
Текст книги "У шоссейной дороги (сборник)"
Автор книги: Михаил Керченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Часов в одиннадцать дня у моего дома остановилась машина. Шофер вылез, а Клаус Штельцер остался в кабине. Это насторожило Егора Ивановича. Дело, которое было задумано, могло сорваться. Не шофер нужен был, а Штельцер. Шофер с фляжкой в руках вошел в дом. Послышалась возня, глухой вскрик – и все затихло. Штельцер ждал минут десять, начал нетерпеливо поглядывать из кабины во двор, а шофера все нет. Где он пропал? Наконец Штельцер не выдержал и сам направился в дом. Я встретила его у порога. Он почти не взглянул на меня, спросил:
– Где шапер?
– В кухне, – говорю. – Иди туда.
Он шагнул через порог, и в этот момент перед моим носом кто-то захлопнул дверь. Я осталась в сенях. Там в кухне опять зазвучали сердитые отрывистые немецкие голоса:
– Хенде хох!
Началось, думаю.
Я выбежала во двор. К ограде подкатили два больших грузовика, в них сидели немецкие солдаты в касках, с автоматами в руках. Они кого-то ждали. Уж не Клауса ли Штельцера?
Ну, все! Погибли. Сейчас заберут Егора Ивановича. Я бросилась в землянку. Хорошо, что нет детей, спастись можно. Шло время. Я из-за угла посматривала на сени, откуда должен же наконец кто-то появиться. И появились. Вышел Клаус Штельцер, он нетвердо и неуверенно переставлял ноги, рядом в мундире немецкого офицера шагал Егор Иванович. Сзади трое. Они сели в легковую. За рулем, я заметила, очутился Егор Иванович. Машина тронулась. За нею по шоссе помчались два грузовика с автоматчиками. Как я потом узнала, это были переодетые партизаны. У Штельцера не было другого выбора. Под угрозой расстрела он пропустил партизан на территорию военной базы. Охрану разоружили и расстреляли, склад с боеприпасами взорвали. Ни один немец не ушел живым. Взрыв потряс все вокруг.
В тот же день, после обеда, люди видели, как «пьяный» Егор Иванович шел по деревне и напевал какую-то песню. «Этому война нипочем», – говорили люди. Прошел слух, что большой отряд партизан окружил базу, взорвал ее и скрылся в лесу. Егор Иванович еще несколько дней починял сапоги, а потом куда-то ушел. Никто ни в чем его не подозревал. Меня немцы не тревожили. Они были заняты поисками партизан.
Минула зима. Тяжелой, длинной и тоскливой показалась она. На меня одна беда наваливалась за другой. Моего старшего брата и других односельчан забрали и отправили в лагерь верст за десять от Болотного поселка. Загнали их в бывшую колхозную конюшню. Там они и жили, как скот. У брата здоровье было плохое, и я боялась, как бы чего с ним не случилось. Он кашлял, жаловался на боли в желудке. Ну, думаю, свалится там, погибнет. Тело выбросят в ров, обольют керосином и сожгут. Так делали немцы. У кого родные поблизости, те получали поддержку: им приносили кое-что съестное. Пошла я к куме Ульяше. Ее сын служил у немцев переводчиком и писарем и был связан с партизанами. Нельзя ли, думаю, через него чем-нибудь помочь братику. Захожу в избу к Ульяше, в углу на скамье две соседки сидят, судачат, как дальше жить. Не будешь же при них говорить, зачем пришла.
– Садись, Ариша, – пригласила хозяйка.
Не успела я присесть, как бежит за мной средний сын Ванюшка, ревет благим матом. Так ревет, как будто его кто режет.
– Мам, Петю, братика Петю убили около хаты! – выкрикнул он.
– Кто убил? За что? Немцы?
Он кивает головой. Я схватилась за сердце и повалилась на пол. Забегали вокруг меня бабы, водой облили. Нашатырного спирта дали понюхать. Нет-нет и очнулась, пришла в себя. Слышу, как сквозь стену, бабы спрашивают у мальчонки:
– Вань, насовсем убили твоего братца-то?
– Без памяти ползает по земле. Кровь течет изо рта и ушей. Никого не узнает.
– Ну, Ариша, бежим туда все!
Прибежала я к своей хате и вижу: мой мальчик лежит на земле, не шевелится, чуть дышит. Весь в синяках и крови. Не лицо, а сплошная головешка, губы почернели, опухли. Упала я около него на колени, заголосила:
– Ах вы, кровопийцы! И старых бьете, и малых бьете. Доколь же вы будете по нашей земле ходить?
Бабы сдерживают меня: молчи, Ариша, расстреляют тебя.
Сынок застонал. Егор Иванович помог мне занести его в хату, на кровать положить. Обмыли лицо, дали воды и какого-то лекарства. Заглянула я под рубашку, а там живого места нет, весь в синяках. Вряд ли выживет, думаю, наверное, и легкие отбили, и почки, и ребра переломали. Сижу и плачу горькими слезами. Куда пойдешь, кому пожалуешься?
– Не плачь, мать. Недолго им теперь ходить по нашей земле, – успокаивает меня Егор Иванович. – Потерпи!
– Кто тебя, Петя? – спрашиваю. А он не может глаз открыть. – Кто его, Ванюша?
– Финны, мам. Подъехали к нам вершнем, насыпали жито в большое круглое решето и сунули Пете в руки: «Держи, пусть едят лошади». Петя не мог удержать, у него ведь сил нет, и уронил решето на землю. Подбежали финны и начали колотить его, бить, пинками по голове. Один за наган схватился, да поляк, постовой, подоспел, не дал стрелять.
Каждое утро я выходила из хаты и смотрела на восток: своих ждала. А по шоссе все шли и шли немецкие войска, машины с солдатами, и танки, и мотоциклы, и пушки.
Каждое утро видела постового у моста, а за мостом дорожный каток. Каждую минуту я ждала беды. Откуда она придет, как от нее спастись – не знала. Но бесконечно верила, что наступит светлый день, придут наши, и счастлив будет тот, кто останется в живых.
Партизаны заминировали шоссе и сделали засаду. Много там погибло гитлеровцев. И вот смотрю в окно: ползет ко мне кривоногий староста с немцем. Зачем это они прутся? Не за Егором ли Ивановичем? Но его не было дома уже целую неделю.
– Ариша, знаешь зачем я пришел? – спросил староста.
– За моей душой, наверное, Василь Васильевич. Ты с добром не приходишь.
– Помалкивай. Давай нам своего, старшего парнишку. Быстрей давай.
– Зачем он тебе? Детской крови захотел? Глянь: он болеет. Пластом лежит, пошевелиться не может, кровью харкает. Чуть не убили финны.
– Тогда среднего давай. Пусть запрягает свою лошадь в бороны и едет по шоссе, мины ищет. Партизаны их наставили. У тебя лошадь, вот ты запрягай ее.
– Василь Василич, – говорю старосте, – что вы делаете? Вы же сгубите ребенка. Ты почему своего не посылаешь?
Подорвется мой на минах, думаю. Лучше я пойду. Все равно погибать. Посуди сам, милый племянничек: какая мать отправит свое дитя на смерть!
– Давай, давай, матка! – поторапливает немец, что пришел со старостой.
Обняла я сынишку и плачу. И дети ревут. Если Ванечка пойдет – не вернется, я пойду – тоже, дети сиротами останутся. Кто их будет кормить, поить? С голоду умрут.
– Сынок мой, что нам делать? – спрашиваю.
– Я пойду, мам, – отвечает Ваня, как взрослый. – Я пойду и вернусь живым. Вот увидишь. Не горюй. – А сам глаза от меня прячет.
Тут появился усатый поляк, что мост охраняет. Я к нему: что делать, пан солдат?
– Не бойся, матка, не бойся. Недавно прошли саперы с миноискателями. Проверили дорогу. Все будет хорошо. Свяжи двое вожжей, чтобы они были как можно длинней.
А потом подозвал Ваню.
– Если зашипит мина, то быстро ложись в канаву или падай под откос.
Отыскали мы в сарае несколько веревок, связали. Лошадь запрягли в борону, вывели на шоссе. Ваня взялся за вожжи, посмотрел на меня, словно прощался, но не заревел.
– Но-о-о, трогай, Сивый! Мам, не плачь, мне легче будет. Не плачь! Прошу тебя, ради бога, мамочка.
Хотела бежать за ним, а ноги не двигаются. Дыхания не хватает. Тащится хромоногий конь по шоссе, за ним борона поднимает пыль, сзади метрах в пятнадцати, уцепившись за вожжи, ковыляет ребенок, кровинка моя. А еще поодаль – немец с автоматом. Отправила я сына на гибель. Иду следом, смотрю на борону и каждую секунду жду взрыва, каждую секунду хочется крикнуть: «Ложись, Ваня!» Вся сжалась в один комок, нервы напружинились. Сердце тоже готово взорваться, как мина: туки-туки, отсчитывает… Не помню, сколько шла. Голова закружилась, и я грохнулась на шоссе, как мешок с мукой. Немец Шульц, что ездил на дорожном катке, поднял меня, привез к хате, посадил на завалинку. Я сидела и ждала. Петя стонал в хате, а Коля, самый младший, прижался ко мне и тоже молча ждал. Это были уже не дети, а старики. Они знали, что такое смерть.
Ваня с лошадью скрылся вдали за лесом, как будто его никогда и не было. Все вокруг казалось каким-то дурным сном. С тех пор, как в нашей деревне появились немцы, я, проснувшись ночью, в тишине думала, неужто это все правда? Наверное, мне во сне весь этот ужас примерещился и никаких гитлеровцев нет. А иногда думала по-иному: та хорошая мирная жизнь, что осталась в моей памяти, когда мы спокойно работали, отдыхали, веселились, – та жизнь была во сне.
Залезла я на чердачную лестницу, смотрю вдаль: ничего не видно – ни коня, ни Вани, ни немца с автоматом. Как сквозь землю провалились.
– Мам, слазь, а то упадешь, – кричит Коля.
Постовой поляк не выдержал и тоже подошел, молча сел на завалинку, то и дело посматривая на часы. Около моей хаты собрались женщины, тихо переговаривались, как будто у нас покойник. Так прошло, часа три, стало уже вечереть.
– Взрыва не было, – сказал поляк. – Я не слышал, значит, все в порядке. Скоро твой мальчик вернется. Не беспокойся.
– Ой, пан Вишневский, вернется ли?
– Вернется, не горюй, – подбадривал он. – Что зря отчаиваться.
В этот момент вдали за лесом что-то ахнуло, взорвалось. Поляк даже очки напялил на нос, смотрит на дорогу. Сорвалась я с места, забыла обо всем и побежала по шоссе. Откуда и силы взялись. Бегу и думаю: может, он еще жив, может, он кровью истекает, надо помочь ему. Бегу, а в глазах белые мотыльки кружатся. Из-за поворота кто-то показался верхом на лошади. Не верю глазам своим.
– Сыночек, Ваня! – кинулась к нему.
Он спустился на землю.
– Мам, не плачь. Я жив. Идем домой, – сказал по-взрослому, серьезно, как будто с пашни вернулся и докладывает, что там сделал.
– А какой там взрыв был?
– Не знаю. Это за лесом. Мы не дошли туда.
Дома он рассказал мне, что там далеко на повороте дороги выскочил из-за кустов какой-то человек, взял лошадь за узду и провел ее стороной. На обратном пути он поступил так же. А немец туда не ходил, он сидел на бровке дороги. Видно, боялся партизан.
Назавтра я пошла на водяную мельницу жито молоть, но нисколько не смолола: поломалось что-то. Велели подождать. Прибегает за мной Ваня.
– Мам, наших мужиков забрали, сейчас будут расстреливать. Их уже согнали в кучу на шоссе.
– За что? Господи!
– Вчера мина, которую мы объехали стороной, взорвалась. Машина с фрицами взлетела. Вот за это. Хорошо, что не ты мину искала, а то тебя бы тоже расстреляли.
И побежал сынок в лог прятаться.
– Ты куда Ваня?
– В кусты спрячусь, посижу там до поры до времени.
Ему мужики подсказали: беги, мол, в кусты. Вот он и утек. Только ночью вернулся домой и все спрашивал: не искали ли его немцы.
Собрали немцы мужиков, построили на шоссе в один ряд, через толмача потребовали, чтобы они выдали того, кто поставил мину на дорогу. Дескать, борона прошла, было чисто, значит, поставили мину после… Все молчали. Тогда приказали расстрелять каждого десятого. Первый жребий выпал на Гришку Шпиданова. Он вдруг прыгнул в канаву, но его подкосил из автомата немецкий солдат. Тут из лога выскочили партизаны, закричали «у-р-р-а!» и начали стрелять по немцам. Мужики почти все ушли с партизанами.
Как-то вечером кума Ульяна заглянула в мою хату. Я возилась у печки, борщ из крапивы варила.
– Ариш, ты ходила на собрание? – спросила она с порога.
– Нет, – отвечаю, – разве сегодня было собрание?
– Да. Наш староста собрал людей и объявил немецкий приказ: сдать на закол восемь коров.
– Где их взять?
– Он приказал твою корову увести немцам. Либо твою, либо твоего брата.
– Почему так, Ульяша? С каких душ брали корову?
– С двух душ – в первую очередь.
– А у меня в семье сколько душ? Четыре. Почему так делают?
Я сразу же бросила все дела, схватила кофтенку да к старосте. У хаты на лавке сидела старостина мать, семечки лузгала.
– Нянь Дунь, здравствуй! – говорю.
– Здравствуй, Ариша. Что скажешь?
– А ты знаешь? Было собрание?
– Было, – отвечает, и вижу по лицу, что она хорошо понимает, зачем пришла я. Отводит глаза в сторону.
– Что постановили?
– Вести немцам восемь коров.
– Почему мою? Нас четверо в семье. А в некоторых домах по два-три человека, у вас, к примеру. Почему вы не ведете? Где же справедливость? Это что за напасть на меня? Мины искать – сына моего посылают. Последнюю корову тоже у нас отбирают. Потому что меня некому защищать? Ошибаетесь. Меня защитят. Вы еще увидите. Это твоему сыну даром не пройдет. За что он на меня зуб грызет? Попомни мои слова: за меня добрые люди заступятся, придет время, кровавыми слезами плакать будете.
– Я ничего, Ариша, не знаю. Я не староста.
– Нянь Дунь. Скажи своему сыну: не рой людям яму – попадешь сам в нее, как Скидушек. Поняла?
Я повернулась и отправилась домой. Дорогой так лихо стало. Снова расходилось мое сердце, разволновалась. Но не потому, что старосте пригрозила и беспокоилась, как бы он что-нибудь худое не сделал мне. Об этом я и не думала. Все равно добра не ждала. Беспокоилась, что завтра корову вести далеко, а кто знает, останусь ли жива в дороге. Что с детьми станется? Рядом шоссе и немцы.
Дома сказала ребятишкам:
– Ну, дети, отведайте молока в последний раз. Завтра поднимусь рано, коровушку напою и поведу сдавать немцам. Подавились бы они, гады гремучие.
– Нам другую дадут? – спросил Коля.
– Догонят да еще дадут… Жалко коровушку.
– Прирежут, – вставил средний. Он все понимал, как взрослый. – Мам, я погоню лошадь в ночное? – спросил Ваня. – Там у костра будем спать. Отпусти, мам.
– У меня дел полно. Сиди дома, никуда не отлучайся. За Петей присматривай. Он еще не оправился.
– Я обойдусь… Пусть едет, – сказал Петя. – Там на лугу чудно.
– Все ребята собираются, а я что, хуже их? К утру приедем. Ладно, мам? – просился Ваня. – Отпусти.
– Ну гони. Только смотри, чтоб вас немцы не пристукали.
Утром раным-рано побежала я к старосте узнать, где нам собираться. Он за столом сидит, краюху хлеба натирает чесноком, посыпает солью и лениво жует. Зыркнул искоса на меня и опустил голову. Он, конечно, догадывался, понимал, что руководитель партизанского отряда Кирилл Матвеевич Трошин не даст меня в обиду, староста побаивался его.
– Ну, что, Василь Васильевич, можно вести корову? – спрашиваю.
– Твоя корова отменяется. Кирюша поведет, твой сосед.
– Правильно решили.
Думаю: черт с ним, с Кирюшей, пусть ведет. Их двое, детей нет, не пропадут с голоду. Имеют корову, две козы, кур полон двор, свинья. У Праскуты нет забот, от безделья, не приведи господи, как располнела. Спит сутками. За скотиной не хочет смотреть. Ну, думаю, за корову она даст своему Кирюше: «Мол, немцам угождаешь, а что толку, все равно буренку отобрали».
Только поднимаюсь из лога к мосту, вижу: на том берегу речки ребята коней из ночного гонят, скачут с гиком наперегонки и вдруг остановились, скучились в круг, поставили лошадей голова к голове и снова в галоп: «у-ра!» Баловались дети. В это время на шоссе шли немецкие машины с солдатами. Увидели они конный отряд, остановились, попрыгали с машин и в канаву легли, автоматы на них наводят. Побьют проклятые, ребятишек. Я и закричала:
– Ай, ай… Кляйне, кляйне. Дети там, не стреляйте, ироды!
Тут вмешался поляк Вишневский. Он тоже закричал:
– Кляйне, кляйне, нихт партизаны.
Спасли детей. Я своего, когда подъехала, прутом огрела: не озорничай! В это время через лог по тропе возвращались от старосты же мой сосед Кирюша и его брат Тихоня. Его все звали Тихоней. Добрый, милый был человек, совсем не похож на Кирюшу. Братья ругались на чем свет стоит. Люди смотрели на них из-за плетней.
– Ты, Тихоня, сдавай свою корову, – кричал Кирюха.
– Нет, брат. Посуди сам. Ты бездетный, Праскуня поздно встает, с коровой не любит возиться. Вот и сдай ее. Ты же знаешь: у нас семья большая, жрать что-то надо… Будем с вами делиться молоком.
– Захлебнись ты им, злыдень, – шумел Кирюха.
Я знала, что у Тихони в доме скрывались, залечивая раны, сын и зять. Они в окружение попали. А брат зятя в лесах партизанил, иногда сюда наведывался за продуктами. Хотела я ввязаться в спор мужиков, да промолчала.
У ворот Кирюшу поджидала Праскута, сложив руки на большом животе. Он сказал ей, что надо вести корову: староста приказал.
– А эту стерву обошли? – Мне было слышно и видно, как она кричала на весь двор и тыкала пальцем в сторону моей хаты.
– У нее дети. Побойся бога, – защищал Кирюша.
– А у твоего Тихони тоже детки-малолетки. Знаю я их, коммунистов… В подполье и на чердаках прячутся, молоком отпиваются.
Распалилась, руки в боки – и заковыляла к Тихоне. Там у них во дворе разговор был на всю улицу.
– Ты почему, Тихоня, не отдаешь свою корову немцам?
– Она мне самому нужна, не для них растил.
В сенях, за перегородкой, стояли зять и сын и слышали перебранку Праскуты с отцом.
– Вот как! Кого будешь молочком поить? Я знаю, кто у тебя скрывается. Сын партиец и зять такой же. Всем расскажу, вас повесят на одной осине и корова не понадобится. Понял?
И понеслась со двора, завихляла задом, выкрикивая что попало и угрожая расправиться с партийцами. Соседи стояли у калитки и неодобрительно качали головами.
– Дура, на себя беду накликаешь. Ох и дура несусветная.
Не успела она выскочить на улицу, как зять Тихони приказал:
– Пап, веди корову. Да так, чтобы Праскута видела. А нам оставаться здесь нельзя. Там долечимся, в лесу.
Дома я пожурила своего среднего конника.
– Что ж ты делаешь, Ваня? Ведь еще секунда – и вас всех подкосили бы, как травку в поле. Не слушаешь ты меня. Я о вас убиваюсь.
– Да ладно, мам. Сказал – не буду больше.
– Чего вы там гикали, как дикари?
– Обучаемся кавалерии. Егор Иванович к нам пришел.
– Пришел – и хорошо. Я рада.
Он вышел из-за перегородки.
– Ну, хозяюшка, большое тебе спасибо за все. До свидания. А я ухожу навсегда.
У меня в груди словно что-то оборвалось. Жалко стало Егора Ивановича. Притулилась я к стене и говорю:
– Егор Иванович, может, чем-нибудь я вас обидела? Может, что нехорошо делала, поэтому вы решили уйти насовсем?
– Нет, нет, все хорошо. Настала пора проститься.
– Тогда вот что: с добрым сердцем всегда приходи, с плохим – не ходи.
– У меня, Ариша, к тебе всегда будет доброе сердце. Ты настоящая русская женщина.
Спустя какое-то время партизаны рассказывали мне, что Егора Ивановича в Москву на самолете увезли. В Кремль его вызвали. Кто знает, может, и сейчас еще жив. Хороший был человек. Помогал мне и делом, и словом умным. Я словно осиротела тогда: сильно тоскливо стало на душе. Каждый день, каждую минуту все ждала чего-то. Думала: вот-вот немцы прикончат меня и детей заодно. А как своих ждала!
Наступила третья военная осень. Ко мне все чаще по вечерам, а иногда рано утром забегала кума Ульяша. Ее сын работал у немцев переводчиком, кое-что рассказывал ей, а она со мной делилась.
Копала я картошку в поле за лесом, захотела воды напиться, разогнула спину, гляжу, а Ульяша режет прямо на мою полоску.
– Арина, я сейчас была около магазина, немцы жито продают за кур. Тебе не надо? Хорошее жито, отборное, чистое.
– Садись рядом, отдохни. А где жито они взяли, Ульяш? Не из Германии же привезли. Наверное, где-нибудь стащили.
Из-за бугра показался мой сынок Иван. Увидел нас и кричит на ходу:
– Мам, нашу дежку с житом немцы откопали и унесли.
