Текст книги "Сволочь"
Автор книги: Михаил Юдовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
– А вы попробуйте ее убрать! – побагровев, откликнулся обер-бургомистр. – Попробуйте, попробуйте! Не хочет, ну просто ни с места… сволочь этакая! – в непривычно грубой для себя манере закончил он.
– А давайте и в самом деле попробуем, – предложил вдруг глава меннонитов. – Навалимся разом, все вместе.
– Верно, – поддержал длинноносый католик. – Так сказать, объединенными усилиями, viribus unitis…
– Оставьте вы хоть сейчас эту вашу иезуитскую латынь, – посоветовали ему из толпы протестантов. – Мало вас Лютер уму-разуму учил.
– Прекратите! – остановил собратьев невоздержанный протестант. – Не повторяйте старых ошибок. Хватит собачиться, господа. Ну-ка, подналяжем!
Господа дружно навалились со всех сторон на горшок. Жилы на их решительных шеях вздулись, на лбу выступил пот, но горшок продолжал стоять, где стоял. Тут раздалось деликатное покашливание глуховатого раввина.
– Я, конечно, сильно извиняюсь, – со смущенной улыбкой произнес он, – но что вы, позвольте узнать, делаете? Вы же толкаете горшок друг на друга. Как же он, извините, сдвинется с места?
Отстранившись от горшка, толкавшие уставились на толковавшего. Раввин был совершенно прав, и это не могло не вызвать раздражения.
– Известное дело, – раздался из православных рядов ворчливый женский голос. – Советы давать они мастера. А горшки убирать за них другие должны. Шел бы да помог мужикам.
– Да с него толку, как с верблюда молока! – презрительно махнул в сторону пожилого иудея рыжий мусульманин. – Сами справимся, если на то будет воля Аллаха.
Для порядка еще немного покритиковав ребе, все конфессии, по его совету, навалились на одну сторону горшка. Лица покраснели от натуги, но горшок так и не сдвинулся с места. К тому же, словно издеваясь над усилиями горожан, сам неожиданно покраснел, вернее, побагровел самым зловещим образом.
– Ну, советчик, что еще присоветуешь? – гневно спросил мусульманин раввина, который в ответ лишь развел руками.
И тут прозвучал взволнованный, пожалуй, даже истеричный голос одной из свидетельниц Иеговы:
– Стойте! Отойдите от него! Не прикасайтесь к нему руками!
– Да кому он нужен! – скривился мусульманин, с еще большим пренебрежением меряя взглядом раввина. – Сам рассыплется по милости Аллаха.
– Не трогайте горшок! – продолжала кликушествовать свидетельница. – Или вы в самом деле не понимаете, кто это?
– И кто же? – раздраженно осведомился длинноносый католик.
– Зверь багряный! – глаза свидетельницы округлилась от ужаса и благоговения перед знамением. – Откройте Библию на странице…
– Да откуда у них при себе Библия, сестра, – сокрушенно опустила руку на ее плечо другая свидетельница. – Они ведь только зовутся верующими людьми, а на деле.
– Я не понял, – насупился мусульманин. – Где звер? Что за звер? Какой породы?
– Зверь багряный! – снова воскликнула первая свидетельница. – Которому дракон дал власть и дал уста, говорящие гордо и богохульно.
– Очень интересно, – желчно заметил длинноносый католик. – И что же, по-вашему, служит ему устами?
– Вот: он уже и вами овладел! – возопила свидетельница. – Вы сами говорите его голосом, гордо и богохульно. Ай!..
Последний ее возглас объяснялся тем, что по багрянцу горшка пробежал вдруг оранжевый сполох, после чего горшок потемнел и, наконец, совершенно почернел. Горожане отпрянули от таинственного объекта и, вслед за свидетельницей Иеговы, со страхом уставились на него.
Православные троеперстно перекрестились справа налево, прочие христиане перекрестились всею ладонью слева направо, после чего и те и другие вымолвили:
– Антихрист.
– Шайтан, – пробормотали мусульмане.
– Сатан, – поправил кантор и шепнул что-то на ухо раввину, но тот лишь покачал головой и проговорил:
– Аввадон. Ангел бездны.
Индуисты, покачивая головами, зашушукались между собой насчет злого демона Вритры, а буддисты, как по команде, погрузились в медитацию.
Тут горшок опять сменил окраску, раскалился докрасна, а из его отверстия повалил густой черный дым, в котором вспыхивали, словно бенгальские огни, искры невидимого пламени. Горожане ахнули и, толкаясь и наступая друг другу на пятки, разбежались по домам.
На сей раз никому и в голову не пришло праздновать. Заперев двери на замки и задернув окна занавесками, все зажгли свечи – восковые, стеариновые, сандаловые, и принялись молиться – кто на образа, кто молча, про себя, – и листать Новый Завет, Тору, Коран, Бхагавад-Гиту и Трипитаку. Неизвестно, что они там вычитали, но отныне в душе у каждого поселилась непоколебимая уверенность насчет происхождения проклятого горшка.
Сам горшок, естественно, никуда не делся и на следующий день. Он торчал посреди площади и с нахальным самодовольством переливался всеми цветами радуги. В его праздничном облике было столько насмешки, чудился такой откровенный вызов, что и без того плохо сдерживаемые чувства горожан хлынули наружу грязевым потоком. Среди всеобщей ругани трудно уже было разобрать, кто, кого и в чем конкретно обвиняет. Обер-бургомистр предпринял жалкую попытку образумить разбушевавшихся сограждан, но толпа на разные голоса пригрозила распять его, забальзамировать живьем, обрезать (дважды), а напоследок засунуть в горшок, если он еще хоть слово вякнет. Обер-бургомистр понял, что светской власти в городе пришел конец и, воровато оглядев собравшихся, юркнул в толпу католиков.
Горшок отреагировал на это по-своему: вновь сделался снежно-белым, а на его поверхности проступили довольно гадкие, чтобы не сказать скабрезные, рисунки, оскорбляющие религиозные чувства всех присутствовавших.
Это послужило своеобразным толчком. Никем более не управляемые и разделенные межконфессиональной враждой люди, взревев от негодования, невольно потянулись к тем, кого считали своими лидерами. Католики сплотились вокруг длинноносого господина в очках, протестанты – вокруг своего невоздержанного на язык собрата, свидетели Иеговы – вокруг истеричной дамы, толковавшей Апокалипсис, меннониты же остались верны главе своей общины и с самым сокрушенным видом собрались вокруг него. Мусульмане окружили шутника-атлета, следуя их примеру, православные обступили своего лидера – здоровенного бородатого детину, который, к тому же, мог перепить любого в городе, а индуисты почтительно приблизились к своему гуру, смуглому человеку поразительной худобы, который, по слухам, не только умел ходить по битому стеклу, но и употреблять его в пищу. Что касается буддистов, то они не стали сплачиваться, а по новой погрузились в медитацию.
Иудеев же было всего двое, и сплотиться у них не было ни малейшей возможности. Раввин и кантор стояли в неуютном одиночестве, смущенно поглядывая то друг на друга, то на прочих горожан.
– С горшком сплотитесь, – язвительно посоветовал атлет-мусульманин под злорадный хохот единоверцев.
– Очень верное замечание, – поддержал длинноносый католик. – Пусть сплотятся вокруг горшка, который они же, несомненно, и пристроили на площадь – я думаю, всем уже понятно, с какой целью.
– А? – переспросил раввин, а кантор возмущенно завопил своим скрежещущим голосом:
– С какой-такой целью? Что за грязные намеки?!
– Какая цель, такие и намеки, – уверенно ответствовал католик. – Ясное дело: чтобы посмеяться над всеми. Вы же считаете себя самыми умными.
– Мы бы с удовольствием не считали себя самыми умными, – ядовито возразил кантор. – Мы бы с удовольствием были, как все. Но раз нам не позволено быть, как все, то приходится быть чуточку лучше.
– Вот опять они за свое, – загудели в православных рядах. – Что за народ… – А бородатый предводитель, многозначительно подняв палец вверх, добавил: – Они ведь и Христа. того.
Длинноносый католик поморщился при этом замечании, от которого вдруг пахнуло дремучим средневековьем. Он предпочитал более современные подначки, но все же кивнул в знак солидарности. Казалось, толпа вот-вот сольется в едином антииудейском порыве, но тут невоздержанный протестант, осознав, что католическая община уж чересчур набирает силу, ехидно проронил:
– Вот как? Значит, они себя считают самыми умными? А вы себя кем считаете? Смиренными рабами Божьими с империей на полмира? Нет, господа, как хотите, а в горшке этом, по-моему, кроется какой-то иезуитский подвох. Сразу виден почерк Ватикана.
– Что?! – взвизгнул длинноносый католик, а бородач-православный, склонив голову набок, рассудительно заметил:
– А чего ж… виден… И насчет империи на полмира – тоже истинная правда. Те Христа распяли, а эти оболгали Спасителя с ног до головы. Заодно бы их и порешить. Чтоб два раза не вставать.
– Почерк Ватикана, говорите? – прошипел католик, повернувшись к православным. – А может, рука Москвы? То-то горшок этот краснел! Стоял тут, изволите ли видеть, красный, как. как.
– Как кардинальская шапка, – услужливо подсказал протестант.
Католик побагровел почище горшка, а православные возмутились: бывших россиян уязвила «рука Москвы», а греки, сербы, румыны, болгары и, в особенности, украинцы оскорбились тем, что их смешивают с русскими. Тут глава меннонитской общины, очевидно, решив пресечь эти недостойные христиан распри, миролюбиво заметил:
– Да будет вам, ей-богу, из-за чепухи препираться. Он ведь, горшок этот, и черным бывал, как камень Каабы.
Толпа мусульман тут же вспыхнула, словно бикфордов шнур, а предводитель-атлет громоподобно проревел:
– Что?! Что ты сказал, старый верблюд?
Тут раввин поманил к себе пальцем кантора, и когда тот наклонился, шепнул ему на ухо:
– Знаете что, почтенный, идемте-ка отсюда. Тут становится так весело, что как бы кое-кому не лопнуть от смеха. Сейчас случится невиданный мордобой. Я, правда, не знаю, кто начнет, но догадываюсь, с кого начнут.
Кантор, человек весьма осторожный, кивнул в знак согласия, но покинуть эту неспокойную гавань иудейскому катамарану не удалось – горшок, то ли утомившись от бестолковой ругани, то ли соскучившись от бездействия, внезапно издал трубный звук, а когда все повернулись к нему, сделался прозрачным, как горный хрусталь, а затем из него полилось сияние такой силы, что горожане, невольно вскрикнув, зажмурились и закрыли глаза руками. Спустя некоторое время они отважились открыть глаза и снова вскрикнули: сияние горшка не только не померкло, но сделалось совершенно невыносимым. Оно заливало всю площадь, отражалось от каждого булыжника и устремлялось вверх, в небеса. Издав третий и последний вопль, хаттенвальдцы в благоговейном ужасе разбежались по домам.
Дома они опять жгли свечи, молились, листали священные книги и пришли, наконец, к заключению, прямо противоположному сделанному накануне выводу. Теперь все до единого были убеждены в святости горшка, в его божественном происхождении, а, значит, и в принадлежости к их, единственно верному исповеданию. И каждый был готов отстаивать свое право на горшок до последней капли чужой крови.
Наутро все, естественно, собрались перед ратушей. Горшок уже не сиял, напротив, имел вполне нейтральный белый тон с игриво намалеванными там и сям синими цветочками. Но хаттенвальдцев это не обмануло. Они с благоговением взирали на округлые формы своего кумира и вполголоса, но так, чтобы слышали остальные, толковали о великом его значении. Христиане сошлись на том, что сей есть агнец на горе Сионской, низвергший дракона, но затем разошлись в конфессиональных дефинициях и обозвали друг друга дураками. Мусульмане утверждали, что горшок – второй и последний дар архангела Джибрила правоверным в знак неминуемой и скорой победы джихада. Раввин таинственно поглядывал на горшок и торжественно провозглашал: «Машиах яво!» («Мессия грядет!»), на что кантор не менее торжественно ответствовал: «Воистину яво!» Буддисты, благополучно вынырнув из медитации, назвали горшок сияющим пупком Будды. Индуисты пошли еще дальше и высказали предположение, что это, несомненно, новая инкарнация бога Вишну. Часть из них призвали устроить массовое самосожжение у благоявленного аватара, другая же, состоявшая из уроженцев Пенджаба, не споря с идеей всесожжения, предлагала сжигать не себя, а использовать под это дело присутствующих здесь мусульман. Мусульмане нахмурились и полезли за ножами, а несколько подвыпивших православных загорланили, что кто-то сейчас за свой отовар ответит, и что сейчас они отоварят всех скопом, начиная «с вон тех лысых», после чего весьма непоследовательно накинулись на буддистов. Те, до сей поры совершенно невозмутимые, выхватили из складок своих хламид длинные посохи и, преобразившись в одно мгновение из сонных философов в отряд шаолиньских монахов, изрядно отдубасили нападавших.
Отраженное и несколько сконфуженное православное воинство поступило на сей раз и тактически, и стратегически верно. Оно не сложило оружия, но огляделось по сторонам в поисках более подходящего и менее численного противника. Взгляды их, не долго блуждая, остановились на раввине и канторе.
– Бей жидов, спасай Хаттенвальд! – взревел бородатый предводитель, бросаясь со товарищи на кантора с раввином. Но на пути атакующих тут же выросла плотная группа ощетинившихся ножами мусульман.
– Не трогать! – сурово изрек их атлетичный вожак. – Наша добыча.
– Чего? – взревел русобородый детина. – Ты кто такой? Кто такой, я спрашиваю? С дороги, тварь черножо…
Он не договорил, застыв с разинутым ртом и изумленно вытаращенными глазами, затем сделал неуверенный шаг вперед, уронил голову на плечо мусульманина и обеими руками ухватился за живот.
– Ох, мама. – удивленно просипел он. – Ох, мамочка, больно-то как, оказывается!..
Тут изо рта у него хлынула кровь, обагрив белый наряд мусульманского вожака. Вожак небрежно оттолкнул русобородого, и тот, качнувшись из стороны в сторону, рухнул навзничь. Глаза его, серые, остекленевшие, с детским недоумением уставились в небо. Мусульманин спокойно отер красный по рукоятку нож об уже окровавленную рубаху и сунул его за пояс. Взвизгнул один женский голос, за ним другой, а затем вся площадь превратилась в общий несмолкающий вопль.
– Тихо! – прогремел мусульманин, вскинув могучую руку.
Площадь притихла, парализованная то ли его голосом, то ли ужасом.
– Это только начало, – проговорил мусульманин. – Увидите, крови еще много будет, ай много будет крови…
Он медленно повернул голову в ту сторону, где стояли раввин и кантор, но тех на месте не оказалось. Мусульманин криво усмехнулся.
– Ушли, собаки, – сказал он. – Куда ушли, зачем ушли? Все равно найдем. Много, много крови будет.
Никто на площади в этом больше не сомневался.
В одной из двух комнатушек крохотной синагоги, выходившей окнами в тихий переулок, застроенный уютными, словно кукольными домами с балконами, утопающими в цветах, сидели раввин и кантор. Вернее, сидел один раввин, устало откинувшись на спинку глубокого кресла и уронив тяжелые морщинистые ладони на подлокотники, а кантор метался из угла в угол, сбивчиво причитая:
– Ужас, ужас. Адонай рахамим, Господь милосердный, что за ужас! Вы видели это, ребе? Видели?
– А? – отозвался из кресла раввин.
– Я говорю, вы видели это?! – прокричал кантор.
– А-а, – протянул раввин. – Да, я это видел.
– И что вы скажете? Я говорю: что вы скажете?!
– Что я скажу? – пожал плечами раввин. – Что ж тут скажешь. Горько это, горько.
– И только? – не удержался от язвительной интонации кантор. – Только горько? А не страшно?
– Страшно, – признал раввин. – Очень страшно. За всех.
– Ну, столько страха у меня не наберется, – нервно проговорил кантор, устав метаться и присаживаясь на стул. – На всех моего страха не хватит. Мне страшно только за себя. И за вас.
– За меня, как я понимаю, чуть меньше, – усмехнулся раввин.
– Перестаньте, ребе, перестаньте, – замахал руками кантор. – Вы же знаете, как я вас уважаю, как люблю. Как вы вообще умудряетесь шутить в такую минуту?
– А? – переспросил раввин. – Как умудряюсь шутить? Изумительное словосочетание. Чтобы шутить в такую минуту, нужна, пожалуй, мудрость, которой у меня, увы, все же недостаточно.
– А по-моему, это не мудрость, а безумие! – кантор вскочил со стула и снова заметался по комнате. – Ведь нас убьют! Это вы понимаете?
– Скорее всего, убьют, – согласился раввин. – Даже наверняка убьют. Но самое страшное не это.
– Не это?! – взвизгнул кантор. – А что же, позвольте узнать?
– Самое страшное, – тихо и печально ответил раввин, – это то, что мы толкаем горшок друг на друга.
– Что? – Кантор решил, что ослышался. – Кто толкает горшок? Какой горшок?
– Да тот самый, с площади. А толкаем его мы все. Упорно толкаем друг на друга.
– Ах, ребе, – покачал головой кантор. – Ей-богу, сейчас не время для аллегорий.
– Вы как-то уж очень жестоки ко времени, – снова усмехнулся раввин. – В шутках ему отказываете, в аллегориях тоже… Эдак вы обдерете бедное время, как липку, и отправите, как козла, в пустыню – искупать наши грехи.
– Козел, горшок, – поморщился кантор. – Я вас не понимаю, ребе.
– В том-то и дело, – вздохнул раввин. – Никто никого не понимает, все только и делают, что толкают горшок. А общая наша беда в том, что мы уже никого по-настоящему не любим – ни своих, ни чужих, ни даже Бога, который нам заповедал любовь. Мы любим только свои убеждения. Разница лишь в том, с какой яростью мы их отстаиваем. Одни более цивилизованны, другие менее, но это так, мишура. А смахни ее – что под ней? Злоба и ненависть звериная. Вот только звери не прикрываются именем Божьим, а мы приплетаем его к месту и не к месту. Сколько веков живем, столько и убиваем с этим именем на устах.
– Что это вы все «мы» да «мы»? – снова поморщился кантор. – Нас, вроде бы.
– Нас, вроде бы, в городе всего двое, – прервал раввин. – А будь нас два десятка тысяч и начнись такая заваруха, как бы мы себя повели? Знаете, что я чувствовал в последние минуты там, на площади?
– Ну да, горечь, – усмехнулся кантор.
– Стыд, – поправил раввин. – Стыд, и в первую очередь – за себя. Ведь какой была моя первая мысль? Что это наше знамение. Какими были мои первые слова? «Машиах яво» – Мессия грядет. Разумеется, наш Машиах, наш Мессия.
– Не можем же мы растянуть своего Бога на всех! – взорвался кантор.
– И не надо растягивать. Бог не одеяло, он и без того один для всех. Он не наш и вообще ничей. А мы его тащим каждый к себе, да так, что скоро в клочки изорвем.
– Н-да, – задумчиво проговорил кантор, – интересный вы раввин, ничего не скажешь. Думаете, священники, имамы и прочие своей пастве сейчас то же самое проповедуют, что и вы?
– Всей душой надеюсь, что так, – кивнул раввин. – Вопрос в том, послушают ли их. А насчет меня вы правы. Я такой же раввин, как вы кантор.
Кантор лишь рукой махнул.
– Ладно, ладно, я не кантор, вы не раввин. Дело не в этом, а в том, что нас с минуты на минуту могут убить, причем без всяких разговоров. Надо что-то делать, ребе! Нельзя сидеть сложа руки!
– Что ж, – ответил раввин, – если вам неймется, протрите, если не трудно, священное достояние.
– Что? – поразился кантор. – Какое достояние?
– Синагогальное, разумеется. То, что на полках и в шкафу. А то ворвутся, убьют нас, а реликвии так и останутся стоять в пыли. Нехорошо. Да не смотрите вы на меня диким взглядом. Делайте, что сказано. Честное слово, это вас успокоит. Считайте, что это моя последняя просьба. Не можете же вы отказать своему раввину в последней просьбе.
Кантору оставалось лишь пожать плечами, взять тряпку, вернее, специальную бархотку, и приняться протирать «достояние».
В маленькой синагоге его было немного: старинного вида Тора, отпечатанная в девятнадцатом, а может, и в восемнадцатом веке, позолоченный семисвечник, ханукия, несколько пасхальных стаканчиков из черненого серебра, булыжник – судя по стоявшей рядом табличке, «точная копия камня, коим Давид поразил Голиафа», – и небольшой ящичек, изображавший Ковчег Завета.
Кантор нервно перетирал эти убогие реликвии, а раввин, закрыв глаза, неподвижно восседал в кресле, то ли размышляя, то ли задремав. Внезапно глаза его широко раскрылись.
– Так, – произнес он, прислушиваясь, – кажется, близится развязка.
– Вы это о чем? – спросил кантор, оторвавшись от своего занятия.
– А вы напрягите слух.
За окнами, пока еще отдаленно, слышался какой-то гул, медленно, но неотвратимо приближающийся к синагоге.
– Идут, – сказал раввин.
– Идут, – словно в полусне повторил кантор. – Господи, Господи, мы пропали… Послушайте, ребе, – он вдруг пораженно уставился на раввина, – ведь вы же. вы же почти глухой. Как же вы это услышали раньше, чем я?
– Если нельзя сделать так, чтобы все онемели, то можно хотя бы самому оглохнуть, – улыбнулся раввин.
– Я опять не понимаю, – нервно произнес кантор.
– Если нельзя закрыть другим рты, – пояснил раввин, – можно, по крайней мере, заткнуть уши.
– Ну, знаете! – возмутился кантор. – Столько лет морочить голову! Ладно бы другим, но мне-то за что? Вы же меня без конца орать заставляли!
– Вот и хорошо, – удовлетворенно кивнул раввин. – Вот и прекрасно. Злитесь, злитесь и ни о чем не думайте. Можете даже чем-нибудь запустить в меня.
– Ох, ребе, ребе, – сокрушенно покачал головой кантор. – Сказал бы я вам, да сейчас не время. Послушайте, может, сбежим, пока не поздно?
– За свою историю наш народ достаточно набегался, – усмехнулся раввин. – Можно напоследок и отдохнуть.
– Вы так замечательно рассуждали обо всех, – раздраженно проговорил кантор, с испугом прислушиваясь к совсем уже близкому гулу, – и вдруг на тебе: «наш народ». Вы не слишком последовательны, ребе.
– Можно оставаться собой, не переставая быть человеком, – ответил раввин. – Если случайно уцелеете в этой заварухе – запомните это.
– Да уж, уцелеешь тут, – кантор попытался усмехнуться, но вместо улыбки вышла жалкая гримаса. – Ребе, это последний шанс. Нас убьют!
– Несомненно, – согласился раввин. – Принимая во внимание, сколько их, совершенно ясно, куда они идут и с какой целью…
– И вы так спокойны?!
– Да нет, вообще-то я немного волнуюсь, – признался раввин. – Но это так, простительная слабость. Послушайте, вы, может, вообразили, что я – отчаянный храбрец? Ничего подобного. Я, в общем-то, человек робкий. Я всю жизнь чего-то боялся или. побаивался. Дайте хоть напоследок немного погеройствовать.
– Это не героизм, а глупость!
– А где это вы видели умный героизм? Умной бывает только трусость. Послушайте, вы бы сели, что ли. Умереть стоя – это, конечно, красиво. Но сидя как-то удобней.
– Проповедуете напоследок? – неприязненно заметил кантор, и не думая садиться. – А вам не кажется, что своим христианским – не будем лицемерить – смирением вы только умножаете зло?
– Не кажется, – с озорной улыбкой ответил раввин. – Если добро начнет действовать методами зла, то как же его от зла отличить? Зло редко становится добром, зато добро с удивительной легкостью может превратиться в зло. Зло проще, а простота соблазнительна. Наши с вами предки оставили нам великие и мудрые истины, но эти истины они выстрадали сами. Так зачем они нам, спрашивается, эти истины? Чтобы мы твердили их, как попугаи, или чтобы размышляли над ними? И, размышляя, выстрадали свое и завещали его нашим потомкам, чтобы они тоже думали, а не повторяли, как попугаи.
– Потомков у нас, кажется, уже не будет, – криво усмехнулся кантор, прислушиваясь к гулу за окном, в котором уже явственно были слышны отдельные выкрики.
– Будут, – возразил раввин. – Даже если нас и убьют, мы все равно появимся снова.
– Мы?!
– Ну да. Может, немного другие мы. Не знаю, как, откуда, но все равно – появимся.
– Но мы-то с вами умрем?
– Безусловно, – кивнул раввин. – А вы чего хотели?
– Я не хочу умирать!
– Глупое, но понятное желание, – раввин с хрустом размял пальцы. – Послушайте, вы, вообще-то, в школе изучали естественные науки? Физику там, химию, биологию? Анатомию, в конце концов. Вам известно, что человеческое тело смертно?
– Но почему сейчас?
– А когда? – раввин сердито вскинул брови. – Завтра? Послезавтра? После дождичка в четверг? После годовщины кошки вашей бабушки?.. Послушайте, – уже мягче добавил он, – ум человека заключается в том, чтобы в любую минуту быть готовым к смерти, а мудрость – чтобы ни на миг в нее не верить. Чтобы знать, что он больше, чем она. Вы не могли бы хоть ненадолго проникнуться умом и мудростью?
В то же мгновение в дверь синагоги заколотили тяжелые кулаки, и чей-то властный голос прорычал:
– Открывайте, псы!
– А у нас что, заперто? – раввин удивленно покосился на кантора.
Тот с убитым видом кивнул.
– Ну, тогда не будем открывать, сами справятся, – резюмировал раввин. – А знаете что, вы бы высунулись из окна и спели им что-нибудь своим волшебным голосом. Они бы тогда отсюда, как от чумного барака, шарахнулись.
– Открывайте, собаки! – потребовал все тот же голос, и в дверь снова забарабанили.
– Значит, опять мы войдем в историю как побежденные… – тихо, с невыразимой горечью проговорил кантор.
– Что еще за побежденные? – возмутился раввин. – Где это вы видели в истории побежденных?
Где побежденные – там и победители. А где они? Я вас спрашиваю – где они, победители? Прошу вас, не говорите напоследок глупостей.
Тут дверь затряслась, сорвалась с петель, и в синагогу ворвалось несколько мужчин во главе с атлетом-мусульманином. Он был все в той же белой рубахе со следами пролитой утром православной крови, голову его обвивала зеленая повязка.
– Добрый вечер, господа, – сказал раввин. – Вы, конечно, к нам?
Мусульманин не ответил. Он шагнул к сидевшему в кресле раввину, сгреб его за лацканы пиджака, достал из-за пояса нож и одним взмахом перерезал ему горло. Раввин захрипел, схватился за горло – и тут же обмяк и сполз вниз. Ноги его в черных брюках нелепо разъехались, словно раздвинутые ножницы, а голова осталась на сиденье кресла, повернув к пришельцам горбоносый и слегка насмешливый профиль.
Мусульманин, не меняя выражения лица, взглянул на посеревшего от страха кантора. Тот отступил на шаг. Губы мусульманина дрогнули в усмешке, рука с окровавленным ножом поднялась к смуглой могучей шее и провела перед ней черту. Кантор попятился к полке с реликвиями и уперся в нее спиной. Мусульманин, уже не пряча ухмылки, двинулся вслед за ним. Рука кантора нащупала на полке булыжник – ту самую «точную копию», стиснула его побелевшими пальцами и метнула в великана-убийцу.
Мусульманин схватился за висок, изумленно глядя на кантора, между его пальцев побежали струйки крови, а в следующее мгновение он пошатнулся и рухнул на пол.
– Ата хицлихта, Давид! – пробормотал кантор, не отводя взгляда от огромного распластанного тела и бронзового чернобородого лица с обезображенным виском. – Ты победил, Давид!..
Собратья убитого предводителя при этих словах вышли из оцепенения и посмотрели на кантора.
– Ой, все, – прошептал кантор, прижав кончики пальцев ко рту.
Сверкая ножами, мусульмане накинулись на кантора и молча изрезали его в куски.
Утреннее солнце, как всегда нежное, золотисто-розовое, рассыпало над Хаттенвальдом теплые лучи. Город, сумрачный и темный после тяжелого сна, медленно протирал глаза, покрывался синими, сиреневыми, зелеными, наконец, пятнами, в садах его и скверах запели дрозды, зачирикали воробьи, даже тучные ленивые голуби наполнили булькающими звуками свои короткие сизые шеи, аккуратные клены, платаны и ясени подставили солнцу отдохнувшие за ночь листья, розовые кусты развернули посвежевшие, тяжелые от росы бутоны, и вряд ли кому пришло бы в голову, что накануне в городке случилось несколько убийств кряду. Убийств, притом, знаковых, так что православная и мусульманская общины остались без своих лидеров, а еврейская община исчезла вовсе.
В доме покойного предводителя православных вдова его, красивая, статная зеленоглазая женщина лет тридцати с небольшим, повязав поверх русой косы черный платок и занавесив зеркала такой же черной тканью, глядела на рассевшихся за круглым столом в гостиной плакальщиц. Глаза ее были сухи, а на лице написано что-то вроде презрения. Плакальщицы, отчасти искренне, отчасти по обычаю проголосив от заката до рассвета, клевали носами и терли покрасневшие от слез и бессонной ночи глаза.
– Ну, вот что, бабы, – наконец проговорила вдова, – наревелись и спасибо. Ступайте спать. Я сама тут управлюсь.
– Да как же ты останешься одна? – робко позевывая, возразила одна из плакальщиц.
– Ох, не смешили б вы меня, – усмехнулась красивая вдова. – Время, вроде, неподходящее. И когда ж это я была не одна? С муженьком моим новопреставленным, что ли? Идите, бабы, по домам. У вас мужья, слава Богу, живые, толку от них, правда, как от моего покойника.
– Ты к чему это клонишь? – возмутилась другая плакальщица. – Ты это брось. Своего еще не схоронила, а уже на чужих телегу котишь.
– Котишь, – передразнила вдова. – Научилась бы по-русски говорить. Ох, бабы, бабы, ну и дуры же вы!
– Да что ж это, в самом деле! – вскинулась третья. – Мы к ней по-соседски, погоревать о ее вдовьей доле, а она нас – дурами!
– Потому что дуры и есть! – отрезала вдова. – Вот вы тут сидите, квохчете: ах, бедная, как же она без мужа, да еще бездетная, а про себя, небось, думаете: ох, и повезло же, стерве. Ну, чего уставились? Да признайтесь хоть раз в жизни, хоть раз в жизни правду скажите: так или нет?
Плакальщицы молчали.
– Ладно, сама вижу, – продолжала вдова. – А раз молчите, за всех скажу: мужики наши – говно. И покойник мой, царство ему небесное, таким же говном был. Все они пропили, что могли. Мозги свои, счастье, любовь, всю нашу бабью жизнь пропили! А кто не пропил, те еще хуже!
– Да ты к чему это? – вмешалась первая плакальщица.
– К чему? – Вдова усмехнулась. – А к тому, что устала я. До смерти устала. Мне бы сейчас вместо него, – она кивнула куда-то за окно, – в гроб прилечь, может, и отдохнула бы немного. А он бы пусть помаялся в одиночку. Я-то без него не пропаду, а вот что бы он без меня стал делать? Во что бы превратился?
– Эт верно, – согласилась вторая плакальщица, – мужчины наши как дети. Ничего сами не могут – присмотри за ними, покорми, ублажи, только что соску не дай.
– Соску они сами себе найдут, – стиснула губы вдова. – Ну, а если вы все понимаете, все видите, чего ж вы перед ними так стелетесь? Почему позволяете собой помыкать?
– А что нам остается? – пожала плечами третья плакальщица. – Бабья доля. Или ты в Хаттенвальде этом… эмансипировалась, прости Господи?
Первая и вторая плакальщицы с уважением посмотрели на третью, а затем насмешливо, но в меру, не забывая о трауре, – на вдову.
– Это ты, я погляжу, нахваталась всякой дряни, – сурово отрезала вдова. – А я человек прямой, русский, и я так скажу: Россия – страна женственная, и душа у нее женская. Зачем ей мужская голова?
Хуже нет, когда душа с головой не ладят. Сколько еще нам такое терпеть?








