444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Отступление (СИ) » Текст книги (страница 3)
Отступление (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2026, 23:32

Текст книги "Отступление (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Унтер повторил. Про дорогу – слово в слово, про дубы – слово в слово; на «выбудешь» запнулся, покосился на соседа, точно примерял на него свою смерть, – и повторил и это.

Прапорщику при резерве я сказал того проще:

– Посыльного не ждите. Уговор: телефон молчит четверть часа, и огонь лёг за овраг, – идёте на стык. Сами, без команды. Прибежит посыльный – хорошо; не прибежит – уговор вам вместо посыльного.

– А если… – начал прапорщик и покраснел.

– А если уговор сошёлся, а приказа нет, – то приказ вы уже получили. Сейчас. Заранее.

Посредники в этот раз старались от души: провод перерезали в двух местах, правофлангового унтера «убили» на десятой минуте, посыльных выбили всех до единого. И – заскрипело, но пошло. Людей у фланга принял названный отделённый, не дожидаясь, пока про «убитого» догадаются по цепи; резерв поднялся сам, едва сошлись его четверть часа и огонь за оврагом, и встал на стыке к пятнадцатой минуте. Без красоты не обошлось: полурота левого крыла, отходя, спутала дубы – дубов на выгоне росло два гнезда – и вышла левее, чем надо; заворачивали её бегом, и посредник честно записал ей потерянное время. «Противник» упёрся в людей там, где утром прошёл гуляючи.

На втором разборе подполковник не хвалил и не ругал. Он положил рядом две цифры – сороковую минуту и пятнадцатую – и дал им повисеть в воздухе.

Ремизов подошёл ко мне после, на краю выгона, когда его роту уже уводили. Достал папиросы, протянул; закурили.

– Разница есть, – начал он без предисловий. – Я не слепой и не завистлив: утром стык прошли, сейчас упёрлись. Люди те же – стало быть, слова ваши. Всё так. – Он затянулся и смотрел при этом не на меня – на поле. – А теперь послушайте старика. Вы младшему чину заранее, до боя, разрешаете решить, что приказ устарел. Сегодня условие сошлось честно, и вышло умно. А завтра ему покажется, что сошлось. Со страху, с устали, с грохоту – покажется. И он отойдёт, и по-вашему выйдет прав. Армия, подпоручик, держится не на том, что приказ умён. Она держится на том, что приказ исполняют. Подпилите это – на чём стоять будем?

– Посыльного убивают за сорок шагов, господин капитан. Провод рвётся сам, без австрийца. Утром это видели все. Чем доводить приказ, когда довести его нечем?

– Двумя посыльными. Тремя. Знаю, – он поднял ладонь, – и трёх убивают. Всё знаю. – Окурок он уронил в грязь и придавил каблуком. – Вам легко, подпоручик: у вас унтеры ваши, вы их с осени сквозь руки пропустили, им и веры положено на грош больше. А у меня взводы держат запасные, я их который месяц в лицо заучиваю. Дам я им судить, когда позиция «кончилась», – они мне её к первому обстрелу и кончат. Не со зла – по совести кончат. Ваш порядок, подпоручик, надобно сперва заслужить. Ротой заслужить, годом службы. А наставление писано на всякую роту: на вашу, на мою и на самую худую. Тем оно и наставление.

Я поискал ответа и не нашёл такого, чтобы годился на его версту, а не на мою.

– При случае погляжу, как оно у вас выйдет не с флажками, – проговорил Ремизов вместо прощания. И, уже отвернувшись, через плечо: – Дай бог, чтоб без случая.

У коновязи меня нагнал подполковник.

– Северцев, – не то спросил, не то отметил он. – Форма вашего приказа у вас где-нибудь писана?

– В голове, господин подполковник.

– Изложите на полулисте. Без рассуждений, одну форму: что участок обеспечивает, по какому признаку задача кончена, кто принимает людей. Пришлёте мне при донесении. – Он взялся за повод и прибавил, не оборачиваясь: – Наставления вам это не отменяет, не обольщайтесь. Но отчёт о занятии пойдёт наверх, и полулист ваш я приложу.

Полулист я написал в тот же вечер, уложившись в двадцать строк. Загадывать, что с ним станется наверху, я не стал: расход невелик, полулиста не жалко.

