Текст книги "Декабристы. Судьба одного поколения"
Автор книги: Михаил Цетлин (Амари)
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Чита
Николай был предусмотрителен. Уже 24 июля 1826 года начальник Главного Штаба Дибич писал проживавшему в Курске на покое бывшему командиру Северского Конно-Егерского полка, обрусевшему поляку Лепарскому: «М. Г. Станислав Романович! Государь Император… полагаясь на строгие правила чести и преданность Вашу престолу… намерен вверить Вам весьма важный… пост коменданта в Нерчинске, ибо государственные преступники, требующие особенно строгого и благоразумного надзора, по большей части будут находиться на работах в тамошних рудниках». Генерал, несмотря на свои 72 года, дал согласие. Трудно было отказаться от столь лестного зова, да к тому же его тяготили долги и новая, хорошо оплачиваемая должность давала возможность с ними расплатиться. Перед отъездом в Сибирь, царь принял его в Москве; он одевался во время этой аудиенции и целый час разговаривал со стариком. Содержания их беседы мы не знаем, но Лепарский, очевидно, получил от него самые подробные инструкции.
Этот старый кавалерист сыграл большую роль в судьбе декабристов. Хотел ли этого его повелитель? Николай еще совсем молодым человеком имел случай близко узнать Лепарского, живал у него в доме во время своих служебных поездок и в письмах к нему подписывался «ваш на веки», «ваш товарищ». Он знал, что Лепарский – требовательный, но добрый человек, что за 16 лет его командования полком ни один солдат не был оштрафован или наказан по суду. Он мог положиться и на его такт, и на его безусловную преданность себе. Очевидно, что царь не хотел излишней жестокости по отношению к декабристам. Он посылал их в дальнюю страну, страну забвения, чтобы они жили там, как тени в подземном царстве, без возврата в царство живых. Но жестокость и издевательства только напоминали бы о них, только вызывали бы к ним сочувствие, а он хотел и сам забыть и, главное, заставить всех других забыть о них.
Лепарский был еще бодрый старик, с тщательно зачесанными височками, с дряблыми пунцовыми щеками, молчаливый и хмурый. В противоположность сказке, на вид – это был волк, а по существу добрая и хитрая бабушка. Как бабушка, как старая ворчливая няня опекал он своих «питомцев».
Сначала правительство предполагало построить специальную тюрьму для декабристов в Акатуе, где находятся серебряные рудники. Там уже заложили фундамент для неё, но Лепарский сумел убедить власти, что Акатуй место чрезвычайно вредное для здоровья и что ссылка туда декабристов равносильна осуждению их на смерть. Этим он действительно спас их. Надо было выбрать другое место. Он предложил Читу.
Чита расположена за Байкалом, близ почтовой дороги, ведущей в Нерчинск, в живописной долине, образуемой двумя небольшими реками, Читой и Ингодой и окаймленной невысокими сибирскими горами. На север от неё лежит красивое Ононское озеро. Климат в этой местности здоровый. Зимою стоят большие, тридцатиградусные морозы» лето же короткое, пятинедельное: даже в июне еще бывают по ночам морозы, а в конце июля снова наступают темные осенние ночи с ранними заморозками. Но в эти короткие недели с огромной силой поспевают хлеба, произрастают овощи, расцветают яркие сибирские цветы, так что вся долина превращается в настоящий цветник. Особенно много там самых разнообразных луковичных растений.
В 1827 году Чита была маленьким поселением с ветхою церковью и двумя десятками маленьких деревянных домиков. Тут то Лепарский перестроил и приспособил для поселения декабристов старый казачий острог. Тут же стал он строить и другую, большую тюрьму. В Читу сначала с Нерчинских заводов, а потом из русских и финляндских крепостей стали свозить заключенных. Сюда же приехали девять «русских женщин», жен декабристов, решившихся разделить их участь.
Жизнь в каторжной тюрьме, если не во всём, то в главном и существенном зависит от воли и даже произвола начальника гораздо больше, чем от общих правил и инструкций. Особенно это верно по отношению к тюрьме, находившейся больше, чем за 6000 верст от Петербурга, в отрезанном от России, глухом краю. Поэтому, говоря о жизни в Чите, нельзя не говорить и о старом генерале.
