенно улыбались и пожимали плечами, словно хотели сказать: «Вот ведь до чего глупо получилось». Впрочем, дома к ним вскоре вернулось хорошее настроение.

– А ведь не так-то просто нас поссорить, – с важностью заметил длинноносый католик, обращаясь к домочадцам. – Что ни говори, а терпимость, уважение друг к другу сидят в нас крепко.

– Да уж, – согласилась его жена, простоватая и не слишком умная женщина. – Из нас эту дурь уж ничем не вышибешь.

Длинноносый католик с укоризной взглянул на жену, но ничего не сказал, лишь распорядился приготовить на ужин что-нибудь вкусное и торжественное.

Праздничную трапезу готовили в тот вечер во всех домах городка. Неожиданное происшествие до того потрясло привыкших к размеренному течению жизни хаттенвальдцев, что они решили его отметить – разумеется, не глупейшую ссору, а последовавшее за ней примирение. В семьях мусульман готовили плов, из православных домов доносились задорные крики и звон стаканов, из ухоженного двухэтажного, выкрашенного в желтый цвет домика главы меннонитской общины соблазнительно пахло жареной с луком печенкой, а из квартир кантора и раввина, находившихся на противоположных концах города, неслись навстречу друг другу, пронизывая прочие кухонные запахи, ароматы фаршированой рыбы.

А невоздержанный на язык протестант, следуя совету своей на редкость умной жены, спустился в подвал, выбрал бутылку выдержанного рейнского и с этим трогательным знаком внимания отправился в дом длинноносого католика, где был чрезвычайно радушно принят. Они засиделись до позднего вечера, обсуждая самые приятные темы и самые тонкие материи, и расстались закадычнейшими друзьями.

На следующее утро хаттенвальдцы, словно притянутые магнитом, снова собрались на площади перед ратушей. Не явилась лишь мужская часть православной общины – как пояснили присутствовавшие на площади православные дамы, мужья их до того были удручены событиями, разыгравшимися накануне, что до сих пор еще не пришли в себя. Но главное заключалось не в этом, а в том, что проклятый горшок никуда не исчез, а как стоял, так и продолжал стоять. Невдалеке со смущенным видом прохаживались обер-бургомистр и члены городского совета, что-то вполголоса обсуждая, изумленно закатывая глаза и время от времени пожимая плечами.

– Эй, уважаемый! – окликнул градоначальника чернобородый атлет-мусульманин. – Пачиму горшок стоит? Ты плов в нем варить собрался, да?

Присутствующие мусульмане поддержали шутку единоверца хохотом и одобрительными возгласами: «Ай, хорошо сказал!», а длинноносый католик, неприязненно покосившись в их сторону, заметил обер-бургомистру:

– В самом деле, что ж это вы, достопочтенный? Вы ведь слово дали. Почему эта штука до сих пор не убрана, а вы прогуливаетесь, как ни в чем не бывало?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю