Текст книги "Чехов"
Автор книги: Михаил Громов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
На свете нет чудесней вас
Готов повеситься для вас.
Примите и проч.
Один из тех кто радости не знает, не спит и все страдает Устин Калинов Чайников перьвыи. Старший прикащик бакалейной торговли купца Забиралова с сыновьями».
Чехов был умнее, острее, тоньше, изящнее, но, по-видимому, не это главное. Это лишь следствие той органической разницы, которая отличает писателя от неписателя. Одному был важен характер, тип, живое лицо, говорящее своимязыком, со своимиошибками, другой же делал человекообразную куклу, преувеличенно яркую, движимую нехитрой пружинкой языковой клоунады.
«Каникулярные работы институтки Наденьки N» – обычная по теме и жанру юмореска, отличавшаяся не формой, а характерностью, своеобразной психологичностью, хотя, казалось бы, в коротенькой юмореске для психологии просто нет места. В «примерах», которые приводил Чехов, не было ничего необычного, преувеличенно-смешного; но зато сколько здесь было бытовых подробностей, точных деталей, намеков, как живо просвечивал в этих строчках образ самой Наденьки! В самом деле: Чехов между делом успел рассказать читателю почти все, что о Наденьке стоило знать: ее возраст, задушевные интересы, отец и мать, положение семьи, подруги – словом, все; нет только портрета, но его легко себе вообразить.
Истинный масштаб этой вещи выясняется при сравнении с аналогичными по жанру юморесками, например, с «Вакационной работой Жени Тучкиной» А. Педро (А. П. Подурова): «Знакомых у меня никого не было. С сыном священника, студентом, мы были знакомы. Это был высокий стройный юноша довольно низкого роста, отчасти похожий на гиганта. Он был очень глубокомыслен и умен, так как изобрел для мамы мышеловку собственной его конструкции. Его имя Раля, но не смотря на это он был блондин».
Подуров, чьи юморески, сценки и фельетоны часто появлялись на страницах «Стрекозы», «Будильника», «Шута» и «Осколков», был типичным и, как отмечено, не худшим юмористом лейкинской школы. Он был, что называется, литератором средней руки; темы, которые он выбирал, средства и приемы, которыми он пользовался, вполне характеризуют средний уровень малой прессы.
Как Лейкин, как многие другие юмористы 80-х годов, Подуров черпал своп сюжеты в купеческой среде и заострял их до гротеска, до анекдота. Например, в сценке «Ошибка вкралась» сюжет построен так: Парамон Пыряев, сын богатого купца, украл деньги и сбежал из дому. Отец получил письмо:
«Любезнейшие родители!
Севодни вечером я явлюсь домой. Ежели, тятенька, встретите меня кулаками и за волосы, судьба нас разлучит. Бойтесь исполнительного комитета, в котором я теперь существую в услужении. Примите меня поласковей, а то я махну в Швейцарию, и тогда спокаетесь. Сын ваш, бывший торговец, а нынче социвалист первого сорта.
Парамон Пыряев».
Вечером отец ждет Парамона и, собираясь проучить его как следует («встретить кулаками и за волосы»), не велит зажигать огня. Приходит адвокат; обознавшись в темноте, купец избивает его – на этом сценка кончается.
Персонажи Подурова похожи на клоунов, на «рыжих» из бродячих цирков: чем нелепее, тем смешнее. В «Ценителе искусства» купеческая семья, побывавшая в театре, делится впечатлениями от «Короля Лира». Отец, Михей Родионович Толстолобов, говорит:
«Две старшие дочери вышли замуж, стали царствовать и на каждом шагу родителю непочтение оказывать. Ну – старик, ясное дело, ничего не поделаешь… Известно, какой теперь народ: хошь окати его благодатью, спасибо не скажет… Ежели бы в то время были адвокаты, так Лиров нанял бы адвоката и возвратил свое царство. Плевое бы дело для пего было. Старик и затосковал, а с тоски и запил…»
Если отец извлек из трагедии мораль, так сказать, педагогическую, то сын понял дело несколько иначе: «Действие последнее: Лир лежит на смертном одре. Около него младшая дочь убивается, фершел. Тоже, верно, банки ставил… Лир и говорит своей верной младшей дочери, что его на старости лет успокоила: «Эх, говорит, Матреша! Знал бы я тя получше, не обидел бы». Затылок почесал и помер-с».