* * *

В субботу с батальонной почтой пришёл приказ по полку – длинный, будничный: переводы, довольствие, караулы. В середине его, между интендантским параграфом и караульным, стояло производство.

Перед вечерней перекличкой я вычитал приказ роте. Прошка стоял в строю и, пока читалось его полное, по-казённому развёрнутое имя – с губернией, уездом и годом призыва, – глядел прямо перед собой, как на смотру; рота сообразила, про кого читают, только на словах «производится в ефрейторы», и по строю прокатился короткий довольный гул. Тем же приказом за новопроизведённым закреплялся второй пулемётный расчёт – уже не «временно», не «до особого распоряжения», а просто: закреплялся.

Нашивочной тесьмы в цейхгаузе, разумеется, не нашлось; нашлась у Михеева. Прошка пришивал её на погон сам, при огарке, дважды перемерив по суровой нитке, чтобы легла поперёк без перекоса.

– Расти, Прохор, – одобрил Сорока. – Гляди только: вошь у ефрейтора, сказывают, заводится особая, с нашивкой. Не проворонь.

Прошка скалился во весь рот и прятать этого не собирался.

Зотов подошёл последним, когда народ схлынул, и сунул ему дощечку – свежевыструганную, пустую.

– Заведи свою, – обронил он. – Прицелы вымеришь сам. С моей списывать не дам.

Дощечку Прошка принял обеими руками.

Приёмку второго максима устроили назавтра, по описи: тело, станок, щит, короба, ленты счётом, принадлежность по книжке. Под описью Прошка расписался, выведя «принял» с таким нажимом, что хрустнул грифель.

– Поздравляю, господин ефрейтор, – брякнул Акимов, вытянувшись во фрунт, и уши его, торчавшие из-под папахи, налились свекольным раньше, чем в расчёте засмеялись.

Прошка не засмеялся.

– Ленты покажи, – сказал он. И пошёл глядеть ленты.

Радости его хватило до темноты. А в темноте, обходя участок, я застал у второй площадки огарок: Прошка сидел над раскрытым коробом и перебирал по патрону ленту – из тех, что Акимов набивал ещё в эшелоне и которые сам же Прошка принимал тогда не глядя, на слово. Акимов спал тут же, под шинелью с головой. Патроны шли под пальцами ровные, счёт сходился – а Прошка, кончив ленту, начинал её сызнова.

Я прошёл мимо, не окликнув.

В воскресенье приезжал Окунев – глядеть, как рота села на новом месте. Проехал участок от фланга до фланга, слазил к Зотову на площадку, пощупал бруствер и сказал про здешний песок то самое слово, которого я при нижних чинах не говорю. Уже с седла, разбирая поводья, прибавил – тем же тоном, каким спрашивают о фураже:

– Да, чтоб два раза не ездить. Наградные твои за зимнее дело воротились из корпуса – на пересоставление: писарям слог не показался. И прусское твоё представление там же лежит, всё под тем же сукном. Не спрашивай; я уже не спрашиваю.

– Слушаюсь. Не спрашивать.

Он хмыкнул, тронул лошадь и поехал вправо, к болотцу, – глядеть ремизовскую роту. Бумажная погода стояла обычная.

После вечерней поверки я поднялся на тыльный отвал окопа.

Впереди, за проволокой, всё было сочтено и записано: сектора, прицелы по приметным местам, сорок пудов проволоки в неделю на полк, из коих тринадцать – батальону. Хоть сейчас в донесение по форме, с обозначением часа, места и обстановки.

Позади лежало вечернее поле – ровное, сырое, не тронутое лопатой от бруствера до самой реки. Ни окопа, ни кола, ни канавы; одна белая дорога уходила через него к мосту. В новом наставлении стояло двенадцать глав: как позицию занять, как укрепить, как держать, как о ней доносить. Главы про то, как такое поле переходят обратно, в нём не значилось – ни в этом наставлении, ни, сколько я знал, в каком другом.

Я выбрал на поле, поперёк белой дороги, две приметы – ветряк и красную черепичную крышу у моста – и записывать их в полевую книжку не стал.

Записанная на случай примета начинает свой случай ждать.

