355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Цетлин (Амари) » Декабристы. Судьба одного поколения » Текст книги (страница 17)
Декабристы. Судьба одного поколения
  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 19:00

Текст книги "Декабристы. Судьба одного поколения"


Автор книги: Михаил Цетлин (Амари)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Казнь

Смертная казнь стала теперь в России столь простым и обыденным делом, что нам трудно понять, почему приговор Верховного Суда вызвал такое волнение в царской семье.

Уже задолго до казни, Николай I писал брату Константину Павловичу, что хочет повесить декабристов на эспланаде крепости. Он сам выработал детальный церемониал казни. Его мать, всю жизнь не примирявшаяся с тем, что убийцы её мужа остались безнаказанными, страстно хотела мести тем, кто задумывал убийство её сына; она поддерживала императора Николая в его решении. По настоящему, вероятно, на него никто не влиял. Он делал только то, что сам решал.

Но родственники осужденных не знали, как тверда его воля, и «бомбардировали» и его, и обеих императриц письмами и просьбами. «Полубезумное» письмо написала царю сестра Сергея Муравьева – Бибикова. Это усиливало нервную атмосферу, царившую при Дворе.

Мария Федоровна боялась одного: казни сына княгини Волконской, её личного друга. Старая княгиня не просила: она была для этого слишком вышколенной, идеальной придворной дамой, для которой этикет был символом веры. Но её умоляющие глаза были упорно устремлены на императрицу. Старались ни о чём не спрашивать, держаться спокойно и другие, имевшие доступ к царской семье, дамы: мать Никиты Муравьева, его жена. Вдовствующая императрица жила в Москве, в ожидании коронации, и с тревогой ждала известий из Петербурга. Получая эстафеты от сына, она от волнения покрывалась холодным потом.

Много волновалась и плакала и Александра Федоровна. Еще бы! Муж не хотел уезжать из Петербурга до приведения в исполнение приговора. «Столица и такие ужасные казни – это вдвойне опасно… Да сохранит Господь священную жизнь моего Николая… О, если бы кто-нибудь знал, как колебался Николай!» Пыталась ли она помочь ему в эти дни, хотела ли остановить казни эта красивая, голубоглазая, наивная немка?

В последние дни царь особенно волновался. В утро казни одна из фрейлин, Смирнова (та, чье имя обессмертил Пушкин), видела государя на берегу озера, в царскосельском парке. Николай был бледен и мрачен. Он играл со своей собакой, кидал ей платок в воду, и крупный ирландский ретривер бросался вплавь и приносил его своему господину. Вдруг прибежал лакей и сказал, что прибыл из Петербурга фельдъегерь. Это был рапорт о совершившейся казни[17]17
  Так записал этот эпизод в своем дневнике со слов Смирновой Пушкин. В её «Записках» он передается несколько иначе. По-видимому, это был второй, более подробный рапорт; первый же пришел рано утром, когда Николай был еще в постели.


[Закрыть]
. Царь большими шагами направился ко дворцу; собака не успела принести ему платок. То, чего не найти, то, что невозвратно, – пять жизней – бросил он в жертву. – Чему? Мести? Величию государства? Самодержавной идее? Всё равно! Было совершено непоправимое.

Николай молился в этот день в дворцовой церкви. Потом заперся у себя. Вечером он с братом Михаилом Павловичем пил чай у императрицы, чувствовавшей себя не вполне здоровой. Царь был бледен, озабочен, молчалив.

В тот же день он поспешил отправить известие о казни матери в Москву: «Презренные вели себя, как презренные, – с величайшей низостью», – писал он. Эти слова относились к осужденным на каторгу. «Пятеро казненных проявили значительно большее раскаяние, особенно Каховский. Последний перед смертью говорил, что молится за меня. Единственно его я жалею».

Презренные?.. Откуда эта раздраженная злоба к побежденным, раздавленным врагам? Но в том то и дело, что они перестали чувствовать себя раздавленными! Он привык видеть их на допросах униженными, раскаивающимися и, может быть, был в состоянии, если не простить, то хоть немного примириться с ними в своей душе. Но теперь ему доносили, что они счастливо, весело, дерзко смеялись, слушая приговор.

Царь не ошибался: декабристы опомнились, они «отошли». Церемония, которую он так тщательно обдумал и подготовил, обряд символического унижения, не произвела нужного эффекта. Он испытывал то, что чувствует неудачливый режиссер после провалившегося спектакля, и, может быть, в душе своей прибавил новую, тягчайшую вину к их прежним и тяжким винам перед собою.

