Текст книги "Бульвар под ливнем (Музыканты)"
Автор книги: Михаил Коршунов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Глава пятнадцатая
После обеда и до вечера Андрей играл. Он хотел почувствовать, какое у него здесь внутреннее музыкальное движение. Как он после всего будет ощущать себя на инструменте. И Андрей сразу почувствовал полноту и силу звука. Идет звук, идет. И пальцы. Летят ударные отскакивающие штрихи. Все динамично, открыто. Звучащая атака.
Тамара Леонтьевна слушала его, держала ноты на коленях и проверяла. Она тихонько кивала, она была довольна. Завтра в двенадцать часов официальное открытие конкурса, а в пять часов начало. Жеребьевка и первый анонимный отборочный тур. Жеребьевка – перед самым туром. Жюри не должно знать, у кого из скрипачей какой номер. Выступать на сцене за ширмой. Аккомпаниатор и исполнитель. Давать на фортепьяно для настройки ля – три раза. Не больше. Аплодисменты запрещены. Исполнитель в зале, но он изолирован, спрятан. Он борется один с неизвестностью, закрытый ширмой, и перед ним только микрофон, по которому будет вестись контрольная запись, чтобы жюри могло еще раз прослушать исполнение.
Ко второму отборочному туру, уже не анонимному, будут допущены конкурсанты, набравшие не менее восемнадцати баллов при двадцатибалльной оценочной системе. К финальному туру будет допущено пять скрипачей. Окончательное распределение мест будет произведено персональным голосованием по каждой кандидатуре.
Отель превратился в музыкальную школу. Звучали десятки скрипок. Это была спортивная разминка. Только разминались не простые ученики, а юные звезды европейского масштаба. Но звезда ли ты или просто ученик, разминаться приходится одинаково: гаммы, пьесы и потом наиболее сложные места из конкурсных произведений. «Пробовать „швырнуть“ руку на весь пассаж, прокатить его и вогнать в адрес».
Андрей проверял еще и еще раз, как он все «вгоняет в адрес». И это проверял сейчас весь отель «Босанка».
Тамара Леонтьевна закрыла ноты, сказала Андрею:
– Может быть, достаточно?
Андрей снял с плеча скрипку.
Наступили сумерки. Море засветилось лунным отблеском и придвинулось к отелю, к раскрытым окнам.
Тамара Леонтьевна зажгла в комнате свет.
Андрей посмотрел на белое облачко канифоли под струнами у стойки. Можно загадать, как на кофейной гуще. Андрей взял замшу и стер облачко. Вытер струны. Отпустил винт на смычке и вытер смычок.
Посмотрел на море, которое так придвинулось к окнам. Придвинулся и завтрашний день. И опять все, что он только что делал на скрипке, показалось ему не таким уж удачным. Удачи звучали в соседних комнатах, под пальцами других скрипачей. Может быть, зря стер канифоль и не загадал?..
Тамара Леонтьевна хотела, чтобы Андрей побыл один. Она знала, что теперь музыкант должен быть один. Поэтому сказала, что останется в гостинице, а Андрею предложила проехать в старую часть города, ту самую, которую он видел в проспекте, где завтра в концертном зале бывшего княжеского дворца будут происходить соревнования. Она хотела, чтобы Андрей после себя, после своей скрипки не слушал бы других. Не пытался слушать.
Андрей спустился в вестибюль. Там было много народу. Журналисты, репортеры. И опять ребята, сочувствующие и собиратели автографов. Он увидел Маделайн, она давала интервью. Ее фотографировали. Маделайн была естественной и непринужденной. К ее костюму, рядом со знаком, который выдавался участникам конкурса, была приколота та самая роза, подаренная летчиком. Может быть, Маделайн рассказывала об этой розе корреспондентам, а может быть, отвечала на какие-нибудь подобные вопросы:
– English, Scottish, Irish or Welsh?
– English. My mother's English, too. But my father's Scottish.
– And jour husband?
– My husband's Jrish.[10]10
– Вы англичанка, шотландка, ирландка или валлийка?
– Англичанка. Моя мать тоже англичанка. Но мой отец шотландец.
– А ваш муж?
– Мой муж ирландец (англ.).
[Закрыть]
Эти вопросы и ответы на них на английском языке были у Андрея в небольшом разговорнике «An interview»,[11]11
«Интервью» (англ.).
[Закрыть] выданном ему в отеле.
Андрей хотел пройти через толпу. Знак участника конкурса он спрятал в карман. Но все равно журналисты и репортеры узнали его. В больших голубоватых линзах их фотоаппаратов Андрей увидел свое отображение, потом услышал, как мягко захлопнулись шторки затворов.
– Well! Fine![12]12
– Хорошо! Замечательно! (англ.)
[Закрыть]
– Thank a lot![13]13
Большое спасибо! (англ.)
[Закрыть]
Вот она, массовая информация: газеты, радио, телевидение. И все это на высоком международном уровне.
Приятно, но и не очень приятно. Может быть, потому, что ты только претендент, но еще не победитель, и шансы у всех участников еще равны, и отношения у всех с «маскоми» одинаковые. Приятно, когда окружают только одного. Победителя. Когда он становится действительно нужным всем средствам информации. Он один. И говорит, что ему здесь понравилось, а что не понравилось. Он обладатель медали «Орфей» – главного приза конкурса.
Около отеля был установлен стенд с портретами и краткими биографиями скрипачей, и в биографиях часто значилось: премия на конкурсе в Антверпене, почетный знак на конкурсе имени Жака Тибо, диплом в Хельсинки на конкурсе имени Яна Сибелиуса, лауреат фестиваля в Беркшире, в Аспене (в США).
Андрею захотелось вернуться к себе в номер. Он поднялся на этаж, быстро прошел по коридору, открыл дверь номера. Совсем тихо, осторожно. Тамара Леонтьевна жила рядом. Андрей не хотел, чтобы она услышала, что он вернулся. Не зажигая света, подошел к окну, нажал на рычаг и опустил деревянные наружные шторы. В комнате совсем стало темно. Не было видно даже отблесков луны. Древний город тоже был где-то в темноте. Таинственный и неизведанный. Андрей не хотел ничего сейчас видеть таинственного и неизведанного. Он боялся этого. Он хотел сохранить в себе все, что привез своего.
Андрей тихо в темноте прилег на диван. Он боялся конкурса. Все удачи звучали сейчас только вокруг него, но не в нем самом. Он не был сейчас мастером.
Глава шестнадцатая
Андрей играл четвертым.
На сцену разрешили выйти за три минуты до выступления.
Ширма. Никого не видно. Маленький микрофон для контрольной звукозаписи. Кто-то из скрипачей назвал его «квакалкой», потому что неизвестно, что он может наквакать. Тамара Леонтьевна достала из сумки платок, осторожно провела по клавишам. Сделала это по привычке, или это у нее тоже стало приметой. Клавиши черного «Стейнвея» были, конечно, совершенно чистыми. Поставила ноты и сразу одним движением отогнула нижние концы страниц. Проверила, как будут листаться.
У Андрея в руках Страдивари, смычок. Андрей расстегивает пуговицы на манжетах рубашки: руки должны быть свободными, кисти. Расстегивает пуговичку на воротнике рубашки. Проверил, не скрипит ли под ногами пол.
Теперь три раза ля. Тамара Леонтьевна нажимает первый раз клавишу. Второй. Третий. Андрей подстраивается.
Прошло две минуты.
Все, что было вчера, это было вчера, а теперь все должно быть, что должно быть сегодня. Сейчас. Вот… Через минуту… Нет, меньше чем через минуту. Скрипка на плече. Смычок нацелен на струну. Придет сейчас с первым движением быстрота, четкость, точность игры. И отвага, и смелость, и элемент риска, и красота, и серьезность. Ну! Придет все это или не придет? Сумеет пробиться сквозь ширму к слушателям в зал? Чтобы одно дыхание с теми, кто по ту сторону ширмы? Дыхание неразделенное и неразделимое? Ну!
Тамара Леонтьевна поднимает руки над клавишами, смотрит на Андрея. Вчера ничего не начиналось, вчера еще было впереди сегодня, и можно было сомневаться в себе, и не сомневаться, и опять сомневаться. А теперь уже нет ничего впереди, никакого запаса времени. Секунды. Андрей их слышит, каждую секунду. Он должен начать. Как в тяжелой атлетике: три минуты, и надо браться за штангу, толкнуть ее сильно и плавно, и стоять потом, держать над головой, пока судьи не засчитают вес, не скомандуют «даун» – опустить. Скрипка для Андрея – штанга, тяжелая, с рекордным весом.
Тамара Леонтьевна нажимает на клавиши. Теперь это не ля, уже все началось.
Андрей касается смычком струны, сильно и плавно толкает скрипку – первый такт перед контрольным микрофоном…
Рита – о себе и об Андрее
Мы стояли на площади, и я сказала, что я его люблю. Но я не знала тогда, люблю я его или нет. И раньше, когда еще учились в школе, тоже не знала. Теперь знаю, что не люблю. Это окончательно. Нет, я его люблю, но не так, как сказала. Тогда, на площади, я должна была так сказать Андрею, чтобы он поверил и успокоился, и сумел подняться на ту ступеньку, на которую он может подняться как музыкант. На самую верхнюю, это его место, в высшей лиге, что ли. И я обязана была помочь ему. Но у меня часто не было сил не то что на других, но и на себя. Но я не хотела с этим считаться. И не хочу! И не буду!
Я отвергала все легкое для себя. У нас в семье индустриальные традиции, но вместо мальчика родилась я, и еще в таком вот ослабленном качестве. Птицы в полете не смотрят назад, и я не хотела смотреть назад. Мне казалось, что, когда чувствовала себя хорошо, сил много. «Завтра – это только другое имя для сегодня», – индейцы говорят. Я не хотела застревать в себе, в одном и том же сегодня, которое было бы связано только с моим здоровьем. Хотела доказать себе и всем, чего я стою. Не родился сын, но зато родилась я. Это я отцу так говорила. Пыталась мне препятствовать мама, но я с ней быстро справилась. Может быть, даже обидела при этом. Мою маму надо очень хорошо знать, чтобы догадаться, что вы ее обидели: она не то чтобы вежливый человек, а мучительно застенчивый. Она резко выпадает из индустриальных традиций семьи. Инопланетянка. И выпадает прежде всего за счет характера, его своеобразия.
Такая у меня мама, но я совсем другая в отношении характера и всего прочего. Очевидно, я о себе говорю не очень понятно или не очень убедительно. А все потому, что сама для себя все-таки не очень понятная и убедительная. Я стремлюсь к тому, чтобы обнаружить себя настоящую в какой-то момент, найти последнее, подлинное измерение, которое до сих пор не нашла, – кем буду на самом деле? Чего хочу? Я! А не того, чего требуют от меня обстоятельства, которым подчиняюсь честно, охотно и абсолютно по собственной воле. Сама на себя их возложила.
Для многих я была настоящей такой, какой они меня видели, привыкли видеть. Для Андрея, например. Он не знал, что для меня что-то трудно, что не только я должна помогать другим, но и мне должны помогать другие. Почувствовали бы это, догадались бы, подчинили своей воле. И может быть, даже прогнали бы с завода. Не уговаривали, не убеждали, не советовали, а – прогнали. Опять все очень путанно, но иначе я ничего объяснить не в состоянии. Иногда мне кажется, что я рыжая машина, восемь тысяч вольт на обмотку… Не могу запуститься.
Никто не должен об этом знать, и прежде всего отец. Для меня это очень важно, чтобы он не узнал. Завод – это действительно, может быть, не мое, но я не имею права, чтобы это не было моим, если я решила всем доказать, что это мое. Андрей подозревает, что со мной что-то не так, и отсюда его постоянные вопросы. Мама тоже что-то чувствует, но вопросов она не задает. Да, я люблю шлягеры – манекенщица, эстрадная певица, актриса кино, мастер спорта… И еще, и еще… Нет! Глупости болтаю, наговариваю на себя. Хочу кому-то подчиниться, вот и все! Как на свадьбе у Наташки. Что со мной тогда случилось? Бес вселился? А может, просто понравился этот парень? Как он держал меня за плечи, высокий, сильный, и смотрел мне в глаза, не отрываясь. И я уже знала, что он меня будет провожать, и я на это соглашусь. Пришла я к Наташке одна, без Андрея. Я, конечно, могла бы привести Андрея, но почему-то этого не сделала, и не чувствовала вины. Когда расставалась с тем парнем, тоже вины не чувствовала, хотя он меня так поцеловал, что я чуть не задохнулась. Мне было стыдно, но только потом, а не тогда. Глупости все, глупости. Было и прошло. А почему должно проходить, если только началось? Может быть, началось?
Андрей не сумеет стать таким человеком, чтобы помочь мне, не сможет, не догадается: в нем самом все незавершенное и неясное, он сам весь в колебаниях и хочет, чтобы его постоянно поддерживали, чтобы кто-то постоянно был сильнее его. И эта Чибис… Она не догадывалась, что они с Андреем не смогут быть вместе, потому что она тоже не была сильной, сама, а не у органа. Сильной тогда была не она, а музыка; это сила за чужой счет. Она добывала ее в музыке. Я ее не обвиняю, я ее понимаю. Она ведь музыкант, художник, и каждый из них должен быть творчески независимым. Я только по своей вредности иногда подшучивала над Чибисом, потому что во мне, кроме всего, еще много глупостей. И мне нравятся мои глупости, это мои цари. Если бы у меня был какой-нибудь талант, как бы для меня все было просто: все в себе оправдала бы талантом, все свои сегодня, завтра, послезавтра. Эта Чибис даже не знает, какая она счастливая. А я могу только подражать. Внешне кажусь независимой, а я зависимая и хочу быть такой.
Я преклоняюсь перед «гроссами», и это ни для кого не новость. Они сильные по-настоящему. И независимые тоже по-настоящему. Мне всегда хотелось быть там, где были они. Я их всегда уважала, как все в классе. И мой отец их уважает. Когда он с ними разговаривает, он становится таким, как они – третьим юным «гроссом»: забывает о возрасте, обо мне и о маме.
«Гроссы» еще в школе заявили, что их интересуют точные науки, потому что это всегда точная цель и кратчайшее расстояние к ясности, предельно обоснованная во всем разумность. Человек начинается не там, где начинаются его желания, а где начинаются его усилия. «Гроссы» высчитали, сколько человек тратит времени на сон, на еду, в среднем на болезни и сколько остается полезного времени. Полезное время разделили на те занятия, которым они решили посвятить себя. Составили график жизни, и первым в графике после школы обозначили завод. Это должно было считаться их первым серьезным усилием к ясности, к распознаванию мира, окружающей действительности. И они поступили на завод.
Теперь несколько слов о Вите. Я ведь только болтала об отношении Вити ко мне. Он был самым безответным в классе, и я, конечно, этим злоупотребляла. Вот и все.
Когда я болела в последний раз, я пыталась читать Гегеля, Платона, Эпикура. Понравилось мне высказывание философа Фромма, что сам человек самое важное творение и достижение непрерывности человеческих усилий, повествование о которых мы называем историей. Получается, что человека создают не инстинкты и их подавление, а живая история. Это Фромм, по-моему, возражает Фрейду с его психоанализом, подсознанием. Читала я и молодого Маркса. Не представляла себе, что Маркс столько писал о любви – как один человек любит другого. А в одной из старых книг, где разбирались различные философские категории, я нашла рассуждение, которое может быть применено к Андрею: кто трудится, как трудятся честолюбцы, может и показаться типичным честолюбцем, но это сходство будет только внешним. Честолюбец – это отклонение от нормы. Тот же, кто трудится, чтобы дать полный исход творческой силе, – проявляет истинную природу человека, способен работать лучше и достигнуть более прочных результатов, чем честолюбец. Работа дает ему счастье. Но, поднимаясь по ступенькам к успеху, он сам нередко поддается честолюбию.
Что-то в этих словах есть такое, что относится именно к Андрею.
«Гроссы» тоже читают сейчас философов, потому что философы – это системы. Они тоже распознавали, раскручивали мир, искали кратчайшее расстояние к ясности.
Андрей никогда не был таким, как Иванчик и Сережа. Он тоже целеустремлен, у него программа. Он тоже знал, чего хотел. Но он боится борьбы, потому что в борьбе всегда есть победитель и побежденный. Он никогда не согласится быть побежденным, даже ради будущей своей победы. А его самого не всегда будет хватать на победу, потому что он слишком рационально ее хочет. И мне его жаль. Андрей очень талантлив, он большой музыкант.
Я сама сказала, что люблю его. Потому что его судьба в какой-то мере зависела от этих моих слов. И я сказала эти слова. Не нарочно. Не обманула. Я тогда его любила. И когда задержала за плечи, и когда оглянулась, и еще потом, когда он уже ушел. Но еще потом я его уже не любила. Но я знала об этом одна. Он не знал, и я не хотела, чтобы он знал. Пока что. Он должен был уехать на конкурс с этим, я так решила для себя. Андрей хотел, чтобы я была на аэродроме, мне его мать об этом сказала, позвонила по телефону. Андрей смотрел на стоянку, куда подъезжали такси из города. А я не могла, не могла приехать! И не потому, что была занята в институте или на заводе. Нет, не потому.
Я боялась, я уже не любила, и он мог бы догадаться об этом, если бы увидел меня. Мог понять, что у меня появился кто-то другой, что я люблю другого, хотя это еще и не ясно мне самой.
Вскоре позвонила мать Андрея и не только сказала, как Андрей смотрел через стеклянные стены аэровокзала на стоянку такси, но еще попросила послать телеграмму на борт самолета. Я не знала, что мне делать. А она знала, что ей надо делать. Она послала такую телеграмму… Добилась на аэродроме, чтобы передали по радиослужбе.
Я молчала, пораженная, а она вдруг еще сказала, что ей известно, что я любила ее сына; что я говорила ее сыну слова о любви. Она их видела, эти слова, раньше. Она так и сказала – видела. На Андрее. И я поняла, что она говорит правду. Андрей такой, что на нем все видно, и эти мои слова были видны, конечно. А потом они перестали быть видны, и мать это заметила. Тогда она решилась и отправила телеграмму.
Она просила у меня прощения. Она говорила и говорила, а я молчала. Я-то знаю, она думала прежде всего о своем сыне, несчастная одинокая женщина. И она готова ради сына, его успеха, даже на такое преступление. А это было преступлением, жестоким по отношению ко мне и всем дальнейшим отношениям между мной и Андреем. Ей нужен был успех сына, его карьера. И этот успех, пусть короткий, должна была обеспечить я. Короткий потому, что Андрею потом все станет ясным, и он со своей неустойчивостью, со своим неумением терпеть поражения не потерпел бы поражения и в отношениях со мной. Телеграмма все это как-то усиливала, все дальнейшее, что должно было произойти в наших с Андреем отношениях. Не для меня – для него. Матери Андрея я могла только сказать, чтобы она меня извинила, что я сейчас не очень хорошо себя чувствую. Я на самом деле последние дни не очень хорошо себя чувствую, и как-то мне все труднее чувствовать себя хорошо. И я не хочу, чтобы было плохо – ни теперь, и никогда! Я хочу любить, потому что я люблю! Так мне хочется думать, что люблю.
Врач в институте сказал, я должна прекратить походы на завод и, может быть, даже взять академический отпуск. Он говорит мне это совершенно серьезно. А что для меня теперь не совершенно серьезно?
Эпилог второй книги
В «Советском музыканте» было опубликовано сообщение, что студент второго курса оркестрового факультета, струнного отделения Андрей Косарев на международном конкурсе скрипачей в Дубровнике завоевал первое место и получил медаль «Орфей». После конкурса Андрей Косарев отправился в концертное турне по Югославии и концертирует с большим успехом.
Ладя Брагин поступил в Консерваторию. Получил две четверки по общеобразовательным предметам и высокую оценку по специальности. Приемная комиссия записала о нем в протокол особое мнение, поэтому Ладя и был зачислен в Консерваторию, несмотря на две четверки. Валентин Янович Мигдал принял его к себе в класс. Кире Викторовне сказал, что он поздравляет ее с такими выпускниками, как Андрей Косарев и Владислав Брагин.
Дед написал Ганке, что он лично проводил Ладю до самых дверей Консерватории. Причем он написал об этом раньше, чем сам Ладя успел это сделать.
Франсуаза разговаривает по-русски, не выделяет больше последних букв в словах. Даже «акает», как настоящая москвичка. Вечерами пропадает во Дворце спорта. Смотрит хоккей. Ее любимая команда «Спартак». Во время хоккея кричит: «Профсоюзы, вперед!»
Маша Воложинская вытянулась, и теперь она выше Деда.
«Оловянных солдатиков» уже не существует, а есть Игорь Петрунин и Гриша Москалец.
Оля Гончарова выступает с оркестром старинной музыки в Сибири и на Дальнем Востоке. Уже полтора месяца. Скоро должна вернуться в Москву.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Глава первая
Ладя нашел Санди в учебном манеже. Она работала на трапеции. На Санди был надет страховочный пояс. От пояса шла веревка. Свободный конец веревки держал преподаватель по воздушной гимнастике.
Санди резко раскачивалась на трапеции, гибкая и стремительная, в стареньком тренировочном костюме и в мягких на шнуровке тапочках. Все преподаватели и даже сам директор ГУЦЭИ ходят в таких тапочках.
В учебном манеже еще занимались жонглеры. На брусьях делали кувырки маленькие девочки, по-лягушачьи смешно растопыривая ноги. На свободной проволоке работал мальчик, разминался. Он был сосредоточен и абсолютно невозмутим. В коридорах, вокруг манежа, в классах шли занятия по общеобразовательным предметам, и Ладя видел, как тень трапеции раскачивалась на стенах коридоров и на дверях классов. Рядом с Ладей на галерее, которая шла вокруг манежа, на длинном столе девочки постарше гладили платья, в которые они переоденутся после занятий в манеже. Около гладильной доски стоял мальчик на голове. Мимо прошел по виду первоклассник, лихо крутил на одном пальце портфель. У кого-то забинтованы ладони – будет работать на перекладине. С соседнего квадратного манежа доносились звуки маленьких гармоник и клавишных колокольчиков: репетировали музыкальные эксцентрики. Слышен был голос режиссера-инспектора:
– Свет – на ведущего. Белую пушку!
Все, что происходило вокруг, было хорошо Ладе знакомо. В цирке шапито с утра на манеже лежал такой же вот вытоптанный, весь в заплатах тренировочный ковер, на нем – ящички с магнезией. На барьере был разложен реквизит. А кто отработал, сидел на барьере и отдыхал. Сидеть надо было лицом к центру манежа, но не спиной. Спиной к центру манежа сидеть нельзя: неуважение к работающим артистам, пускай и на репетиции. Так занимались до четырех. Потом обед. А потом тишина – весь цирк спит, отдыхает до начала представления. В семьях артистов об этом знают даже совсем маленькие дети, и они никогда не кричат и не бегают. Тем временем униформисты заряжают манеж свежими опилками, стелют новый, парадный ковер, делают вокруг ковра из цветных опилок красивый орнамент, покрывают свежей материей барьер, проверяют пушки, занавес. Скоро вечер, скоро представление, и все должно быть ярким, веселым. Цирк необходим в нашей жизни, как зеленая ветка за окном. Совсем недавно у Санди на обложке зачетки появилась новая запись, которую сделал ей лично Марсель Марсо, когда побывал в гостях в училище и посмотрел номера Санди. Марсель Марсо написал, что от всего сердца и с радостью он готов видеть все снова… всегда… вперед…
Санди раскачивалась сейчас на трапеции, осваивала новый клоунский трюк. Всегда… вперед… Она летала над манежем и тенью летала на стенах и дверях классов.
– Ноги через кач, – командовал преподаватель. – Колени туго, сильный мах, теперь закидочку и спад с трапеции!
Санди видела Ладю на балконе и улыбалась ему. Ладя боялся за нее, хотя и понимал, что работает она на страховочном поясе. Санди подлетала к нему теперь почти совсем близко и улыбалась, но руки ее были напряжены.
– Еще закидочку!
Санди легко закинула ноги вверх и вышла на трапецию на прямые руки. «Откуда столько силы в ее руках? – подумал Ладя. – И вообще раскачивается себе, как на детских качелях!»
Санди спрыгнула с трапеции, сняла страховочный пояс и побежала по лестнице к Ладе на галерею.
– Здравствуй, униформа, – сказала она.
– Ты молодец, – сказал Ладька. – А где Арчибальд?
– Сдала в химчистку. Покажи студик.
Ладька полез в карман куртки за студенческим билетом.
Совсем недавно Санди и Ладя вместе были в Консерватории на торжественном открытии нового учебного года. Собрались все вновь поступившие и все преподаватели и профессора. С речью к присутствующим обратился ректор Консерватории профессор Свешников. Высокий, в черном костюме, в больших очках, гладко причесанные седые волосы. Он сказал о призвании музыканта. И еще он сказал, что в Калининграде на стене разбитого костела времен Бетховена сохранились солнечные часы. Они идут много десятилетий, шли всю Отечественную войну. Над часами написано изречение: «Des Menschen enge ist die Zeit», и перевел: «Людям не хватает времени».
– Надо, чтобы вам, – сказал Свешников, – хватило времени стать музыкантами. Чтобы трудное в своей работе вы сумели бы сделать привычным, привычное – легким, а легкое – прекрасным!
Санди раскрыла студенческий билет.
– «Дважды ордена Ленина Государственная консерватория, студент первого курса», – прочитала Санди, потом сказала: – Звучит!
– А влюбился он в девчонку-скомороха, – вдруг сказал Ладька и сам как-то растерялся. Он давно готовился сказать Санди, что он ее любит, но не так и не здесь. И не шутливо, а серьезно сказать.
Санди стояла перед ним в тренировочном костюме с белыми пятнами магнезии, с забинтованными ладонями, как у тех, кто занимается на перекладине, и даже она, Санди, растерялась от этих его пижонских слов, сказанных таким неожиданным способом.
– Ты не обиделась? – с испугом спросил Ладя.
С соседнего квадратного манежа все еще раздавались голоса:
– Освети пушкой лицо ведущего! Выходите на свой фрагмент.
– Ты не обиделась? – опять спросил Ладя.
– Мержанова! – позвал преподаватель. – Занятия не окончились.
Санди повернулась и быстро сбежала по ступенькам на манеж и снова начала занятия на трапеции, снова она начала подлетать к Ладе совсем близко. Она улыбалась ему, как и прежде, и, как и прежде, были напряжены ее руки, а щеки были белыми от магнезии.
После занятий Ладя ее ждал, пока она принимала душ и переодевалась. Опять мучительно повторял заготовленные для Санди слова. Они настоящие и необходимые, но он вдруг почувствовал, что не сумеет сейчас их сказать, именно вот такие. А ему захочется сказать ей хотя бы о том, что в Консерватории висит объявление, что все вновь принятые отправляются на день на работу на овощную базу, и называется это «Овощной день Консерватории». Вот с чего начинается его консерваторская музыкальная карьера!
Санди, конечно, засмеется, потому что действительно смешно, а он ей скажет:
«Как приятно, что вы смеетесь!»
А она скажет:
«Ты сердишься?»
А он ей скажет:
«Да нет же, право, что вы! Мне нравится, когда вы смеетесь».
Ему все нравится, что делает Санди. Как хорошо, что она есть, что она существует. И Арчибальд. Они должны быть все трое вместе. Он сочинит песню и сыграет ее на скрипке. Он умеет играть на скрипке. Жить они будут долго, до ста лет. И они никогда не будут разлучаться. И они никогда не будут обижать друг друга. И они… Опять все так, опять слова. Не надо больше никаких слов вообще, без них как-нибудь. В Консерватории студенты-теоретики на тему «любовь» составили из многих популярных романсов один общий сводный романс для сдачи зачета по вокальной литературе, по принципу «универсам» – универсальный магазин, «универсар» – универсальный романс.
Да, не надо больше слов, окончательно решил Ладя. Не то получится с ним нечто такое, как в этом «универсаре». Лучше он просто скажет ей: «Сандик!» Он никогда еще так ее не называл. И она сразу все поймет. Санди. Сандик!