Лепарский редко являлся в тюрьму, был молчалив и на просьбы заключенных почти всегда отвечал «не могу» или «я должен поконсультоваться с собою». Но «поконсультовавшись с собой» и с племянником, толстым и добродушным плац-майором Осип Адамовичем, просьбы почти всегда исполнял. С дамами в служебное время говорил он хмуро и стоя, но посещая их на дому умел быть обворожительно любезным. Он очень боялся дамских сцен и просил их, если уж нельзя не бранить его, то бранить по крайней мере по-французски, чтобы не компрометировать его перед подчиненными. С заключенными он был безукоризненно вежлив и требовал к ним вежливости и от своих подчиненных, чего и достигал, хотя, разумеется, далеко не всегда. В молодости он воспитывался у иезуитов; может быть, это сказалось в той ловкости, с которой он соблюдал фасад строгости. Фасад этот охранял от посторонних взоров то, что делалось за ним, внутри тюрьмы. Он даже требовал, чтобы конвойные при публике имели свирепый вид. Когда тюрьму посещала сибирская администрация, всё мгновенно подтягивалось и менялось. Так, явившиеся однажды в Читу жандармы – были прямо запуганы беспощадной строгостью инструкции Лепарского. На каждом шагу стояли часовые, грозно окликавшие всех: «куда идешь», и готовые прибегнуть к оружию при малейшем непослушании. Жандармы поспешили убраться восвояси. Может быть, и его собственный строгий вид служил для той же благой цели, а, может быть, это была просто старческая усталость от жизни. Должность у него была трудная, приходилось иметь дело с нервными и интеллигентными людьми, вырванными из привычной обстановки, с дамами высшего общества, попавшими в положение жен ссыльно-каторжных, с грубыми подчиненными, со стороны которых можно было опасаться доноса, с придирчивой сибирской администрацией. Из всех этих испытаний Лепарский вышел с честью.
Первый вопрос, который он умело разрешил, был вопрос о работе. Закон был ясен: тюрьма была каторжная. «За неимением казенных работ, занимаю их летом земляными работами, 3 часа утром и 2 часа после полудня… а зимою будут они для себя и для заводских магазейнов молоть на ручных жерновах казенную рожь», – рапортовал он в Петербург. На самом деле ни для каких «магазейнов» в труде декабристов нужды не было. Лепарский разрешил эту задачу тем, что превратил работу в прогулку, или пикник с полезной гимнастикой.
Сложнее был вопрос о питании. Казенных денег отпускалось до смешного мало: меньше 7000 рублей ассигнациями в год на содержание почти ста человек арестантов, на отопление и ремонт. Но за 10 лет пребывания на каторге заключенные получили от родственников, не считая бесчисленных посылок вещей и продовольствия, 354 758 рублей, а жены их 778 135 рублей. И это только официальным путем; несомненно, им удавалось получать деньги и тайно от администрации. Но были среди них 32 человека, которые от родных ничего не получали, а остальные получали деньги очень неравномерно: некоторые, как Никита Муравьев и Трубецкой, очень много, другие гораздо меньше. Чтобы обеспечить хорошее питание для всех, Лепарский разрешил устроить артель, в которую каждый вносил посильную плату и которая вела общее хозяйство.
Так, постепенно, под руководством доброго старика, наладилась их жизнь сносно и даже уютно. В эти первые годы каторги не успело создаться у этих очень еще молодых людей сознание безнадежно испорченной жизни; оно пришло много позже. В Чите они всё еще надеялись на амнистию по каждому поводу: победы над турками, взятия Варшавы, разных событий в царской семье. То то, то другое, а больше всего просто ощущение своей собственной молодости возбуждало радостное ожидание. Оно заражало самых трезвых и выдержанных из них.