* * *

Заключенные упорно не верили в строгие кары. После ареста и первых приступов отчаяния они успокоились: и царь, и следователи обещали им милосердие за откровенность. Это милосердие они заслужили и надеялись на прощение. «Государь, – писал Сергей Муравьев, – единственным желанием моим является стремление употребить на пользу отечества дарованные мне небом способности… Я бы осмеливался ходатайствовать об отправлении меня в одну из тех отдаленных и рискованных экспедиций, для которых Ваша обширная Империя представляет столько возможностей». Он просил об единственной милости – разрешении соединиться с братом Матвеем.

Иллюзии были у самых проницательных. «Я ничего не скрыл, – писал Пестель Левашову, – решительно ничего… Это единственный способ, которым я мог доказать мою жгучую и глубокую скорбь о том, что я принадлежал к тайному обществу… Я счастлив, по крайней мере, что не принял участия ни в каких действиях… Я хорошо знаю, что не могу остаться на службе, но если бы, по крайней мере, мне возвратили свободу». Верный своей деистической религии, он кончал письмо выражением надежды, что Верховное Существо смягчит сердце императора.

Только, когда крепость посетила «Ревизионная Комиссия», узнали они, что суд уже начался. Но то, что он закончился без того, чтобы их выслушали, – явилось для них полной неожиданностью.

9 июля заключенных вызвали в Комендантское Управление для выслушания приговора. Каждый разряд вводили отдельно перед лицо судей. Длинные столы, накрытые красным сукном, стояли «покоем». Судьи сидели только по одну сторону стола, лицом к подсудимым, которых вводили в середину этой буквы «П». Среди судей иные имели расстроенный вид. Сперанский вытирал пот со своего высокого лба. Басаргину, его личному знакомому, показалось, что он грустно взглянул на него, и что в глазах его блеснула слезинка. Расстроен был и добрый генерал Васильчиков. Паскевич, при входе М. И. Пущина, которого хорошо знал, встал и вежливо ему поклонился. Пущин хотел, было, что-то сказать, протестовать против приговора. Но председатель, маленький Лобанов-Ростовский, зашикал на него, замахал руками. Пущина увели. Кажется, что подсудимые были спокойнее своих судей.

Царь, очевидно, предполагал, что приговор вызовет смятение, плач и раскаяние. Рядом в комнате заготовлены были доктор и фельдшера, чтобы пускать кровь и приводить в чувство тех, кому станет дурно. Но услуги их не понадобились. Напротив, когда узники увидали себя среди товарищей, их охватило чувство бурной, почти мальчишеской радости. Ведь большинство их было очень молодыми людьми. Грозные слова сентенции звучали совсем не грозно, никому не верилось в их серьезность. С каким презрением смотрел на своих судей Лунин, он, который любил говорить, что «порода сенаторов вырождается и что надо завести сенаторский завод». «Господа такой приговор надо вспрыснуть» (по-французски arroser), – сказал он весело и, проходя из суда, на дворе крепости буквально это исполнил. Все смеялись, шутили, обнимали друг друга. «Презренные вели себя, как презренные».

Никто не верил, что будет приведен в исполнение смертный приговор. Не верил в возможность казни и о. Петр Мысловский, почтенный протоиерей Казанского Собора, обычно хорошо осведомленный, так как он был духовником многих высокопоставленных лиц. О. Петр давно уже получил дозволение, а, вероятно, даже и поручение посещать в тюрьме заключенных и наставлять их в истинах православной церкви, а, может быть, и разузнать истину о Тайном Обществе. Впрочем, ее так полно открыли сами декабристы, что кому были нужны сведения батюшки? Как православный иерей, проникнутый заветами послушания начальству, принял он это поручение. И, однако, был отличный человек и полюбил всею душою свою новую паству, увидел, какие это добрые, благородные, а часто и горячо религиозные люди. Всей душой он верил, что их простят. Казни и кары – это было непонятно и смутительно для его незлобивого христианского духа. Как не покарать заблудшихся, но как и не простить? Он верил, что смертную казнь объявили только для проформы, для устрашения, чтобы осужденные сугубо раскаялись! «Конфирмация – декорация», – успокаивал он узников, даже когда они узнали, что смертный приговор утвержден Государем.

Родные тоже не теряли надежды. Жены декабристов Фон-Визина «Давыдова нашли способ видеться с узниками, прогуливаясь по стене крепости с разрешения подкупленных часовых. Во время одной из таких прогулок Фон-Визина громко прокричала по-французски, чтобы не поняли часовые: «приговор будет ужасный, но наказание смягчат».