Глава 5
«Тихо напротив»

Ветряк на том берегу стоял третий день без единого взмаха, и это было первое, что мне не понравилось.

Крыло у него сломало ещё до нас – торчал наружу голый лучевой обломок, – но три остальных ходили при всяком ветре, и я давно перестал их замечать – так не слышишь стенных часов, пока они идут: замечаешь не ход, а остановку. Ветер держался прежний, южный, гнал по воде мелкую рябь; а ветряк стоял. Я поглядел в бинокль – колесо кто-то застопорил изнутри, подложил под вал брус. Мельник свою мельницу так на ночь не запирает. Так запирают наблюдательный пункт, чтобы крыло не ходило перед стеклом и не мешало смотреть.

Красную крышу у моста я нашёл на том же берегу, левее. Черепица на ней была цела, и это тоже было не к добру: за неделю ни одна пуля её не тронула. Обе мои приметы, стало быть, теперь глядели на нас – с той стороны и в нашу.

За рекой было тихо.

Австрияк, стоявший тут до этой недели, тихим не был – он был опрятен и скучен. Постреливал по расписанию, менял караулы в одни и те же часы, дымил кухнями к полудню и к вечеру, и по этому дыму я знал его распорядок не хуже своего. Теперь дыма не было. Кухни либо отвели в тыл, за гряду, либо не топили вовсе; над окопами напротив не подымалось ничего, кроме утреннего пара с земли. Днём – ни выстрела; редкий одиночный, да и тот не по нас.

Вот эти-то одиночные я и слушал третье утро подряд, лёжа с Зотовым на площадке.

Стреляла одна пушка, издалека, из-за гряды. Не полевая трёхдюймовка – тяжелее, по звуку; голос глухой, донный, будто уронили что в погреб. Стреляла она не по окопу и не по площадкам, а по приметным местам за нашей спиной: раз – по перекрёстку двух дорог у околицы, раз – по кирпичной риге, раз – по одинокой груше на бугре, которую тут всякий знал. Всадит снаряд, переждёт, всадит другой чуть дальше или чуть в сторону – и молчит до завтра. Ни азарта, ни злости.

– Пристреливается, – сказал Зотов. – По видным местам. Чтоб потом, значит, не мерить, а прямо по готовому.

– По готовому, – согласился я.

– Одно орудие пристреливает, – проговорил он раздельно. – А бьют потом сколькими?

Отвечать на это было нечего, и я не ответил.

К полудню приходил аэроплан. Тоже третий день, и тоже без спеха. Шёл по одной и той же прямой, вдоль реки от моста к болотцу и обратно, ровно, высоко, как землемер идёт с рейкой по меже. Наблюдатель в нём не по нас смотрел – по тылу. Мы палили по нему из винтовок скорее для порядка; он не снижался и внимания на нас не обращал вовсе, и это задевало больше, чем если бы обстрелял.

По ночам за грядой шло движение. Часовые слышали его третью ночь. Колёса, много колёс; иногда – тяжёлое, с натугой, будто тянут не подводу, а что покрупнее. К рассвету стихало. Днём за грядой снова было пусто и тихо, и человек несведущий сказал бы: спокойный участок, дай бог всякому.

Я лежал на площадке, слушал одиночную пушку и складывал это всё в уме.

Не отдыхали там. Готовились.

Одного я себе не позволял – договаривать до конца. Мысль эта была скользкая, из тех, что легко разогнать в пророчество. Я держал её короткой и рабочей: напротив копят. Значит, у меня должно быть готово всё, что можно успеть.

Вечером я послал за Сибиряком.

Он пришёл. Выслушал молча, глядя в земляной пол. Я говорил недолго: тихо напротив, кухни свели, пушка меряет тыл, ночью катят колёса. Мне нужен человек оттуда. Живой и с языком.

– Австрияк? – спросил Сибиряк.

– Погляди сам, – сказал я. – Мне сдаётся, там уже не он.

* * *

Пошли в ночь, безлунную.

Сибиряк взял четверых. Резали свою проволоку. Чужой резать не пришлось. Ползли. Голое поле. Долго.

Секрет высмотрели загодя. Двое, в ямке, при пулемёте. Курили в рукав.

Огонька довольно.