В «осколочных» сценках Подурова язык персонажей сравнительно чист. В других журналах – например, в «Шуте» и «Будильнике» – Подуров доводил языковую клоунаду до крайности, столь обычной в малой прессе: «…антиресная книга Польдекова сочинения… Кавалеры из нашего купецкого сословия – одна необразованность с двухсмыслием… от мущинов сарказмы о себе слышу… рюмашечку чебурахну и пройдет… Да по человечеству жаль тебя, по куманнысти». Так выглядит этот жаргон, исковерканный, теряющий всякую характерность.
Язык и стиль чеховских юморесок – даже самых ранних – сильно отличается от общепринятого юмористического жаргона.
Таких перлов, как «чебурахну» или «необразованность с двухсмыслием», у Чехова, разумеется, не было. Дело здесь не только в талантливости и хорошем вкусе, но в том, что молодой Чехов сознательно отталкивался от общепринятых норм, которые были ему противны. «Берегись изысканного языка. Язык должен быть прост и изящен. Лакеи должны говорить просто, без пущай и без теперича», – писал он брату Александру 8 мая 1889 года, и это было его заветом: он навсегда расставался с юмористическими журналами, старший же брат остался в малой прессе – тоже навсегда.
Юморески Антоши Чехонте по жанру и форме похожи на то, что изо дня в день печаталось в «Стрекозе», «Будильнике» и «Осколках». Но его ранние рассказы – «Смерть чиновника», «Толстый и тонкий», «Хамелеон», «Унтер Пришибеев», «Маска» и десятки других – их просто не с чем сравнивать. Здесь речь идет уже не о том, что Чехов писал лучше Лейкина, Подурова, Плещеева, Пазухина или, наконец, лучше своего старшего брата. Здесь все другое: и сюжеты, и приемы создания образов, и стиль, и язык. Это не малая пресса, это большая литература, лишь по случайности, по драматическому стечению обстоятельств оказавшаяся в соседстве с Подуровым и Ленкиным, с безликой и безымянной стихией малой прессы.
Само сопоставление Чехова с Лейкиным и другими литераторами возможно лишь в каких-то частностях; в целом же Чехов резко контрастирует с фоном юмористической журналистики, не умещаясь в рамках ее идеологии, ее тематики и стиля.
Чехов писал в одном из отзывов: «Остальные лица мелкие, пахнут лейковщиной, взяты небрежно и наполовину сочинены» (А. С. Суворину, нач. мая 1889 г.).
Т. Манн не постеснялся спросить в своем «Слове о Чехове»: «Кто знает Дмитрия Васильевича Григоровича? Я его не знаю. Должен признаться, что до того, как я решил вплотную познакомиться с биографией Чехова, мне не приходилось слышать об этом писателе». Но это – Григорович, отмеченный в исторической памяти, известный своей дружбой с Достоевским и письмами к Чехову, которого он в былое время поддерживал и ободрял. О Лейкине же Томас Манн ничего, естественно, слышать не йог и в знакомстве с его творчеством ни малейшей нужды не испытывал.
Подумать только: Лейкин, переживший Чехова, напечатавший при жизни более пятидесяти книг, ежедневно, за исключением понедельников, на протяжении многих лет помещавший свои сценки в «Петербургской газете», Лейкин – издатель «Осколков» вспоминается только потому, что ему посчастливилось печатать Чехова…
«Работать в «Осколках», – писал Чехов старшему брату уже в 1883 году, – значит иметь аттестат… Я имею право глядеть на «Будильник» свысока и теперь едва ли буду где-нибудь работать за пятачок…».
Из книги в книгу кочуют трогательные рассказы об этих пятачках, которые платили за юмористическую строчку в «Стрекозе», «Будильнике» и прочих изданиях малой прессы, и о рублевых гонорарах, за которыми нужно было ходить месяцами… Значительно позднее, когда был написан «Иванов», задумана «Степь», когда не было уже сомнений в большом успехе «серьезных» рассказов и шли разговоры о Пушкинской премии, Чехов писал Лейкину: «В моей тугоподвижности, с какою я работаю у Вас, ради создателя не усмотрите злого умысла, не подумайте, что я отлыниваю от «Осколков». Ни-ни! «Осколки» – моя купель, а Вы – мой крестный батька» (27 декабря 1887 г.).
Но с какой осторожностью нужно читать слова Чехова о дороге, проложенной им из малой прессы в «толстые» журналы, и о том еще, что сам он скоро будет забыт, а пути, им проложенные, останутся! Ни до Чехова, ни после него никто не шел и не прошел по этому пути – просто потому, что у больших писателей свои дороги, и ни одну из них дважды пройти нельзя.
ВСТРЕЧИ В ПЕТЕРБУРГЕ
Северную столицу Чехов увидел впервые в декабре 1885 года, уехав вместе с Н. А. Лейкиным, постоянно посещавшим Москву по разным делам и для встреч со своими сотрудниками. У Лейкина он и остановился. «…Пережил все те муки, про которые в писании сказано: «до конца претерпех»… Кормил он меня великолепно, но, скотина, чуть не задавил меня своею ложью», – написал Чехов Александру, вернувшись. В другом письме сказано, что у Лейкина он имел «великолепную» квартиру, «пару лошадей, отменный стол, даровые билеты во все театры».
В Петербурге произошли важнейшие для всей жизни встречи – с Д. В. Григоровичем и А. С. Сувориным. «Суворин, Григорович, Буренин… все это приглашало, воспевало… и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава».
Пройдет всего несколько месяцев, и Григорович напишет Чехову знаменитое письмо: «У Вас настоящийталант – талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколения».
Это письмо растрогало Чехова так, как никакое иное в его жизни. «Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния… Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость…» – есть в этих строчках, помеченных 28 марта 1886 года, какая-то не чеховская открытость и лирика; обычные письма сдержаннее, ироничней. Быть может, тон его ответа ярче всего свидетельствует о том, какую цену имело в его глазах письмо Григоровича. Он долго ждал, перестал уже ждать – и вот, наконец, дождался: «У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника».
Григорович был в те времена настоящим литературным патриархом, одним из последних в отошедшем уже поколении, стоявшем у истоков классической русской литературы. Он знал Белинского, Некрасова и Тургенева, был дружен с Достоевским, печатался в «Современнике». Основное в его обширном литературном наследии было опубликовано в 40-е и 50-е годы; в 1883 году он ненадолго вернулся в литературу с «Гуттаперчевым мальчиком». Письмо от такого писателя в самом деле должно было поразить Чехова и оставить глубокий след в его душе.
Но и Чехов, в свой черед, тронул Григоровича чистотой своего стиля и яркой одаренностью, необычной в том литературном поколении, от которого старый писатель, вероятно, ничего значительного не ждал. В «Петербургской газете» 1885–1886 годов Григорович нашел несколько рассказов Антоши Чехонте (среди них был «Егерь», напомнивший ему «Записки охотника» Тургенева) и отметил для себя это имя, выделив его из множества ничего не обещавших имен.
Обращаясь к человеку, портрет которого он еще в гимназические годы видел в монументальном трехтомнике «Русские современные деятели», Чехов писал о том распутье – или, говоря точнее, о том тупике, в котором, как ему тогда казалось, он очутился.
Григорович, как позднее Плещеев и Полонский, олицетворяли в его глазах те памятные времена, когда литературой было создано все лучшее, навсегда оставшееся в истории. Они помнили Белинского, знали Тургенева и Достоевского; при них формировался не только роман, но вся подчиненная ему жанровая иерархия русской прозы. Чехов был для них не только младшим – совсем еще молодым – современником, он к тому же еще и работал в «младших» жанрах, то есть, на взгляд Плещеева и особенно Григоровича, растрачивал свой талант понапрасну. Отсюда стремление не просто помочь Чехову пробиться в «толстые» журналы (это было в их силах, у них были славные имена и большое влияние), но, главное, наставить его на истинный путь, ведущий к большому роману. Григорович был в этом отношении особенно настойчив: в конце концов, писал он Чехову, роман – это те же 10–15 рассказов, весь труд в том, чтобы связать их «общим интересом, общими лицами… последующие главы приходят как бы сами собою – конец катится всегда как по маслу…»
Так 40-е годы – время позднего Гоголя и молодого Достоевского – влияли на судьбу «восьмидесятника» Чехова, воспитывая в нем чувство традиции, поддерживая преемственность литературных поколений, разделенных полувековой межой. Я. П. Полонский, может быть, яснее – других понимал эту связь, когда, обращаясь к Чехову, заметил: «Вы… написали мне такое лестное письмо, что я оставлю его в наследие моему потомству – авось какой-нибудь внук мой прочтет его и скажет – Еге! Даже Чехов и тот признавал в некотором роде талант моего дедушки!»
В этих встречах есть нечто исторически неизбежное. Один из поздних чеховских персонажей собирался выгравировать на перстне надпись: «Ничто не проходит». Сколько раз повторялось, что Чехов выдвинулся «во времена застоя», когда умерли Тургенев, Достоевский, Островский, Писемский – как будто смерть писателя, конец его земного существования есть в самом деле конец, а не начало его жизни в общественном сознании, его славы (если она не мимолетна, то поневоле посмертна), его исторической судьбы.
Обещая Григоровичу бросить срочную работу и «приняться за крупное», Чехов заметил, что не сможет сделать это вдруг: «Выбиться из колеи, в которую я попал, нет возможности».
Нужно было уладить текущие дела, избавиться от постоянной занятости. В эту пору он был связан множеством обязательств, писал, изо дня в день и в разных планах. Продолжалась работа в «Осколках», где все еще появлялись юмористические рассказы и сценки Антоши Чехонте; в 1886 году здесь, среди многих других, увидели свет «Месть», «Оратор», «Произведение искусства». Своим чередом шло сотрудничество в «Петербургской газете», где Чехов печатался еженедельно (иногда и дважды в неделю) под тем же знакомым широкому кругу читателей псевдонимом. Здесь можно было чувствовать себя свободнее в выборе сюжетов и тем (в конце 1886 года появился «Ванька»), но все же и тут, как во всякой газете, нужна была злободневность.
К тому времени Чехов окончил медицинский факультет Московского университета и приехал работать врачом в усадьбу Чикино недалеко от Воскресенска. В том же 1884 году случилось первое легочное кровотечение. Произошло это в Московской судебной палате, где в течение двух недель Чехов вел записки по Рыковскому процессу для «Петербургской газеты». Тяжелым был приступ болезни и в 1888 году, но, как писал брат Михаил, «он не давал врачам выслушать себя и поставить точный диагноз».
Немалую долю времени отнимала врачебная практика. Чехов, по-видимому, был еще на распутье между медициной и профессиональным писательством: «… медицина – моя законная жена, а литература – любовница» – это, быть может, хорошая шутка, но за нею стоит разлад. Вернувшись в Москву, Чехов написал Лейкину, что поездка в Петербург и праздничная рождественская «галиматья» «совсем сбили с толку»: «Дела по горло, но сядешь писать – не пишется: то и дело зачеркиваешь; к больному надо ехать – проспишь или за писанье сядешь…»
Об успехе своих рассказов, печатавшихся в «Петербургской газете», Чехов узнал вскоре от секретаря редакции «Осколков» В. В. Билибина, с которым тоже познакомилея в Петербурге: «…на вечере у Суворина были сливки литературно-музыкального и артистически-ученого миров. Григорович Вас опять расхваливал и стыдил Я. Полонского, что тот не читал».
С первым серьезным успехом пришла и первая критика, сначала в письмах к Чехову, но вскоре и в журналах; начиналась полемика, в ходе которой Чехов уяснял и постепенно формулировал свою эстетическую программу, далеко опережавшую свое время: «Вообще тяжело живется тем, кто имеет дерзость первый вступить на незнакомую дорогу. Авангарду всегда плохо».
Что касается газеты Суворина, там хотели бы видеть Чехова в числе постоянных авторов. Предложение было сделано тогда же, в декабре 1885 года. 25 декабря Чехов вернулся из Петербурга, пробыв там две недели.
4 января 1886 года он написал, как обычно, с иронией, старшему брату Александру: «Я еще не женился и детей не имею. Живется нелегко. Летом, вероятно, будут деньги. О, если бы!» У Александра Павловича в эти дни родился сын, названный Антоном. Чехов опять шутил: «За наречение сына твоего Антонием посылаю тебе презрительную улыбку. Какая смелость! Ты бы еще назвал его Шекспиром! Ведь на этом свете есть только два Антона: я и Рубинштейн».
Сразу по приезде он занялся подготовкой сборника рассказов, о котором договорился с Лейкиным. Вскоре Чехов вошел в круг авторов «Нового времени», где шла проза совсем иного стиля и содержания: «Ведьма», «Агафья», «Святою ночью», «Мечты», вещи классические, оставшиеся в золотом фонде нашей литературы. Сложная поэтика олицетворений и символов в этих рассказах уже предвещала «Степь».
Начались многолетние отношения с А. С. Сувориным, о которых впоследствии метко сказал В. Г. Короленко: «…у него выходило хорошо все, – даже сношения с Сувориным, с которым он дружил сначала и разошелся потом. И все ясно до прозрачности: почему дружил и почему разошелся».
Издатель влиятельной газеты, владелец одной из крупнейших в России книгоиздательских фирм, фельетонист, прозаик и драматург, человек больших и разносторонних способностей – таким был Суворин в 80-е годы. В молодости учитель уездного училища, получавший четырнадцать рублей с копейками, демократически настроенный писатель, он печатал свои повести и рассказы в «Современнике», «Отечественных записках», в журнале Л. Н. Толстого «Ясная Поляна». Под псевдонимом «Незнакомец» появлялись его статьи в петербургских газетах, фельетоны «Недельные очерки и картинки», пользовавшиеся популярностью в кругах демократической интеллигенции. В эту пору Суворин, автор политических памфлетов, в которых обличались такие столпы реакции, как Мещерский, Катков, Скарятин и другие, подвергался цензурным преследованиям, а в 1866 году, за издание сборника «Всякие», был даже привлечен к суду. Став в 1876 году издателем «Нового времени», Суворин придал газете умеренно-либеральпый характер. Успех ее (за один только 1876 год тираж газеты поднялся с 3 до 16 тысяч, держась в последующие годы на уровне 25–30 тысяч) был обусловлен интересом широких читательских кругов к событиям русско-турецкой войны, ход которой Суворин освещал подробно и разносторонне, в духе славянского патриотизма.
К концу 70-х годов «Новое время» превратилось, но заключению цензуры, в самую «умеренную и благонамеренную из петербургских газет». Главной целью стало спасать Россию, русскую государственность от революции. Одна из программных идей сводилась к тому, что революционное движение по своим истокам и характеру не является русским. Впрочем, и в конце жизни этот неглупый и проницательный человек ясно видел пороки высокопоставленных лиц, писал об этом достаточно откровенно в своем дневнике, интересовался запрещенными в царской России изданиями и посылал их Чехову.
С «Новым временем» появился относительно надежный гонорар и возможность печатать рассказы без построчных ограничений, под настоящей фамилией. Отпала необходимость в торопливой фельетонной работе для «Осколков» и «Петербургской газеты»: «почувствовал себя в Калифорнии». «Хороший человечина», – писал он о Суворине в 1888 году. Начиная с 1887 года почти все книги Чехова выходили у Суворина: «В сумерках», «Рассказы», «Хмурые люди», «Пестрые рассказы», «Палата № 6», «Детвора», «Каштанка», «Пьесы»… Не слишком большими тиражами, как было принято тогда, они издавались и переиздавались почти ежегодно. Малый удобный формат, отличная бумага – все это обеспечивало спрос. Россия по этим книжечкам узнала Чехова.
Немалую роль сыграл Суворин в присуждении Чехову Пушкинской премии за сборник «В сумерках».
На первых порах Суворин стремился привязать к себе Чехова, предназначая ему в «Новом времени» какое-то определенное и твердое положение и место, предлагая перебраться в Петербург. 29 августа 1888 года Чехов ответил: «…останусь для Вас бесполезным человеком», «стать в газете прочно не решусь ни за какие тысячи, хоть Вы меня зарежьте».
Громадная начитанность делала Суворина интереснейшим собеседником и корреспондентом. Чехов охотно переписывался и ценил разговоры с ним: общим оказался интерес к литературной и театральной жизни, к философским и психологическим проблемам творчества.
Позднее В. В. Розанов вспоминал; «Совершенно исключительна была какая-то нежная любовь Суворина к Чехову. К другим он питал интерес: считал их полезными России и т. д. Из всех этих сложных отношений выделялась его любовь к Чехову как личности, – и только; больше – к личности, чем к литератору, хотя он очень любил его и как литератора. Помню его встречавшим гроб Чехова в Петербурге: с палкой он как-то бегал (страшно быстро ходил), все браня нерасторопность дороги, неумелость подать вагон… Смотря на лицо и слыша его обрывающиеся слова, я точно видел отца, к которому везли труп ребенка или труп обещающего юноши, безвременно умершего…
Удивительно. Мне кажется, если бы Антон Павлович сказал ему: «Пришла минута, нуждаюсь в квартире, сапогах, покое и жене», – то Суворин бы сказал ему: «Располагайтесь во всем у меня». Буквально…
Чехова, в литературном мире давнем и новом, он больше всех любил».
Чехов останавливался у Сувориных в Петербурге, гостил на феодосийской даче. В обществе Суворина путешествовал по Европе, хотя были здесь свои неудобства и трудности, прежде всего материальные (нужно было останавливаться в дорогих отелях, где снимал для себя апартаменты Суворин; в итоге Чехов оказывался его должником и по возвращении расплачивался гонорарами, которые начислялись суворинским книгоиздательством за переиздания его книг). В этой «дружбе» старшему не всегда хватало доброжелательности и такта, младший никогда не допустил бы даже тени неравенства или зависимости.
Письма Чехова к Суворину – а их очень много – связаны глубокой тематической последовательностью и логикой. На протяжении целого десятилетия он стремился влиять на Суворина, воспитывать его в духе того сурового и сдержанного протеста, который определял его собственную жизнь. В письмах к нему Чехов был откровенен и настойчив в защите своего мировоззрения и своей правды. Здесь мало сказать, что в «Новом времени» он был на особом положении, которое обеспечивалось его именем и талантом; нет – он был гораздо требовательнее, он надеялся изменить характер газеты, а не просто характер издателя.
«Нужна партия для противовеса, – писал он старшему брату Александру, работавшему репортером у Суворина, – партия молодая, свежая и независимая… Я думаю, что, будь в редакции два-три свежих человека, умеющих называть чепуху чепухой, г. Эльпе не дерзнул бы уничтожать Дарвина, а Буренин долбить Надсона. Я при всяком свидании говорю с Сувориным откровенно и думаю, что эта откровенность не бесполезна. «Мне не нравится!» – этого уже достаточно, чтобы заявить о своей самостоятельности, а стало быть и полезности» (7 или 8 сентября 1887 г.).
Со временем Чехов понял, что никакого «противовеса» в редакции не допустят, что «Новое время» делается не Бурениным или Розановым – весьма влиятельными в газете, но все же второстепенными людьми. «Новое время» поднять нельзя, оно умрет вместе с Сувориным. Думать о поднятии нововременской репутации – значит не иметь понятия о русском обществе», – сказано в 1901 году.
Суворин – не только своеобразный и сложный человек, связанный с Чеховым откровенностью и взаимной приязнью; это глава фирмы, законодатель нововременской идеологической программы и целого лагеря в русской публицистике и общественной жизни. Пока это было возможно, Чехов отделял его от нововременцев: «крепко обнимаю Вас и весь Ваш дом, – писал он по возвращении из сахалинской поездки, – за исключением Жителя и Буренина, которых давно уже пора сослать на Сахалин». Но что собою представляет и какую цену имеет в общественном мнении «Новое время» – это он прекрасно понимал с первых же дней работы в газете: «Надо полагать, после дебюта в «Новом времени» меня едва ли пустят теперь во что-нибудь толстое… как Вы думаете? Или я ошибаюсь?» (Билибину, 28 февраля 1886 г.). Чехов ошибался, его пригласили в «Русскую мысль» и «Северный вестник» (здесь появилась «Степь»); приглашение шло из другого лагеря, от А. Н. Плещеева и В. Г. Короленко.
Чехов с его независимостью и чувством личной свободы сыграл далеко не последнюю роль в том, что до половины 90-х годов Суворин отделял свои личные взгляды от программных выступлений «Нового времени» и не опускался до откровенного верноподданничества. Но в конце десятилетия, когда газета и ее издатель заняли открыто реакционную позицию по отношению к студенческим волнениям и в деле Дрейфуса, пути Чехова и Суворина разошлись окончательно. «Составилось убеждение, что «Новое время» получает субсидию от правительства и от французского генерального штаба», – писал Чехов в одном из последних писем к Суворину (24 апреля 1899 г.).
В 1888 году, отмеченном большими переменами и большими успехами, сложилась система эстетических воззрений, от которой впоследствии Чехов не отступал.
В сущности, это и была его философия творчества, мало похожая на общепринятые представления о литературе как учебнике жизни.
«Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. Но ведь это и без меня давно уже известно», – писал он Суворину 1 апреля 1890 года, продолжая спор. Беда заключалась в том, что Суворин, прирожденный фельетонист и профессиональный газетчик, как раз в этом случае понимал Чехова особенно плохо: что кража есть зло – об этом газета должна писать из номера в номер, обличая вчерашнюю кражу, чтобы завтра обрушиться на ту, что совершалась сегодня. Иного смысла газетный фельетон не имел и не мог иметь: так он достигал свою цель, обеспечивая спрос на газету и ее репутацию. Ничего особенно нового для себя Чехов от Суворина, по-видимому, не услышал; о фельетонности, обличении пороков, о нравственном влиянии и нравственном законе литературы он думал еще в свои ранние годы, печатаясь у Лейкина: «чиновники продолжают брать взятки, хотя и читали Гоголя…».
Есть у Чехова запись о журнальной критике: один критик пишет статью, чтобы другой возразил ему, а третий примирил бы их разногласия; при чем же тут вы? Он очень далек от заурядной публицистичности, от газетной кружковщины, от всякого стремления во что бы то ни стало утвердить свою истину или оспорить взгляды «врага», и современники – например, Л. Шестов, относившийся к нему с откровенной враждебностью – писали о «безыдейности»: «Даже у Толстого, тоже не слишком ценившего философские системы, вы не встречаете такого резко выраженного отвращения ко всякого рода мировоззрениям и идеям, как у Чехова».
Отвращение он испытывал, это правда, но не к идеям, а к идейной нетерпимости и ограниченности, к той «духоте», какая царила в редакциях газет и журналов, без конца, с фанатическим озлоблением обличавших друг друга. Вот эту озлобленную страстность он не принимал и совершенно не выносил, шла ли речь о нововременцах или о либеральных журналистах, подобных В. Гольцеву: «Погодите, «Русская мысль» будет выкидывать еще и не такие фортели! Под флагом науки, искусства и угнетаемого свободомыслия у нас на Руси будут царить такие жабы и крокодилы, каких не знавала даже Испания во времена инквизиции. Вот Вы увидите! Узкость, большие претензии, чрезмерное самолюбие и полное отсутствие литературной и общественной совести сделают свое дело. Все эти Гольцевы и К 0напустят такой духоты, что всякому свежему человеку литература опротивеет… а всякому шарлатану и волку в овечьей шкуре будет где лгать, лицемерить и умирать «с честью»…» (А. Н. Плещееву, 27 августа 1888 г.).
Истинным предметом изображения у Чехова стала не одна какая-нибудь точка зрения, общественная позиция или программа, праведная или неправедная, прогрессивная или ретроградная, а множество точек зрения, текучих и противоречивых, составляющих в своем непрерывном развитии то, что в целом и занимало Чехова – русское общественное сознание последней четверти прошлого столетия, рубежа XIX и XX веков. Человеку трудно подняться над частностями повседневной жизни, над личными болями и заботами, над своею судьбой, трудно принимать свою земную долю без обиды – потому и Чехов воспринимался с обидою непонимания.
Вполне естественно, что Суворин, публицист, издатель влиятельной ежедневной газеты, не соглашался с Чеховым: почему же никтоне знает настоящей правды, если она известна репортерам, следователям, судьям, врачам, даже самым обыкновенным обывателям, собирающим слухи? И по-своему, в масштабе ежедневной газетной хроники, он был прав; просто Чехов подразумевал пе житейские частности, а общество в целом, и не один день, не один век, а, как в «Студенте», века, связанные между собою так, как связаны звенья единой цепи: стоит лишь тронуть один конец, как сейчас же отзовется другой.
Здесь и скрыта одна малозаметная, но, быть может, важнейшая для Чехова мысль: правда – достояние общества, и никому в частности – отдельному ли человеку или группе людей, кружку или партии – принадлежать она не может. Во все времена бывали узурпаторы правды, пророки, вещатели – при Чехове еще не вошло в обиход словечко «вожди» – и всякий раз их гибель была торжеством общей людской правды.
Когда из жизни уходит правда, воцаряется равнодушие., тупая сытость, безгласие, «общий гипноз», и люди до такой степени пропитываются неправдой, что даже кожа на лицах у них, как в одном из поздних чеховских рассказов, становится какой-то особенной, мошеннической.
Перечитывая письма к Суворину, нетрудно заметить, что они остро полемичны, что Чехов далеко не всегда спорит с ним лично, чаще – с программой, очередным номером или определенной статьей «Нового времени». Этот сложнейший подтекст заметно пострадал с утратой суворинских писем; чтобы прояснить его, нужно обращаться к газете и к тем материалам, которые часто подразумевались в переписке без всяких подробностей или пояснений.
Фрагментарное цитирование может привести к серьезным ошибкам, исправить которые бывает нелегко. Например, слова из письма к Суворину 6 февраля 1898 года: «…большие писатели и художники должны заниматься политикой лишь настолько, поскольку нужно обороняться от нее» – как будто подтверждают широко распространенное в те времена мнение об аполитичности – или «политическом индифферентизме» – Чехова. Между тем как раз наоборот: это была отповедь «Новому времени», где печатались в то время нападки на Золя, и, вероятно, отповедь самому Суворину: «Пусть Дрейфус виноват, – и Золя все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание. Скажут: а политика? интересы государства? Но большие писатели и художники должны заниматься политикой лишь настолько, поскольку нужно обороняться от нее. Обвинителей, прокуроров, жандармов и без них много, и во всяком случае роль Павла им больше к лицу, чем Савла».