– Ах, чтоб им лихо стало! Паразиты! – заругалась я. – Как же мы теперь жить будем? Ульяш, дежка-то была закопана около хаты, на дорожке. Сквозь землю пронюхали.
Я бросила работу и побежала прямо в деревню, к магазину. У клуба сидит хромая девочка. Немцы покалечили ее машиной.
– Клава, не знаешь, где полицаи?
Она туда глянула, сюда.
– Вон Никола Балбота откуда-то доску тянет.
Я подошла к нему, не выдержала, заплакала. Потом самой стыдно было за слезы.
– Как же так получается? Вдову обижаете. Я пошла картошку копать, а вы тут жито разграбили. С чем-же я теперь буду картошку есть?
– У тебя там было что-то подозрительное. Вот немцы и наткнулись. – Балбота едва на ногах стоял, был пьян.
– Что еще выдумываешь?
– Патроны нашли от автомата.
– Какие патроны? Солдаты стреляли за моей хатой, потеряли. У меня все толкутся, обогреваются, чай пьют, а теперь – подозрение.
– Ну ладно. Половина жита в дежке осталась, иди возьми. Потом самогоном угостишь.
Унесла я остаток зерна домой. А назавтра на поляне около моей хаты появились немчики. Сосунки, зелененькие. Видно, на подкрепление отправляли их. Старших-то наши перехлопали. Теперь этих в Россию пригнали. Сижу, размышляю себе и чую какой-то гарью пахнет. Вбегает в избу Зоя.
– А, нянь Арин! Ты не чуешь смрад?
– Чую. А что случилось?
– Ты чего в хате сидишь? Крыша твоя горит. Убегай скорей.
Я выпроводила детей, выбросила кое-какие вещички. У меня было еще три буханки хлеба. Выбегаю, а немцы стоят недалеко от нас и смотрят, как сверху горит моя изба. Они и подожгли ее. Наши односельчане начали кое-как тушить. Да ведь и тушить боятся: начнут фрицы стрелять.
Я схватила на руки меньшего сына, бегу к немцам и кричу от горя и страха:
– А, «спасители»! Что ж вы делаете? Сгорит хата, где я буду для вашего брата немца хлеб печь? Подожгли, да стоите, рты разинули. – Не знаю, поняли они меня или нет, только вдруг один скомандовал, что-то по-своему залопотал. Подбежала группа солдат, удивительно ловко набросили они на избу какое-то большое полотно, и огонь потух. Регочут как жеребцы: «Ковори спасиб, матка, немецки зольдат. Ми испытаний делайт».
– Няхай бы вам пусто было, – отвечаю. – Теперь протекать будет крыша.
…Не помню, сколько времени прошло с тех пор, как моя соседка Праскута угрожала своему деверю Тихоне виселицей. Зять его Сергей Зуев успел скрыться, а тяжелораненый сын не мог идти, его поймали и расстреляли. Тихоня после этого ушел в лес к партизанам.
В деревне разнесся слух, будто партизаны заочно судили Праскуту как предательницу и вынесли ей смертный приговор. Люди, правда, не верили в это. Как-то утром идем с Праскутой на луг коров доить. Тихо было, хорошо вокруг. Она и говорит:
– Ах, Емельяновна! Пшеница-то нынче такая хорошая, завидная. Залюбуешься.
– Ну, что ж. Хорошая, значит, будем жать, стряпать хлеб и есть.
– Нет, Ариша, не придется мне есть новый хлеб. Убьют меня.
– Не бойся никого, – говорю, – это сплетни.
– Нет, Емельяновна, не сплетни. Я крепко виновата перед Тихоней, теперь непоправима беда. Расстреляли его сына по моей вине. Мой Кирюша дома не ночует, боится. Он у немцев собирается служить. А я сплю. Что будет, все одно…
Назавтра утром выгоняю я корову на лобазы. Навстречу идет кума Ульяша. Ну, думаю, если ничего не случилось, то она не зачнет со мной разговор. Я отпустила корову, круто повернулась и к своей хате пошла.
– Ариш, ты уже пошла? – кричит Ульяша. – Подожди.
– Я за холстами. Сейчас вернусь, стелить буду на лугу. Поговорим.
Принесла холсты, начала стелить и спрашиваю тихо:
– Что скажешь, Ульяша?
– У тебя сегодня ночью партизаны не были?
– Нет, Ульяша. Что им делать у меня?
– У нас были. Одежду у сына забрали, самого не тронули. Бог миловал.
Ее сын писарил у немцев и тайно знался с партизанами. Я поняла, что одежду его забрали для отвода глаз. Разговариваем с Ульяшей, а на шоссе стоит немецкий солдат, руками машет и кричит:
– Матке капут, матке капут!
– Пойдем узнаем, что он орет.
– Наверное, Праскуту убили, – сказала Ульяша.
У дома Праскуты уже народ собрался. Муж появился. Он где-то ночевал у чужих людей. С вечера у Праскуты сидела ее племянница Калина. Часа в два ночи тихонько отворилась дверь. Кто-то из темноты позвал:
– Хозяйка, выйди на минутку.
– Вы за коровой? Ведите, она нам не нужна теперь, – отозвалась хозяйка и забилась в угол. Дрожит, зуб на зуб не попадает.
– Выйди сюда. У тебя там гостья. Нам надо с глазу на глаз поговорить.
– Ну, Калина, прощай. Наверное, все.
Поднялась Праскута, шагнула в сени, стала у притолоки. Тут в нее и выстрелили. Сразу убили, наповал.
Смотрит Кирюша на мертвую жену (она лежала на широкой лавке посредине избы), боится подойти к ней. Потом схватил за плечи Наташу Романову, свою соседку, начал трясти ее:
– Ты выдала, ты убила ее! – визжит мужик, потеряв голову от горя.
– Кирюша, – сказала я, – ты знал, что твою Праскуту убьют?
– Знал, Ариша, знал, – хнычет он. – По деревне слух прошел.
– Почему ты не брал ее с собой, не охранял?
– Правда, Ариша, правда. За себя боялся.
– Если правда, то зачем пристаешь к бабе?
Пришла Зоя. Стала у порога, смотрит на мать и ни одной слезинки не выронит. Глаза сухие и печальные, окаменела душа. О чем она думала в эту минуту, не знаю. Не пришлось ей пожить с родной матерью, не видела она ее ласки, не слышала доброго, путевого слова. Чужая мать была, всем чужая. Кирюшу обманывала. Неизвестно, для чего и для кого жила. И все же мне почему-то жалко было ее как человека. Ведь всем жить хочется.
С того дня Кирюша немцам продался. Обмундирование кое-какое получил, автомат. Если кого надо расстрелять, то Кирюшу подсовывали. Он никого не щадил. Я боялась его, как гада, в последнее время ночевала с детьми у знакомых.
Собралась я с бабами в поле, только подошли к мосту, видим: идет, опустив голову, Тихоня, руки связаны, за ним с автоматом Кирюша и два немца. Где они поймали Тихоню? Бабы в один голос:
– Правду говорили, что брат на брата, отец на сына, сын на отца будут руки поднимать. Смотрите: Кирюша своего брата ведет на расстрел.
– Я выпью его кровь, – кричит Кирюша. – Он за сына убил мою Праскуту! Он убил!
У моста стоит патруль, мой знакомый поляк. Он знал Тихоню. Мы к нему, к этому поляку:
– Помоги, пан Вишневский! Зачем это невинного человека повели губить? Брат – брата. Так скоро и нас прикончат.
Долго мы с ними говорили, и поляк говорил, на нас показывал, как на свидетелей.
– Он нихт партизан. Добрый человек. Я знаю его. Он нихт партизан. А это сумасшедший брат его. Он любого застрелит. И вас.
Уговорил. Отпустили Тихоню. Подошел он к нам, упал на колени и лезет руки целовать. Рассказал, что пришел ночью усадьбу посмотреть, а Кирюша знал, что он по ночам ходит домой, подкараулил его и сцапал, отвел в комендатуру и потребовал, чтоб расстреляли брата. За жену мстил. Позже мы узнали, что Праскуту убили вовсе не партизаны, а полицаи. Балбота и Зубленко. Только они свалили все на партизан. Кирюша потом с ума сошел, начал стрелять в кого попало. Однажды вышел на шоссе, увидал колонну гитлеровцев и пошел косить их из автомата. Они прикончили его и хату сожгли.
Время шло. Вокруг все чаще говорили, что наши войска наступают, гонят фашистов на всех фронтах. Немец, что ездил на большом дорожном катке, ночью скрылся. Он сказал Вишневскому: «Поехал в свою сторону, отступаем». Ну, думаю, драпайте! Начали уползать, гады гремучие!
Ждем прихода наших. Наверное, будет бой. Останемся ли живы? Детей уклала спать на полу, а сама зачем-то на печку залезла. Где-то грохотали пушки. Страшно стало. Казалось, что потолок ходуном ходит, поднимается надо мной. Слезла. На стене висел пиджачок, накинула его на себя и легла на лавочке. Вчера поляк рассказывал, что кто-то подходил к мосту. Как бы не взорвали его. Боялась я этого моста: близко он стоял к моей хате, взорвут и нас побьют. Дети не спят, тоже боятся. Старший сын просит меня:
– Мам, как начнется бой, то разбуди меня.
– Сынок, – говорю, – ты сам проснешься, не улежишь. Не до сна будет.
Только задремала, как где-то не так уж далеко ахнули пушки. Началось! Ульяша прибежала. Оказывается, партизаны окружили четыре деревни. Видим: там загорелась хата, там… Опять людям беда. Больше выстрелов не слышно, а вокруг горит все. Зачем, думаю, партизаны жгут усадьбы? Непонятно.
– Давайте, ребятишки, выкидывать монатки на улицу, и нашу хату сожгут.
Бегают дети около меня, как цыплята. Вынесла сундук и кое-какие вещички, сложила все во дворе. Вот появляется из темноты человек. На вид вроде партизан, с автоматом, с наганом на боку.
– Стой, такие-сякие! В тар-тарары – вас! – матерится, подлец, при детях.
– Милый, – говорю, – не все такие. Бывают некоторые, но не все. Нельзя так всех под одну гребенку. Разбираться в людях надо.
Он привязался ко мне.
– Ты кто? Говори, пока не убил, мать-перемать.
Я сробела, не знаю, что ответить.
– Свои люди, милый. Не пугай детей. Поди, и у тебя они есть?
– Ну, выходи из хаты вон. Поджигать будем.
– Зачем? Не жги нас, добрый человек. – Товарищем его не назовешь, паном – тоже. Черт его знает, что за гад. Вижу, плохой человек.
– Не жги тебя, другую, третью… Выходи к такой-то богородице.
Вот это, думаю, партизан. Не лучше немца. Ей-богу, не лучше!
– Я сгорю здесь с детьми. Мне все равно. С тебя спросит начальство, – стараюсь как-то припугнуть его.
Он на мои слова ноль внимания. Еще подошли такие же, как и он, раскрыли мой сундук, расхватывают вещи. Ну, что тут делать? У кого защиты искать? Плачу, дети вокруг меня…
– Давайте, – говорю, – мне две пары белья. А то сгорю, так буду простоволосой.
– Гриша, – кричит один, – дай ей два платочка. Да держи, не пускай в огонь. Щенят жалко. У меня где-то такие же.
Дети ревут, ухватились за меня.
– Мам, пусть горит хата, идем отсюда, идем скорее!
Подожгли они мою избу. Стою с детьми посередине двора, смотрю, как она пылает, искры взлетают высоко.
Осталась я бездомной, никому не нужной… Слезы из глаз: кап, кап, кап. В сараюшке переночевала. Оказалось, что были это не партизаны, а власовцы. Они драпали от наших, бежали с женами, с имуществом. Кто на лошадях, кто на коровах. Утром весь мой двор и пустошь заполонили власовцы, они убегали впереди немцев. Хватали все, что под руку попадалось: кто связку лука тащит, кто курицу, кто одежду. У меня в землянке был спрятан куль муки – забрали и его. Утром прихожу к одному возу, а на куче награбленного барахла сидит баба, курит, срамовка.
– Вот, милая хозяюшка, – говорю ей, – вырастила я капусту, сама еще не ела, а ты уж кормишь ей свою корову, чтоб она у тебя сдохла и ты вместе с ней, мерзавка поганая.
Эх, как она завизжит.
– Замолчи! – кричит, – сейчас немца позову, большевичка.
Отошла я, начала свою телегу починять. Решила ехать к брату в Болотный поселок. Через час слышу: голосят власовские бабы. В чем дело? Удивилась.
– Чего вы, срамовки, ревете? – спрашиваю.
– Немцы из деревни убрались, нас бросили.
– Ах вы, сукины дочки! Так вам и надо. О немцах воете! Вон, смотрите, одна деревня, вторая, третья. Разъезжайтесь, кто куда желает. Живите, если не боитесь расплаты.
– Кто нас примет? Мы никому не нужны.
– Зачем палите села? Зачем?
– Чтоб ни вам, ни нам не досталось…
– Да знаете ли вы, что сжигаете? Остатки совести своей! Родной земли боитесь… не собираетесь жить на ней. Да она уже не родная вам. Вы испоганили ее, срамовки.