Сибиряк подобрался с боку. Первого – ножом. Молча, накрыв рот. Второй потянулся к пулемёту.

Не дали.

Тут и заскрипело. Камень из-под ноги. Чужой правее вскинулся. Крикнул. Короткое, злое.

Не по-австрийски.

Ракета. Бело.

– Тащи! – рявкнул Сибиряк.

Взяли за шиворот. Поволокли. Хрипел, упирался. С той стороны ударили. Вслепую. Длинными.

Кострикова – под ребро. Он сел. Подхватили.

Назад. Двое волокут языка. Двое – Кострикова. Медленно. Проклятое поле.

За спиной кричали. Ракеты. По нам легло. Недолётом. Ближе.

Дотянули до проволоки. Свалились мешками.

Пленный дышал загнанно. Костриков – тихо.

Двадцать минут. А седых прибавило на год.

* * *

Пленного отвели в землянку и посадили к огарку.

Он был молод, лет двадцати, светлый, с обломанным передним зубом – сегодняшним, надо думать. Держался, однако, не как пойманный: сел прямо, руки на колени, и глядел не в пол, а на меня – со злобой, но и с достоинством, за которое я его про себя одобрил. Мундир на нём был серо-зелёный, не голубой австрийский; сукно добротное, новое; сапоги – крепкие, не чета нашим шиловской работы. На воротнике я нашёл то, что искал, и то, чего боялся: цифру полка чужую, не австрийскую, и рядом – знак, какого у австрияка не бывает.

Спрашивал я коротко, чего и спрашивать: где взяли в плен человека, там уже полдела известно самим фактом.

Он назвал имя, чин, полк. Дальше замолчал, как положено, и я не неволил. Дальше мне и не нужно было. Полк был не тот, что стоял тут неделю назад. И не австрийский.

– Bayern? – спросил я, кивнув на его воротник.

Он глянул, помолчал – и коротко, гордо, будто это и была его последняя позиция, которую сдавать нельзя:

– Bayern.

Баварец.

Я отвернулся к огарку, чтоб не показать лица. За рекой, где неделю назад жил тихий, опрятный, скучный австрияк, теперь стоял германец. Встал: в новом сукне, в крепких сапогах, с полком, которого тут отродясь не было. Такие полки с места на место не гуляют попусту. Его сюда привезли. Издалека, с другого какого-то дела, – привезли и поставили против нас.

Вот оно и договорилось само, помимо меня, – то, чего я третье утро не давал себе договорить.

Австрияка сменил немец.

Я поглядел на пленного ещё раз. Молодой. Зуб вон сломан. Мать у него небось тоже думает, что он на спокойном участке.

– Михеев, – сказал я. – Дай ему хлеба. И чаю, если остался. В тыл поведут – не голодного.

Пленный чаю не ждал. Взял кружку обеими руками – и в лице у него что-то на миг разошлось, а после снова стало. Я вышел из землянки на воздух.

Наверху было тихо, звёздно. За грядой опять катили колёса.

* * *

Костриков к утру помер. Пуля вошла низко, под ребро, и вынесла всё, что там несла, – фельдшер только руками развёл. Похоронили за фольварком, Михеев вписал в книжку, и я подписал, где положено, и уговорил себя не заводить того счёта, который однажды уже чуть меня не съел. Заводить его теперь было некогда: с языком, добытым ценою Кострикова, надлежало распорядиться так, чтоб цена не пропала даром.

Донесение я написал в то же утро, коротко и по форме. Против участка сменилась часть. Взятый ночью пленный – не австриец, германец, баварского полка, тут ранее не стоявшего. Признаки последних дней: методическая пристрелка тыловых ориентиров одиночным тяжёлым орудием, ежедневная воздушная разведка по одному маршруту, ночное движение транспорта за грядой. Вывод я себе позволил один, самый осторожный, какой умел: полагаю, противник перед участком усиливается.

Слово «усиливается» я перечёл трижды и оставил. Оно было честное. Оно ничего не пророчило – пророчить я не умел и не брался, – оно докладывало то, что видел глаз: там, где было пусто, стало полно.

Окунев приехал сам, не дожидаясь, пока бумага дойдёт своим ходом. Прочёл, снял пенсне, потёр переносицу.

– Баварец, – сказал он.

Он не спросил, не ошибся ли я. Поглядел на пленного, на серо-зелёное сукно, на воротник, и по лицу его я увидел: читает то же, что и я.

– За грядой, говоришь, катят по ночам?

– Несколько ночей подряд, ваше высокоблагородие. Много.

Он покивал и уехал.

Позже я узнал: бумагу не бросили в корзину. Сличили с другими донесениями – справа, слева, за болотцем писали то же самое. Наверху картину увидели.

Толку вышло с воробьиный нос.

Резервов не было. Снарядов не было. Свежих дивизий тоже. Армия не спорила с моим выводом; она просто не имела чем на него ответить.

И раз армия не могла заслонить мой участок, оставалось заслонить его самому – тем немногим, что было в руках.

* * *

Что в руках было – я знал наперечёт.

Углублять окоп дальше – ночей не хватало; проволоки батальону отпускали тринадцать пудов в неделю, и те я уже растянул как мог. Сапёров не было до конца месяца. Батарея за бугром как стояла в три орудия при счёте на день, так и стояла. Против той силы, что копилась за грядой, всё это было – что рогожа против дождя. Строить оборону крепче, чем позволяли пуды и лопаты, я не мог; смысла в этом и не было – что ни настрой, тяжёлый снаряд сроет.

Оставалось строить не оборону. Оставалось строить – на после.

Когда позицию снесут, связь порвут, и рота, живая ещё, но оглохшая и разорванная, останется на голом поле без телефона, без соседа и без приказа. Вот к этому я и стал готовить – тихо, не объявляя роте, отчего вдруг такая спешка, чтоб не пугать людей тем, чего и сам толком не знал.

Сибиряка я послал во второй раз. Не за реку – назад. В собственный тыл.

– Пройди наше поле за спиной, – сказал я ему. – Всё, до второй линии и дальше. Не как позицию – как дорогу. Мне нужно знать не где враг, а куда мои пойдут, если отсюда придётся сниматься не по-хорошему. Где брод, где топь, где завал, где горловина, в которой нас, ежели что, положат всех сразу. Где две дороги, а где одна. Всё запиши – не красиво, а верно.

Он ушёл на день, вернулся к ночи. Принёс перечень. Сел к огарку и стал докладывать по памяти, а Михеев записывал: брод против красной крыши, повыше моста, коню по брюхо, человеку по грудь; ниже брода – топь, соваться нельзя; от кирпичной риги к околице – дорога твёрдая, но узкая, в одну подводу, и по бокам канавы – та самая горловина, где положат; в обход риги, левее, – лощина, длиннее вёрст на пять, зато крытая от глаза с гряды. Ветряк – виден отовсюду. Груша на бугре – видна отовсюду. Три дуба у околицы – тоже.

Из этого перечня и стал складываться порядок.

Я разбил участок на части и каждой части назвал два места, куда сходиться, если разорвёт. Не одно – два. Первое – поближе, за второй линией; второе – подальше, за той лощиной, что крыта от глаза. Первые места я выбирал не самые безопасные, а самые близкие и видные: до безопасных под первым нажимом ещё надо было дожить.

Называл не по номерам – по приметам, которые всякий видит и в дыму не спутает. Правому крылу первое место – три дуба, второе – брод напротив красной крыши. Левому первое – кирпичная рига, второе – груша на бугре. Пулемётам Зотова – своя пара. Раненым – своя, отдельная, чтоб не сгонять их туда, где сойдутся стрелки.

– Гляди, – втолковывал я Зотову с Фоминым да старшим унтерам, – первое место занято, накрыто, немец на нём – не стойте, не ждите, идёте на второе. Приказа не ждать. Первое под огнём – второе вам вместо приказа.

– А как первое цело? – спросил Фомин.

– Цело – сходитесь на первом. Второе – на самый худой случай. Их два не для красоты. Их два затем, что одно у тебя завтра отнимут.