А, между тем, были ясные признаки того, что приговор свершится. Так? Мишу Бестужева-Рюмина неожиданно спросили, не хочет ли он побриться, и сбрили ему отпущенную в крепости бороду. Его вывели на прогулку – милость редкая и необычная! Он чувствовал, что всем этим хотят смягчить какие-то предстоящие ему испытания. Но он всё еще думал, что худшее, что ему угрожает, это вечное заключение, и молил Бога, чтобы его не разлучили с Сергеем Муравьевым. Желание его сбылось: их не разлучили в смерти.

* * *

Пестеля больше всех остальных донимала допросами Комиссия; он был слаб и измучен. 1-го мая удалось ему увидеть после долгих месяцев хоть одного человека, не бывшего ни тюремщиком, ни следователем, – пастора Рейнбота. Сохранилась немецкая запись об этом свидании, сделанная со слов пастора отцом Пестеля, Иваном Борисовичем. Пестель был в шелковом летнем халате, чисто выбрит. На опрятной постели лежал другой халат, ватный. На столе две Библии, русская и немецкая. Может быть пастор всё это выдумал или приукрасил в утешение отцу, а, может быть, действительно, режим Пестеля смягчили в награду за откровенные показания.

«Узнаете ли вы меня, г. Рейнбот?» – сказал Пестель.

Пастор: «Как же мне не узнать вас, любезнейший господин Пестель? Я давнишний друг вашего семейства».

Павел Иванович сказал, со слезами на глазах обнимая пастора:

«Что делает мой отец? Жива ли еще моя добрая мать?».

Долго еще длился этот немецкий сентиментальный разговор о семье, сестре, братьях. Показывая пастору булавку с Распятием, полученную им от отца, крестик любимой сестры Софи и кольцо матери, Пестель сказал: «Я с этими вещами никогда не расставался, и они останутся со мной до последнего дыхания!» И он плакал при этом, исходил такими обильными слезами, каких еще никогда не видел привычный к человеческому горю пастор. В гордом «Наполеониде» проснулся обыкновенный человек, любящий сын, брат, обожавший свою сестру. Слишком поздно увидел он, что погубил свою жизнь, что безнадежно заблудился, что более подходил бы ему мирный удел, успешная служба, семейные радости, чем опасный карьер свободы.

«Бог, к которому вы хотите сегодня приблизиться, конечно, дарует вам и всем вашим силу, утешение и помощь», – сказал пастор.

Да он хотел приблизиться к Богу! Не к холодному Верховному Существу энциклопедистов, а к живому Богу, к Христу Спасителю. Не деистический разум боролся теперь с сердцем материалиста, а бедное сердце жаждало утешения.

Рейнбот причастил его.

Когда пастор снова посетил Пестеля уже после ужасной сентенции, он дрожал от волнения, но приговоренный к смерти казался тверд и спокоен. «Я даже не расслышал, что хотят с нами сделать, – сказал он, – но всё равно, только скорее!»

– Помните вы слова Спасителя кающемуся разбойнику: «Сегодня ты будешь со Мною в раю»?

Пестель упал на колени и заплакал. «Да, мой Спаситель, с Тобою, с Тобою!»

* * *
 
Мне тошно здесь, как на чужбине;
Когда я сброшу жизнь мою?
Кто даст крылеми голубине?
И полещу, и почию.
 

Так начиналось стихотворение Рылеева, нацарапанное им на кленовом листе для своего друга Оболенского. В этих словах была поэтическая правда, верное предчувствие своей судьбы. К счастью, оно не всегда владело поэтом, и он тоже надеялся, что Николай дарует ему жизнь.

А Наталья Михайловна твердо верила, что его отправят в ссылку, и что царь позволит ей сопровождать его. «Одна смерть может разорвать священную связь супружества», – писала она мужу в крепость. И маленькая Настенька тоже писала: «Папенька, я по вас скучилась. Приезжайте скорее, поедем к бабиньке». Мать взяла ее с собой на свидание в крепость. Уходя, обе они заливались слезами и всё оглядывались. В окне, за железной решеткой, стоял в белой одежде Рылеев, слегка потрясая вздетыми к небу руками.

Рылеев часто писал ей из крепости, то подымаясь до высот религиозного экстаза, то опускаясь до забот о вещах прозаических и неизбежных в каждой жизни: о ломбарде, о продаже имения, о закладных, о своих 10 акциях Русско-Американской Компании. Что бы ни предстояло ему, – смерть или ссылка, – но Наташе его приходилось взять на себя те материальные заботы, которые лежали до сих пор на нём одном.

В нём упорно, даже после объявления приговора, жила еще надежда. «Красные кафтаны (т. е. сенаторы) горячатся, – писал он, – но за нас Бог, Государь и благомыслящие люди».

Только когда пришел о. Петр с Дарами, Рылеев понял, что жизни оставалось всего несколько часов. Он сел к столу писать прощальное письмо жене. «Бог и Государь решили участь мою, и я должен умереть, и умереть смертью позорною… Я хотел просить свидания с тобою, но раздумал, боясь, чтобы не расстроить себя. Настеньку благословляю мысленно Нерукотворным образом Спасителя и поручаю всех святому покровительству Живого Бога.

Прощай! Велят одеваться. Да будет Его святая воля!»

* * *

Ночь была тревожная, исполненная каких-то необычайных звуков. Слабо, то здесь, то там раздавался бой барабанов. Полупризрачно звучали трубы. Это играли зорю в разбросанных по городу казармах, снаряжая отряды от разных полков, для присутствия при казни. Изредка на Неве раздавался плеск запоздалого ялика. В недвижном воздухе, в июльском полусумраке, не спали, томились заключенные. Кто мог, у окна вдыхал теплый воздух. Движение, полушопоты, разговоры. Новый сосед Андреев попросил Муравьева спеть. Муравьев запел по-итальянски, и звук его тенора раздался в ночном воздухе. Никто не прекратил пения, все слушали. Постепенно всё стало затихать.

Часу во втором ночи осужденных вывели во двор крепости, где им дали немного побеседовать друг с другом, а потом, под конвоем Павловских гренадер, вывели на гласис крепости для совершения над ними обряда гражданской смерти и деградации. Всё обширное поле было кругом обставлено войсками. Каждого из офицеров гвардии ставили на колени перед отрядом того полка, к которому он прежде принадлежал. С них срывали мундиры и ордена и бросали в разложенные и зажженные костры. Фурлейт ломал над головою осужденного шпагу, предварительно подпиленную. Однако шпаги были подпилены плохо, и трепанированный Якубович чуть не умер от удара; Якушкин сказал фурлейту: «Если ты ударишь меня так еще раз, ты убьешь меня».

Генерал Чернышев и генерал-губернатор Кутузов распоряжались, скакали туда и сюда. Чернышев не успел подкраситься и нарумяниться в такое раннее время, и лошадь его тоже была не убрана, с голой репицей. Он нагло лорнировал осужденных. Бенкендорф тоже был тут. Ему было жаль их, среди них были старые товарищи по службе. Но его возмущало спокойствие и даже веселость осужденных.

Для них же эта церемония была неожиданным развлечением после тюремной скуки. Волконский искал в толпе знакомых и, смеясь, раскланивался. Лунин шутил. Музыка играла веселые марши. В небольшой толпе присутствовавших было много иностранцев из посольств и среди них француз Деларю, товарищ Сергея Муравьева по парижской школе, приехавший на коронацию в свите маршала Мармона… Тут был и Дельвиг, пришедший, вероятно, для того, чтобы обменяться словом или хотя бы взглядом с лицейскими друзьями, Пущиным и Кюхельбекером. Был и еще один их лицейский товарищ – «Суворочка» Вольховский, сам когда то принадлежавший к Союзу Благоденствия.

По окончании деградации, на осужденных накинули полосатые тюремные халаты. Странными и смешными показались они сами себе. Из под слишком короткого для высокого Якубовича халата виднелись огромные ботфорты. Для иных не хватило халатов и они возвращались в крепость «ощипанными», полуголыми.

Вдали, на гласисе крепости смутно темнело странное сооружение, вроде качелей, но в шуме и волнении этого утра только немногие поняли ясно, что это – виселица, что пятеро их товарищей будут казнены.

Постепенно, группами их отводили обратно в крепость и рассаживали по новым камерам в Алексеевском Равелине. Тут только они стали понимать, что происходит. Один из первых вернувшийся с кронверка Оболенский слышал, как пятерых осужденных на смерть выводили из камер и как Рылеев протяжно кричал: «Прощайте, прощайте, братья». Розен после деградации попал в ту камеру, которую раньше занимал поэт. На столе еще стояла кружка Рылеева с недопитой им водой. А другого осужденного, Назимова, посадили в камеру, выходившую на эспланаду крепости. Он увидел страшное зрелище.

* * *

Виселицу, похожую на качели, – два столба с перекладиною, – стали устанавливать только этой ночью, на берегу Невы, у крепостного вала, против маленькой, ветхой церкви св. Троицы. Казнь должна была закончиться к 4-м часам, по записи царя, в которой он, как режиссер, набросал план всего предстоящего зрелища, и потому с приготовлениями спешили. Но ломовой извозчик, везший один из столбов, запоздал и задержал церемонию. Под виселицей вырыли большую и глубокую яму, а над ямой устроили помост из досок, который посредством механизма должен был быть выдернут из-под ног осужденных, чтобы они повисли над ямой. Но столбы недостаточно глубоко врыли в землю, и веревки оказались слишком коротки. Пришлось из близлежащего, заброшенного Училища Торгового Мореплавания принести ученические скамейки. Начальник кронверка крепости Беркопф показал пятерым неопытным палачам, как надо вешать; сам сделал для них образцовую петлю, смазал ее салом.

Под конвоем Павловских гренадер привели из крепости осужденных. Ноги и руки их были затянуты ремнями, на ногах были тяжелые кандалы, они с трудом передвигались. При встрече они, повернувшись, смогли кое как пожать друг другу связанные руки и поцеловались. Только Каховский остался до конца одиноким, озлобленным, полным горечи по отношению к своим товарищам. Их вывели в поле, посадили на траву… Тут, в светлеющем сумраке, изредка тихо разговаривая, встретили они последний в их жизни рассвет. О. Петр в последний раз исповедал их. «Хотя мы преступники и умираем позорной смертью, – сказал Рылеев, – но еще мучительнее умирал за всех нас Спаситель мира». Муравьев стал на колени и молился за родину и за царя, ведь Христос заповедал молиться за врагов. Пестель, не православный, попросил исповедать и его и с жадностью целовал крест. Один Бестужев-Рюмин изнемогал от предсмертного томления, и Сергей Муравьев тщетно старался утешить его и просил у него прощенья за то, что погубил его молодую жизнь. Каховский всё был в стороне от других, непримиренный даже перед лицом смерти. Палачи туже стянули им руки. Они сумели еще раз, став друг к другу боком, обменяться рукопожатием. Когда им надевали на головы мешки, закрывшие их до пояса, и руки палачей касались их, они смотрели на них с отвращением и негодованием. «Господи, к чему это?», – сказал Рылеев. Бестужев-Рюмин крепко схватился за священника; его едва оторвали. На их белых халатах были нашиты черные коленкоровые полосы с надписью: «государственный преступник». Солнце уже совсем взошло и мягко осветило черную виселицу и убогую поляну с свалками нечистот, кучку любопытных, толпившихся за рвом, отряд Павловских гренадер и странные фигуры осужденных. Музыка играла веселые марши, и трубы звучали серебряно и радостно в утреннем воздухе.

Их повели на помост по отлогому деревянному подъему. Солдаты слегка поддерживали, подталкивали их, так как они ничего не видели и еле передвигали ноги. Они взобрались на скамейки, палачи вскочили вслед за ними, накинули на них петли и соскочили. «Разрешаю и благословляю!» прерывающимся от рыданий голосом крикнул о. Петр и без чувств упал на землю. Но едва они заметались, забились в воздухе, как веревки не выдержали тяжести тел и кандалов, и трое – Рылеев, Муравьев и Каховский, – грузно задавая за деревянный помост, упали на дно ямы. Когда к ним подбежали, они сидели на земле со связанными руками, разбитые и тихо стонали. «Какое несчастье!», сказал Рылеев. Мешок упал с него, у него была в крови одна бровь, кровь за правым ухом.

На мгновение все растерялись. Раздались голоса, что дважды казнить нельзя! Но уже неистовствовал военный губернатор Кутузов, распоряжался, кричал: «Вешать их, вешать скорее!». Лавки были еще закрыты, некуда было послать за веревками. В возне и суматохе прошло около получаса. Легенда приписывает казнимым много эффектных слов: «Бедная Россия! и повесить-то порядочно не умеют», – будто бы сказал Муравьев. Но хочется думать, что эти ужасные полчаса они были в полузабытьи. Едва ли крикнул Рылеев Кутузову: «гнусный опричник тирана! Отдай палачу свои аксельбанты!» Едва ли сказал, он: «мне ничего не удавалось в жизни, даже умереть», и прекрасную фразу: «я счастлив, что дважды умру за отечество». Он не сказал этого, но он умер дважды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю