Текст книги "Декабристы. Судьба одного поколения"
Автор книги: Михаил Цетлин (Амари)
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
«Заговорщики»
(Якубович, Каховский)
Ночная птица вылетает ночью, а хищная, когда почует добычу. Петербург того года влек к себе странных, смелых, не совсем уравновешенных людей. По видимости случайные обстоятельства, но, может быть, и глубокий инстинкт привел их туда. За год до 14 декабря приехал Каховский, в июле 1825 года – Якубович.
Из этих двух людей романтического поколения Якубович был проще и незатейливее в своем театральном байронизме. Наружность его и поражала, и отталкивала. Высокий, черный, с глазами навыкате, легко наливавшимися кровью, с сросшимися густыми бровями, с черной повязкой на голове, – он имел вид свирепый, мрачный и вместе поэтический. Когда он улыбался своей сардонической улыбкой, две глубокие черты бороздили его лицо, а белые, словно слоновой кости, зубы блестели из-под длинных черных усов. Он обладал даром слова, говорил много, легко, цветисто, как истый «Демосфен военного красноречия», что называется – «врал». От него на расстоянии несло фальшью. Но не нужно считать его ничтожным, насквозь лживым человеком. Слава его кавказских подвигов была заслуженная слава. Он был популярен среди офицеров, его любили солдаты, с которыми он был неизменно добр и прост. Эта военная слава сочеталась со славою бретера. Знаменита была его partie carrée, дуэль двоих против двоих противников, в которой Завадовский убил Шереметева, а он ранил Грибоедова, при чём (истинно бретерская черточка) нарочно прострелил ему кисть руки, потому что Грибоедов любил играть на рояли. Наивный Кюхельбекер называл его «героем своего воображения», но и Пушкин, не плохой ценитель людей, находил в нём много романтизма. «Когда я вру женщинам, я уверяю их, что разбойничал с Якубовичем на Кавказе», писал поэт.
Якубович приехал в Петербург лечить свою рану. Но едва познакомившись с Рылеевым и узнав о существовании Общества, он сказал своему новому знакомцу: «я не люблю никаких тайных обществ, по моему, один решительный человек лучше всех карбонаров и масонов; я знаю, с кем говорю и потому не буду таиться, – я жестоко оскорблен царем!» Тут, вынув из кармана полуистлевший приказ о переводе его за дуэль из гвардии на Кавказ, он воскликнул: «Восемь лет ношу его при себе, восемь лет жажду мщения!» Он сорвал с головы повязку, так что показалась кровь (это был жест, к которому он часто прибегал). «Рану мою можно было залечить и на Кавказе, без ваших Арендтов и Буяльских; но я этого не захотел и обрадовался случаю хоть с гнилым черепом добраться до моего оскорбителя!.. Я уверен, что ему не ускользнуть от меня. Тогда пользуйтесь случаем, делайте, что хотите. Созывайте ваш великий собор и дурачьтесь досыта!»
Слова, движения, голос Якубовича произвели сильное впечатление на Рылеева. Он и верил и не верил ему, но больше, кажется, верил. Предстояла трудная задача: удержать храброго кавказца от действия, которое могло погубить Общество, но всё же держать его в запасе для того времени, когда встанет неизбежный вопрос: как быть с царской семьей? Рылеев стал уговаривать его не губить имя, которое он составил себе в армии, послужить отечеству иным способом и удовлетворить другие свои страсти. Но Якубович продолжал буйствовать, уверял, что «слов на ветер не пускает, что остальные страсти – не страсти, а страстишки! Что есть только две страсти, которые движут мир – это благодарность и мщение». Он назначил два срока для своего акта: маневры или Петергофский праздник, на котором легко было встретить царя. Среди главарей Общества намерение Якубовича вызвало сильное волнение. Рылеев, как это было в обычаях того времени, грозил даже, что донесет на него правительству. Кавказца едва уговорили отложить свое покушение на год.
Якубович остался жить в Петербурге. Он поселился на Мойке, в хорошей квартире, где у него собирались члены Общества, литераторы и актеры, и где Каратыгин не раз декламировал Шиллера. Он играл в карты (и очень удачно: карты бывают порой благосклонны к людям, играющим своей жизнью). Но доктора непрестанно мучили его тяжелыми операциями черепа и, вероятно, он часто бывал недалек от сумасшествия в это петербургское лето.
Но Рылеев не только берег его про запас для будущего. Он хотел использовать его еще и для того, чтобы держать в руках другого странного человека, появившегося перед этим в Петербурге.
* * *
Петр Григорьевич Каховский, молодой смоленский дворянин, приехал в Петербург, немало уже травленный жизнью, голодный, разоренный, близкий к отчаянью. Летом 1824 года, в имении члена Общества Пассека, встретился он с его племянницей, восемнадцатилетней Софьей Михайловной Салтыковой, дочерью богатого помещика. Романтическая головка молодой девушки закружилась при этой встрече: он показался ей красивым – черты лица его не были лишены тонкости, только нижняя губа оттопыривалась дерзко и по детски. В то время без роковой печати на челе не воображала своего героя ни одна провинциальная барышня не чуждая литературе. А Каховскому было что рассказать о себе: он был беден, он был несчастен и гоним роком. Позади была бурная жизнь, дерзкие подвиги, разжалование в солдаты и выслуга, карточная игра, проигрыш состояния, дуэли, война. К тому же он был литературно образован и знал наизусть множество стихов. «Что это за человек! – писала о нём Софья Михайловна своей подруге, – сколько ума, сколько воображения в этой молодой голове! Сколько чувства, какое величие души, какая откровенность. Сердце его чисто, как кристалл!» И дальше: «Пушкин и в особенности его Кавказский Пленник нравятся ему невыразимо; он знает его лично и говорит много стихов, которые не напечатаны». И, наконец, (о, провинциальный байронизм!) «он говорит, что ему мало вселенной, что ему тесно и что он был уже влюблен с семи лет: теперь ты его знаешь».
Однажды, когда Каховский читал ей «Пленника», он после строк:
Ты мог бы, пленник, обмануть
Мою неопытную младость
заметил: «Как Пушкин знал сердце женщины: обманывай, но не разочаровывай». «Каховский картавит, что придает ему еще больше прелести. В этой фразе много «р» и оттого он произнес ее восхитительно».
Отец не согласился на их брак, и Каховский принужден был уехать. Был ли он искренен в своем увлечении, или «обманывал неопытную младость»? Но пусть иные, недружелюбно относившиеся к нему, говорили, что он приехал в Петербург, проигравшись в карты и в погоне за богатой невестой, у нас нет данных предполагать это. Он приехал, чтобы сделать попытку похитить Софью Михайловну, а увоз, при известном упрямстве её отца, грозил сугубою бедностью. Или правда, что он будто бы говорил: «если мы не подойдем друг другу, то это зло очень быстро можно исправить: мы разойдемся». В таком случае он был бы действительно «негодяй», как писала разочаровавшаяся в нём Софья Михайловна.
* * *
Каховский был с детства «воспламенен героями древности». Он горячо отзывался на всё, что волновало его поколение. Долгие годы калило его добела пламя всемирной борьбы за свободу. «Сербы стонут под игом. Дряхлая глыба Австрии готова рассыпаться. Мануэль, представитель народа, из палаты депутатов извлечен жандармами! Коварное убийство великодушного Риего Фердинандом, которому он оставил трон. Каков поступок Фердинанда! Чье сердце от него не содрогнется!.. Тюрьмы Пьемонта, Неаполя, Сардинии наполнились окованными гражданами… Войска Франции, против желания её, зарезали законную вольность Испании. Карл X, забыв присягу, данную Людовиком XVIII, вознаграждает эмигрантов… Единоверные нам греки, несколько раз нашим правительством возбуждаемые против тиранства магометанского, тонут в своей крови». А Россия? «Положение Государства приводит в трепет: рабство крестьян, – а ведь сама религия христианская научает правам людей!» Он готов ехать на помощь грекам или пожертвовать собою для отечества, стать новым Зандом, Брутом, Риеги! Среди современников он кажется самым не русским, по-французски театральным и всё же искренним в своей театральности.
Рылеев встретился с ним у Глинки и скоро «приметил в нём образ мыслей совершенно республиканский и готовность на всякое самопожертвование». Он принял нового знакомца в Общество, помогал ему деньгами. «Человек чем-то огорченный, одинокий, мрачный, готовый на обречение», таким представлялся он членам Общества.
Это была долгая и мучительная канитель. Рылеев знал, что развязка близка, что скоро решится он взять на себя ответственность за открытое выступление. Он заводил большую игру и главным козырем в ней было – «истребление»; Каховский и Якубович были нужны ему. Но он хотел, чтобы покушение на царя осталось единоличным актом, а не делом Общества. Тогда, в случае неудачи, Обществу не грозила бы гибель, а в случае удачи, оно пожало бы плоды, не неся тяжести морального осуждения и народного негодования. Для идеалиста-поэта это был не лишенный маккиавелизма план. Рылеев сдерживал Якубовича и Каховского, как сдерживают на охоте рвущуюся с привязи свору.
Постепенно создалась между ними кошмарная атмосфера. Трудно точно восстановить, как всё происходило, так как мы знаем об этом по одним показаниям на следствии и трудно отделить в них правду от вымысла. Мы можем судить по ним о том, что было в действительности, как судят по бреду о том, что этот бред вызвало.
В начале 1825 года Каховский пришел к Рылееву сказать, что он решился убить царя. «Объяви об этом Думе. Пусть она назначит мне срок».
Рылеев вскочил с софы, на которой лежал.
«Что ты, сумасшедший! Ты верно хочешь погубить Общество!» и он стал доказывать Каховскому пагубность покушения для их политической цели.
Но Каховский стоял на своем: пусть Рылеев насчет Общества не беспокоится, он никого не выдаст и намерение свое непременно исполнит. Тогда Рылеев решился обратиться к его чувству. Ему не раз приходилось помогать Каховскому и он видел, как тот всегда был этим растроган и как любил его.
– Любезный Каховский! Подумай хорошенько о своем намерении. Схватят тебя, – схватят и меня, потому что ты часто у меня бывал. Я Общества не открою, но вспомни, что я – отец семейства. За что ты хочешь погубить мою жену и дочь?
Каховский заплакал и сказал:
– Ну, делать нечего, ты убедил меня!
Рылеев потребовал от него честного слова в том, что он не выполнит своего намерения.
Каховский ему это слово дал, но «стал часто задумываться», а Рылеев охладел к нему. В сентябре 1825 года он снова стал говорить о цареубийстве и настоятельно требовал, чтобы Рылеев представил его членам Думы. Но тот решительно отказал ему, сказал, что он в нём жестоко ошибся и раскаивается, что принял его в Общество. Они расстались очень недовольные друг другом.
После этого некоторое время они не видались. Но когда Каховский захотел уехать из Петербурга, Рылеев его не пустил.
Каховского мучила нужда, ему трудно было оставаться в Петербурге, и когда уехал его брат он решил выехать вслед за ним. Он переехал из трактира Лондон в дом своего знакомого Энгельгардта в Коломну и в продолжении двух недель или больше не видался с Рылеевым. За день до отъезда он пошел проститься с прежним другом, еще не знавшим, что он хочет уехать; с ним вместе вышел из дому Энгельгардт… В переулке ведущем от Мойки на Офицерскую улицу встретился им Рылеев. Они остановились. Рылеев стал упрекать Каховского за то, что он долго не заходил к нему и сказал: «а мне до тебя есть дело». Каховский отвечал, что был у него несколько раз, но не заставал его и теперь тоже шел к нему. Рылеев выразил недоверие к этим словам: «Да, хорошо ко мне!» – сказал он. – «Спроси Энгельгардта, что к тебе шел». Энгельгардт подтвердил это. Рылеев стал уговаривать своего бывшего друга остаться, но Каховский откровенно сказал ему, что не может остаться, потому что у него нет денег, чтобы жить в столице. «Э, братец, как же тебе не стыдно? Возьми денег у меня, сколько тебе надо», сказал Рылеев и пригласил его идти вместе к Гаку обедать. Он просил Каховского зайти к нему вечером чтобы переговорить: «я думаю успеть тебя уломать остаться здесь». Когда вечером Каховский пришел к нему, он стал говорить, что он нужен Обществу, что скоро оно начнет свои действия и что через него поддерживается связь с Лейб-Гренадерским полком. Но Каховский отнесся скептически к этим словам. «Зачем я останусь? когда вы еще начнете действие?» Рылеев поклялся, глядя на образ, что непременно начнут в 1826 году, что постановлено истребить царскую фамилию в маскараде на Новый Год или на Петергофском празднике. Он советовал Каховскому подать прошение о зачислении его снова на военную службу, потому что в мундире легче действовать на солдат. И как часто бывало в последнее время, Каховский занял у Рылеева денег и Рылеев поручился за него портному Яухце, которому он был должен за сшитый фрак.
Так, кроме идейной, снова укрепилась между ними связь денежная, со всем, что несет она с собою тяжелого.
Это было весною. Наступило душное петербургское лето. Каховский жил в Петербурге, ожидая зачисления в Елецкий пехотный полк, без денег, снедаемый бесплодными мечтами о подвигах. Рылеев то доводил его до белого каления, называя новым Зандом, то старался охладить и образумить. Он всё ссылался на Думу, обещал известить ее о намерениях Каховского и, в случае если решат, начать действия убийством царя, никого другого для этого не употребить. Но от требования Каховского представить его членам этой таинственной Думы, упорно уклонялся. Естественно у Каховского родились подозрения, что никакой Думы вовсе нет, что всё делает один Рылеев. С другой стороны, несмотря на обещания именно ему поручить убийство царя, Рылеев противопоставлял ему Якубовича. И между ними велись такие разговоры:
– Не правда ли, Каховский, славный бы поступок был Якубовича?
– Ничего, брат Рылеев, здесь нет славного: просто мщение оскорбленного безумца; я разумею славным то, что полезно.
– Да, я с тобой согласен, потому и удержал Якубовича до время; но я говорю, какой был бы урок царям!..
Самолюбивому и подозрительному Каховскому начинало казаться, что он только орудие в чужих руках. «Нас, брат, безгласными считают», говорил ему, выражая и его чувства, другой рядовой член Общества Сутгоф.
Однажды летом у Рылеева они говорили о «самоотвержении». Говорили громко, у открытого окна. Мимо проходил Одоевский. Они позвали его, он зашел, и Каховский стал говорить, что «нужно, кто решится собой жертвовать, знать, для чего он жертвует, чтобы не пасть для тщеславия других». Рылеев называл его ходячею оппозицией, говорил, что он «весь в фразах». «Якубович гораздо чище тебя: он для Общества отложил свое намерение, не будучи членом…» Это раздражало Каховского.
К тому же Бестужев явно стремился поссорить его с Рылеевым. Трудно сказать, зачем он делал это. Вероятно чтобы не дать осуществиться проекту цареубийства. Однажды пригласив с собой Каховского на прогулку, он сказал ему:
– Представь, Рылеев воображает, что найдутся люди, которые решатся не только собой пожертвовать для цели Общества, но и самую честь принесут для неё в жертву.
И он рассказал о проекте Рылеева: тем, которые решатся истребить царскую фамилию, дадут все средства бежать из России. Но если они попадутся, то должны показать, что не были в Обществе, потому что Общество через то может пострадать. Цареубийство для какой бы то ни было цели всегда народу кажется преступлением.
И Бестужев прибавил:
«А Рылеев всё толкует о тебе, что ты на всё решился».
«Напрасно сие говорит Рылеев, – сказал Каховский, – если он разумеет меня кинжалом, то, пожалуйста, скажи ему, чтобы он не укололся… я готов собою пожертвовать отечеству, но ступенькой ему или другому к возвышению не лягу!»
И все эти мучительные подозрения еще осложнялись денежной зависимостью. В мрачные минуты Каховский готов был думать, что его хотят сделать наемным убийцей. Но такие мысли не могли быть долговечными, а деньги были нужны, и Каховский писал своему другу униженные письма вроде следующего: «Сделай милость, Кондратий Федорович, спаси меня. Я не имею более сил терпеть всех неприятностей, которые ежедневно мне встречаются. Оставя скуку и неудовольствия, я не имею даже чем утолить голод: вот со вторника и до сих пор я ничего не ел! Мне мучительно говорить с тобой об этом, и тем более, что с некоторых пор я вижу твою сухость…»
Часть вторая
Четырнадцатое декабря
«О, свобода, теплотвор жизни»
Каховский
«Глас свободы раздавался не более нескольких часов, но и то приятно, что он раздавался».
Батенков
Междуцарствие
Письмо Каховского было помечено 6-ым ноября 1825 года. Судьба Общества была в это время предопределена. Александр был безнадежно болен. Он проводил ту осень на юге в Таганроге, куда поехал, чтобы сопровождать жену, которой врачи предписали жить в теплом климате. Оттуда предпринял он короткое путешествие по Крыму и в Крыму сильно простудился: у него открылась желчная лихорадка. В утро 6-го ноября он в последний раз нашел в себе силы подняться с постели. 19-го ноября он умер.
Смерть эта стала сигналом к развязке. Но всё равно, Общество было уже обречено: оно находилось как бы в огненном кольце предательства; с трех сторон в него проникла измена. Первый шпион – обрусевший англичанин, унтер-офицер Шервуд, строя мельницу в Каменке, заподозрил существование тайного общества. Со своими сведениями он сумел добраться до Аракчеева, а по представлению Аракчеева лично принял его император и дал ему отпуск на год с поручением добыть более точные данные. К осени 1825 года Шервуд уже распутал кое-какие нити. Юный член общества Вадковский так слепо доверился ему, что даже послал его к Пестелю с письмом, в котором просил Пестеля быть откровенным с Шервудом, как с ним самим и передать ему список «Русской Правды». Сведения о заговоре шли и с другой стороны – от графа Витта, начальника Военных Поселений, в свою очередь получившего их от своего тайного агента, помещика Бошняка. Оба они вели сложную и хитрую провокацию: Бошняк не более и не менее, как рекомендовал принять в общество своего патрона – Витта. Что было ответить? Как отказаться от слишком большой чести? Сначала его старались убедить, что пора действий еще не наступила и что генерала своевременно известят, а потом стали утверждать, что Общество уже закрыто; не оставалось сомнений, что Бошняк – шпион. Но много более осведомленным, чем Шервуд и Бошняк, был третий предатель – штабс-капитан Вятского полка Майборода. Он проиграл в карты казенные деньги и надеялся спасти себя предательством от уголовного преследования. Его задолго до этого подозревал член Общества майор Вятского полка Лорер, который предупреждал своего начальника Пестеля. После обнаружения растраты в предательстве Майбороды не могло быть сомнения. Но донос его не застал уже царя в живых.
Смерть Александра I оставляла престол в странном положении: по основному закону о престолонаследии, в виду бездетности царя, императором должен был стать его брат, Цесаревич Константин. Но Константин Павлович, командовавший польской армией, после своей морганатической женитьбы на польке, графине Иоанне Грудзинской, отрекся от престола. Уже давно, после убийства Павла, он говорил, что не примет окровавленного трона: «пусть царствует, кто хочет, а я не буду». Он не хотел, чтобы его убили, как убили отца, он не доверял гвардии, «une fusée jetée dans le Regiment de Préobragensky et tout est en flammes», говорил он. Он понимал, что «женитьба на польке лишает его доверенности нации». К тому же у него не было законных детей.
Александр уже в 1819 году предупредил третьего брата Николая, что он предназначен царствовать. И Николай и его молодая жена, бывшая прусская принцесса Шарлотта, были поражены неожиданной новостью и даже плакали, слушая старшего брата. Было ли это следствием неожиданности, или действительно они не хотели менять свой мирный жребий на блеск и труды власти – сказать трудно. Но и после этого разговора официально Николай ничего не знал; в его образе жизни и занятиях ничто не изменилось. По прежнему он жил счастливой семейной жизнью в своем Аничковом Дворце, или, как он говорил «Аничковском раю», по прежнему был далек от государственных дел. К моменту смерти Александра I он был гвардейским дивизионным генералом и генерал инспектором инженерных войск. Его образование, его деятельность были узкоспециальны. А между тем в Успенском Соборе хранился манифест, переданный покойным Императором митрополиту Филарету, в котором наследником, в виду отречения Цесаревича, назначался Николай Павлович. Копии этого манифеста, сделанные собственноручно другом царя кн. Голицыным, хранились в Государственном Совете, Синоде и Сенате, и о тайне знали кроме вдовствующей императрицы и Голицына только Аракчеев и митрополит Филарет. Известие о смерти Александра дошло до Петербурга 27-го ноября. До этого дня знали только, что он безнадежно болен. Но уже 25-го ноября Николай имел совещание с петербургским генерал-губернатором Милорадовичем и с командующим гвардией генералом Воиновым о том, какие меры следует принять в случае смерти царя. Решено было – немедленно принести присягу Цесаревичу. На этом открыто настаивал Милорадович, сильный своим авторитетом, военной славой, положением. «Можно говорить смело, имея 60 000 штыков в кармане», выражался, рассказывая о своем разговоре с великим князем и хлопая себя по карману, генерал. Если цесаревич подтвердит свое отречение, о котором Милорадовичу было известно только по слухам, то престол перейдет к Николаю Павловичу, но трон ни на минуту не должен оставаться незанятым. Николай Павлович согласился с этим мнением. Он боялся и призрака того, что его могут заподозрить в нелояльности по отношению к старшему брату, в желании захватить престол.
И вот, едва приехал из Таганрога курьер с известием о смерти царя, как великий князь в церкви Зимнего Дворца, где только что прервали молебствие о здравии императора, распорядился поставить аналой, принести присяжный лист, и первый принес присягу Константину. Церковь была пуста, один поэт В. А. Жуковский, случайно бывший в ней, видел как рыдая повторял за священником слова присяги великий князь. Потом он сообщил о смерти Александра дворцовым караулам и им тоже велел присягнуть новому императору. Присягнули все, кто находился в это время во дворце. Генералу Воинову отдал он приказ привести к присяге гвардию. Этими поспешными распоряжениями Николай хотел «отклонить самую тень сомнений» в чистоте своих намерений.
Тут началась фантасмагория. Едва сообщил он матери о том, что караул и ряд генералов «совершили свой долг», как она воскликнула в испуге: «Nicolas! Qu’avezvous fait? Ne savez vous pas qu’il у a un autre acte qui vous nomme héritier presomptif?» Прибежал маленький Голицын, друг покойного царя, писавший этот акт и «в исступлении, – как рассказывает Николай – вне себя от горя, но и от вести, что во дворце присягнули Константину Павловичу, начал мне выговаривать, зачем я брату присягнул!»
Собрался Государственный Совет, и рыдающий Голицын доложил собранию о своем разговоре с великим князем. Он требовал, чтобы до новой присяги было прочтено завещание покойного императора. Но такой же маленький ростом, как и он, Лобанов Ростовский, министр юстиции, возражал ему, что Совет только канцелярия государева, что «у мертвых нет воли» и что надо прежде всего присягнуть. Пока препирались эти карлики, пришел огромный, самоуверенный Милорадович и громко, по-военному, произнес речь: он «советует Государственному Совету прежде всего присягнуть, а потом уже делать, что угодно!» Но Совет ни за что не хотел присягать без личного приказания от великого князя. Всё же принесли золотые ковчежки, в которых хранились документы, и после долгих споров вскрыли их и прочитали манифест Александра и отречение Цесаревича. Снова было глубокое молчание, и снова Милорадович повторил свое требование присягнуть Константину по примеру и по желанию великого князя Николая Павловича. Шум и беспорядок еще увеличивались от того, что председатель Лопухин от старости плохо слышал и от волнения ничего не понимал. Однако ему с трудом разъяснили в чём дело и он обратился с просьбой к Милорадовичу пойти к великому князю и убедить его прийти в Государственный Совет. От этого Николай отказался, и резонно, потому что не имел права присутствовать в Совете. Кто он был? Просто дивизионный генерал! Тогда Государственный Совет отправился in corpore к дивизионному генералу и в верноподданническом исступлении дал себя переубедить. Великий князь, держа правую руку и указательный палец над головой, как бы призывая Всевышнего в свидетели искренности своих помышлений, требовал присяги брату. Старцы рыдали и восклицали «какой великодушный подвиг!» и старались облобызать его. Среди слез и лобзаний, долго убеждали великого князя прочесть документы – завещание и отречение, что он и сделал, но не вслух, а про себя. Всё-таки они не хотели сами без него идти в церковь и просили Николая быть их «предводителем», на что он согласился и повел их в большую придворную церковь, где их привели к присяге. Из церкви гурьбой пошли к императрице-матери, которая на этот раз одобрила «поступок этого ангела, моего Николая». Старцы целовали её руки, плакали, стонали. Константин стал императором.
Было совершенно нечто вполне незаконное, в сущности, coup d’état. По закону присяга не могла быть принесена по простому приказу одного из великих князей, а только по манифесту требующего присяги императора. С присягой поспешили, надо было ждать распоряжений Константина, как это сделал Дибич на юге, или, по крайней мере, хоть запросить его мнение. А раз не спросили, то давали ему право отнестись безразлично к затруднениям, из этой ошибки проистекавшим.
С точки зрения личной и узкосемейной Николай действовал со скрупулезной корректностью и даже самоотверженно. Разумеется, он считался с мнением Милорадовича, с его 60 000 штыков в кармане, но одним вмешательством Милорадовича нельзя всё объяснить. Завещание царя, отречение Константина, мнение Государственного Совета, поддержка матери, давали Николаю Павловичу возможность провозгласить себя императором. А между тем у него ведь был прирожденный дар власти и отказаться от неё означало для него то же самое, что для музыканта отказаться от музыки. Может быть, сама его безоглядная поспешность объясняется именно тем, что он бежал от слишком сильного искушения. Но поспешность оказалась роковою: Николай не принял в расчет характера старшего брата и не знал о существовании тайного общества.
Цесаревич стал чудить. При получении в Варшаве известия о смерти Александра, он распорядился его не опубликовывать. Он сердился, когда его называли «Ваше Величество» и не принимал пакетов с такой надписью. Он велел передать выговор Государственному Совету и Сенату за принесение незаконной присяги и нарушение воли покойного императора, он даже грозил удалиться «еще далее», т. е. за границу, от «такого порядка дел». Но приехать в Петербург и торжественно подтвердить свое отречение он ни за что не хотел, а только писал об этом в частных письмах брату, подписываясь «вернейшим подданным». Формально он, может быть, был последователен: он не хотел отрекаться от сана, которого за собой не признавал. Между тем, без его присутствия и торжественного отречения, Николай не решался назначить вторую присягу. Напрасно посылал он к Константину посланцев и письма; напрасно убеждал его приехать близкий его друг Опочинин и любимый младший брат Михаил.
Благодаря ненужной тайне, в которой хранил свое завещание покойный император, (как будто Россия была частным имуществом, которое можно втайне завещать), благодаря нелепому поведению цесаревича, создалось невозможное положение. «Корона подносилась, как чай, и никто не хотел», «короной играли, как в волан». Константин вел себя, как капризный ребенок, который подарил свою любимую игрушку, брать ее назад не хочет, но еле скрывает свое огорчение расставаясь с ней. Очевидно, он отказывался от трона с большей горечью, чем сам себе признавался. Когда жена умоляла его быть твердым в своем решении, «Tranquillisez vous Madame, vous ne régnerez pas», успокаивал он ее. Он и слышать не хотел о троне, но не хотел слышать и о смуте, которую сам создавал. Он даже писал Николаю, в явном противоречии с действительностью, что боится своим присутствием усилить смуту и дать предлог для междоусобия. Создалось междуцарствие с двумя царями – одним в Варшаве, которому принесли присягу, чье изображение чеканили уже на монетах, но который и не думал царствовать, и вторым – в Петербурге, – которому еще не присягнули, но который всё же переехал в Зимний Дворец (чтобы быть ближе к матери, как он объяснял это) и фактически правил Россией.