Новый читинский острог разделялся на четыре большие комнаты, теплые и светлые. Кроме этого были еще большие сени и комната для дежурного офицера. В одной из комнат жили те 8 человек, которые были переведены с Нерчинских заводов; в другой подобрались всё москвичи, и ее называли Москвою; третью звали Новгородом за не умолкавшие в ней политические прения. В тюрьме было тесно, уютно и весело. Заниматься и читать было трудно от вечного шума и гама. Молодежь шалила и школьничала. Юные «славяне» вдруг врывались в какую-нибудь комнату в диком танце и умудрялись плясать мазурку между кроватями и даже на кроватях. Столом заведовал выборный артельный староста; он заказывал припасы, но денег при себе не имел, а платила за всё канцелярия коменданта. Староста имел важную привилегию – право свободного выхода из тюрьмы, т. к. кухня и кладовая находились вне тюрьмы, в 20 шагах. Пища была простая, по большей части – щи и каша. «В Чите ведут жизнь истинно апостольскую», говорил о своих далеких друзьях о. Мысловский. Но скорее их обиход напоминал не апостольскую, а здоровую и простую жизнь молодых и свободных людей, студентов в английском колледже. Они работали, курили трубки и чубуки, играли в свою любимую игру – шахматы, которая повсюду сопровождала их во все эти годы, много пели хором. Когда Сергей Кривцов запевал подмывающее «Я вкруг бочки хожу!», трудно было поверить, что он в кандалах и в остроге! «Хорошо его научил Песталоцци петь русские песни», смеялся Кюхельбекер (Кривцов прослушал курс лекций у знаменитого педагога). Все они много читали. В тюрьме получались главнейшие европейские газеты и журналы. Волконскому, Трубецкому и особенно Никите Муравьеву присылали множество книг. Более образованные читали своим товарищам доклады и лекции, каждый по своей специальности: Никита Муравьев стратегию и тактику, Муханов и Корнилович – историю России, Одоевский – русскую словесность. Одоевский притворялся, что читает по большой тетради заранее написанные лекции, но читал он по памяти, без единой запинки и только для виду держал в руках совершенно белую тетрадь. Многие изучали языки. Лунин, превосходно знавший английский, предупреждал их: «читайте, господа, и пишите по-английски, сколько хотите, но, ради Бога, не говорите на этом языке». К сожалению, его совету не следовали. Завалишин, по его словам, изучал греческий и еврейский, но где кончалась правда в его словах и начиналась фантазия?
В комнатах острога было очень тесно, их почти сплошь занимали кровати, так что едва оставалось место для прохода. В 1828 году Лепарский разрешил выстроить во дворе два небольших домика; в одном поставили столярный, токарный и переплетный станки для желающих заниматься ремеслами, а в другом – фортепиано. Выдающимся пианистом считался Юшневский, но в таком тесном, замкнутом кругу репутации разрастаются непомерно, и Розен наивно поражался умению товарища: чем чернее были ноты, чем больше трещали пальцы, тем пианисту казалось приятнее! Играли и другие – на скрипке, на гитаре, на флейте. Составился целый квартет, который давал концерты 30 августа, в день, на который приходилось шестнадцать именинников. Были не одни музыканты, но и живописцы: Репин рисовал виды тюрьмы и окрестностей, а разнообразно одаренный Николай Бестужев писал портреты своих товарищей по заключению. Сначала он старался делать тщательно выписанные миниатюры в манере Изабэ, но они ему плохо удавались. Когда же он стал подражать модным портретам Павла Соколова, его легкой и быстрой живописи, то достиг лучших результатов.
В сентябре 1828 года, после обедни, торжественный, облаченный в парадную форму Лепарский объявил декабристам, что с них будут сняты кандалы. Он добился сперва разрешения снять их с рольных и раненых, а потом и распространения этой высочайшей милости на всех тех, кто заслужили этого своим поведением. Заслужившими он счел всех, без исключения. Странно, но многим из них грустно было расстаться с этим символом их подвига и страданий. Спать без кандалов стало легче, за то петь грустнее: так хорошо они звенели в такт песне. Но вначале даже спать без кандалов казалось менее удобно – настолько к ним привыкли и приспособились.
Каторжная работа скоро стала чем то вроде гимнастики для желающих. Летом засыпали они ров, носивший название «Чёртовой Могилы». Это напоминало веселый пикник. Суетились сторожа и прислуга дам, несли к месту работы складные стулья и ковры, самовары и закуску, газеты и шахматы. Караульный офицер и унтер-офицеры кричали: «Господа, пора на работу! Кто сегодня идет?» Если желающих, т. е. не сказавшихся больными, набиралось недостаточно, офицер умоляюще говорил: «Господа, да прибавьтесь же еще кто-нибудь! А то комендант заметит, что очень мало!» Кто нибудь из тех, кому надо было повидаться с товарищем, живущим в другом каземате, давал себя упросить: «Ну, пожалуй, я пойду!» Сторожа несли лопаты. Под предводительством офицера и под охраной солдат с ружьями, заключенные отправлялись в путь. Под звон кандалов пели они свою любимую итальянскую арию «Un pescator dell’onda, Fidelin», революционную «Отечество наше страдает под игом твоим», или даже французскую Марсельезу. Офицеры и солдаты мерно шагали в такт революционных песен. Придя на место, завтракали, пили чай, играли в шахматы. Солдаты, сложив ружья на козлы, располагались на отдых, засыпали; унтера и надзиратели доедали завтрак заключенных.
Только одна трагическая история нарушила мирное течение читинской жизни. Сухинов, сподвижник Сергея Муравьева по черниговскому восстанию, был одним из немногих декабристов, которым удалось скрыться от ареста. Когда картечь рассеяла черниговцев, он спрятался в крестьянской избе, потом перебрался в Кишинев и едва не перешел границу. Но безденежье помешало ему, и он был арестован. Судили его не в Петербурге, а в Могилеве, вместе с большинством офицеров и солдат-черниговцев. Солдат прогнали сквозь строй и разослали по кавказским гарнизонам[18]18
Наказание было менее жестоко, чем это представляется. Солдаты, очевидно, пощадили своих товарищей и все наказанные смогли пешком вернуться в казармы, смеясь и слегка пошатываясь. Только двух разжалованных унесли замертво, т. к. солдаты не хотели отказаться от мстительной жестокости по отношению к дворянам. Невеста одного из них присутствовала при наказании и сошла с ума.
[Закрыть]. А офицеров отправили в Сибирь так, как отправляют уголовных – пешком. Долгий путь проделали они в тяжелых условиях, шли больше полутора лет! Сухинов был очень озлоблен всем пережитым, он принес с собой в Сибирь революционный дух и жажду мести. Когда по дороге в Зерентуйский рудник, куда он был назначен, в Чите его повидали Трубецкая и Волконская, они сразу заметили, в каком он душевном состоянии и умоляли его спутников, Модзалевского и барона Соловьева, удержать его от необдуманных поступков. Но Сухинов, ни с кем не советуясь, пошел своей дорогой. В Зерентуе он сошелся с уголовными и задумал вместе с ними поднять восстание на всех Нерчинских рудниках, с тем, чтобы освободить декабристов из Читинского Острога и потом перейти китайскую границу. Он не понимал, что на уголовных положиться нельзя. Они выдали его. Учрежденной для суда над ним и его сообщниками военно-судной Комиссией все они были приговорены к тяжким наказаниям: плетям, кнуту, а трое главных виновников – к расстрелу. Но Сухинова предупредили о грозящем ему позорном наказании. Он сначала сделал неудачную попытку отравиться и потом повесился накануне экзекуции.
Привилегии женатых были велики. Жены постепенно выстроили себе дома на единственной улице и после их отъезда сохранившей в их память название «Дамской». Мужья сначала имели с ними свидания в тюрьме, но постепенно получили разрешение уходить домой, к женам, на целый день. Сначала ходили в сопровождении часового, который мирно дожидался их на кухне, где его угощала кухарка, а впоследствии они переехали в домики жен. Дамы вносили с собою столько света в жизнь заключенных, были окружены таким обожанием и поклонением, что невольно и на их мужей тоже падала частица этого света. Жены были особенные, священные существа; они приносили с собою надежду на будущее и воспоминание о прошлом, связь с внешним миром и сознание того, что они не простые каторжники, что у них есть опора и защита. Они были воистину их ангелами-хранителями, как сказал в стихах Одоевский. Недаром Завалишин завидовал их мужьям.
«Нашей юношеской поэмой» называл жизнь в Чите Иван Иванович Пущин, Не всё, разумеется, было идиллией в этой жизни. Кроме отсутствия свободы были внутренние трения, зависть и раздражение, неизбежные в каждом человеческом обществе. Отголоски этого слышны в воспоминаниях Завалишина. Ему всюду мерещились козни и привилегии аристократов; ему казалось, что камера, в которой он жил, называлась Новгородом потому, что в ней жили он и такие же независимые люди; что в камере, носившей название Москва, сосредоточились ненавистные ему баре, а в третьей камере, Вятке, или мужичьей, бедная армейщина, превратившаяся в лакеев и прислужников аристократов. Мы не знаем, многие ли разделяли чувства Завалишина. Он был полон зависти к тому, что некоторые из заключенных получали больше посылок и писем, что им лучше живется, несмотря на общую артель. Впрочем, и самая артель казалась ему созданной только для того, чтобы маскировать роскошный образ жизни богатых. И самой привилегированной группой, самой «аристократической» представлялись ему женатые товарищи.
Постепенно в Читу приехало 9 женщин. Первой была милая Александра Григорьевна, жена Никиты Муравьева. Для того, чтобы соединиться с мужем, она покинула в России на попечении бабушки Екатерины Федоровны Муравьевой своих двух девочек. В читинском остроге, кроме её мужа, содержался любимый брат её, Захар Чернышев, двоюродный брат Вадковский и зять её, Александр Михайлович Муравьев. Бедной Александре Григорьевне тяжко пришлось в Сибири, и не потому только что она была с детства избалована жизнью и выросла в огромном богатстве. Но она страстно любила своего Никитушку и была полна женского, преданного честолюбия по отношению к мужу, которого считала гениальным. При вспыльчивости, страстности и раздражительности натуры, ей было нестерпимо видеть его в арестантском халате, без надежд, без будущего, в полной власти тюремного начальства.
Приехала маленькая, вечно возбужденная и восторженная Наталья Дмитриевна Фонвизина, бывшая много моложе своего доброго и почтенного мужа; приехала Ентальцева, Давыдова, Коновницына, Нарышкина. В начале 1828 года приехала молодая, веселая француженка, Полина Гебель, героическими усилиями добившаяся у самого государя разрешения поехать к Анненкову и выйти замуж за того, с кем она уже была в связи до его ареста, кто был отцом её ребенка (как и всем женам, ей пришлось оставить его в России, чтобы больше никогда не увидеть). Её латинский темперамент, постоянная энергичная деятельность, веселый смех, неправильный русский язык, вносили большое оживление в читинскую жизнь. А перед самым концом пребывания декабристов в Чите, получил известие о том, что у него нашлась невеста, Ивашев. Этой невестой оказалась тоже француженка, молоденькая дочь гувернантки, служившей два года в их семье, Камилла Le Dentu. Общепринятая версия этой истории такова: молодая девушка была уже давно влюблена в блестящего офицера, но не смела и мечтать о взаимности. После осуждения Ивашева, она стала хиреть и чахнуть. Мать, при виде болезненного состояния дочери, стала допытываться, в чём дело и с трудом узнала о её безнадежной любви. Она решилась раскрыть тайну этой любви родителям Ивашева, и те передали обо всём сыну. От него зависело принять или отвергнуть предложение девушки, готовой соединить с ним свою судьбу. Скептики не верили в эту историю. Завалишин злорадно подбирал все не говорящие в пользу невесты слухи: она просто делала выгодную партию, Ивашевы купили ее для сына за 50 000 рублей.
Правда не совпадала ни с красивой легендой, ни с злобной клеветой. Может быть, и действительно в её детских отношениях с молодым и милым Basil’ем было увлечение с её стороны; может быть, его пришлось выдумать, чтобы этой трогательной историей добиться разрешения начальства и сделать этот брак приемлемым для жениха. Камилла отнюдь не была экзальтированной натурой. Это была просто милая, трезвая, неглупая девушка, настоящая благоразумная француженка. В поступке её была доля разумного расчета. Она с одной стороны вступала и даже не как равная, а как благодетельница и добрая фея, в богатую и аристократическую семью, которой она и её мать были многим обязаны. Но в то же время она становилась женою ссыльно-каторжного, отправлялась в далекую, ужасную страну и, может быть, невозвратно, т. е., значит, всё же была в её поступке доля самопожертвования. Но и в расчете не было ничего дурного, – мало ли кто выходит замуж без страстной любви. Наоборот, было в этом браке что то жизненно простое и, не так как в легенде, а попросту, по житейскому, хорошее и трогательное. Rien que de très honnête, как говорят французы. Но, кажется, именно эта история переполнила меру терпения Завалишина. Камилла не успела уже приехать в Читу. Декабристов перевели оттуда в новую тюрьму, в Петровский Завод.