Ключевым унтерам – тем, на ком в разрыве всё и повиснет, – я дал сверх слов ещё и бумагу. Не карту, не приказ – полоску. Оторвал от полевой книжки узкие ленты, и на каждой Михеев вывел химическим карандашом кратко и грубо: приметы да две стрелки – куда с этого места первым путём, куда запасным. Полоску эту велел держать при себе – за обшлаг, в книжку, в шапку, куда ловчей; в бою в неё, может, и не глянешь, а перед боем прочтёшь лишний раз – оно в голове и уляжется.

– Это что ж, – сказал Фомин, разглядывая свою полоску на свет, – навроде как в дорогу собираемся?

Тут я едва не сказал лишнего. Едва не сказал: да, в дорогу. Назад. Скоро.

Но этого я не знал. Чутьё выдавать за знание значило бы солгать своим, а хуже того – самому поверить в свою ложь. И я сказал то, что было правдой без всякого чутья:

– В дорогу не собираемся, Фомин. А что за рекой не австрияк теперь, а германец – это ты сам видел, кого ночью приволокли. Немец – не австрияк. Немец, ежели ударит, ударит крепко, и связь у нас в первом же серьёзном деле проживёт недолго – телефон рвётся о всякую подводу, ты и без меня знаешь. Так вот чтоб, когда провод замолчит, тебе не стоять дурак дураком в ожидании приказа, которого некому донести, – на этот случай тебе и полоска. Не пужайся её. Пужаться надо, когда её нет.

Фомин полоску спрятал за обшлаг и больше вопросов не задавал.

Роте про баварца я сказал прямо, без страху и без прикрас: сменился, мол, за рекой сосед, был австриец – стал немец, а немец воюет злее, стало быть, и нам подобраться. Сказал буднично, тем же голосом, каким говорят про смену погоды, чтоб не пошёл по окопам тот шёпоток, от которого рота слепнет раньше первого выстрела. Люди приняли спокойно. Сорока, тот даже нашёл, чем утешить:

– Немец так немец, – сказал он, набивая трубку. – Он, братцы, хучь и злее, да аккуратнее. С им хоть знаешь, чего ждать: по часам воюет. А то с австрияком – тьфу, тоска, ни войны, ни мира, спишь и не знаешь, к чему.

– Договоришься ты у меня, Сорока, – сказал я. – Ждать он себя не заставит.

– Так я разве против, вашбродие. Я за то, чтоб не скучно. – И пыхнул трубкой с таким видом, будто это он германца сюда для роты и выписал.

Я усмехнулся и не стал ему мешать.

* * *

К последней ночи было сделано всё, что я умел сделать.

Связки стояли на местах, старшие знали своё. У каждой части – два места сбора, названные и заученные; у ключевых унтеров – полоски за обшлагом. Раненым – своя дорога. Аварийного запаса развезти по местам я толком не успел – того довелось хлебнуть уже после, – но патроны и ленты Зотов разложил не в одну кучу, а по площадкам, и на второе место снёс небольшой запас загодя. Связь я проверил сам, в ночь, обойдя участок из конца в конец: телефон до батальона добивал сквозь треск, дублёр. Пулемёты стояли на своих площадках и на запасных; Прошка со вторым расчётом – на левом крыле, Зотов с первым – на правом. Проволоку, какая была, довязали. Больше сделать было нечего – ни рук, ни пуда лишнего.

Я обошёл всё и остановился на тыльном отвале, там же, где стоял неделю назад, когда намечал на поле две приметы. Я перевёл дух и подумал, что, кажется, сделал всё, что можно сделать за неделю двумя руками и тринадцатью пудами проволоки. Мало. Но всё.

Небо на востоке, за нашей спиной, стало сереть. Впереди, за рекой, было тихо и черно; ветряк не двигался. Одиночная пушка молчала – она своё отработала и теперь ждала остальных.

Я стоял и слушал эту тишину, и она мне не нравилась пуще прежнего. За грядой стихли и колёса – впервые за неделю стихли начисто, будто там всё, что везли, довезли и поставили.

Я вынул часы. Половина пятого. На востоке разгоралось.

И тут за рекой ударило.

Ударило разом, всей грядой, длинным глухим раскатом, от края и до края, так что земля под сапогами дрогнула и осыпалась с бруствера струйкой песку. Небо за рекой вспыхнуло по всей черте ровной мигающей полосой, – и через миг первое накрыло перекрёсток у околицы.

Мерила – стало быть, попала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю