Текст книги "Декабристы. Судьба одного поколения"
Автор книги: Михаил Цетлин (Амари)
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
* * *
Атмосфера ли родного Васильева, влияние домашней обстановки, неудача ли петербургской поездки, или глубокое «разладие» с Сергеем Муравьевым были причиною этого, но есть указания, что Пестель в роковом 1825 году стал охладевать к делам Общества. В течение всего года он ничего не прибавил к «Русской Правде», хотя часто принимался писать. Очевидно, он чувствовал тщетность и обреченность своих усилий. Он плохо верил в Муравьевские планы восстания, а, может быть, и в свои планы тоже. Разумеется, он слишком уже далеко зашел, «поздно уже было совершить благополучно обратный путь». Но иногда в своем скептицизме и разочаровании он доходил до того, что собирался ехать в Петербург и открыть общество царю с тем, чтобы убедить его, что единственное средство борьбы с развитием тайных обществ, – это даровать России те права и учреждения, которых они добиваются.
Вероятно, последним из его политических действий, вспышкой пламени готового погаснуть была попытка найти новую опору для революции в поляках. О существовании в Польше тайного общества южане узнали через Бестужева-Рюмина, и Пестель сразу понял, что оно могло стать крупным козырем в предстоящей политической игре. Польское Общество было многочисленнее и почвеннее русского и сильно сочувствием всей нации. Сергей Муравьев вместе с Бестужевым-Рюминым первые вступили в переговоры с поляками, осведомляя о ходе их Пестеля. Перед Пестелем вставала серьезная политическая проблема. Вместе с Волконским встретился он с представителями Польского Общества, князем Яблоновским и Гродецким, на Контрактах в Киеве. В переговорах обе стороны не чуждались мистификации, преувеличивая силу своих обществ, а Пестель называл даже себя представителем Петербургской Директории. И русские и поляки были людьми одного круга, не только тайного, но и хорошего общества. Это помогало сближению. Звенели шпоры, лилась изящная французская речь, сверкали любезные улыбки, с обеих сторон было приятное чувство важности переговоров, иллюзия государственной деятельности, высокой дипломатии. Пестель требовал от поляков, чтобы они сейчас же по получении известия о восстании в России арестовали или убили Цесаревича и не дали бы Литовскому Корпусу двинуться на помощь правительству. По его «Русской Правде» дарование независимости Польши было обставлено рядом оговорок. Но в личных переговорах Пестель оказался уступчивее по отношению к полякам, чем этого можно было ожидать. Очевидно, в практической политике он умел быть гибким. От имени русских тайных обществ он дал слово (на что не имел права) признать независимость Польши и не настаивал на введении в ней республики. Он даже соглашался из присоединенных к России польских губерний «возвратить что справедливо и возможно будет». Но дальше проекта соглашения дело не пошло. Наряду с пунктами широкого политического значения поляки просили принять еще одно курьезное их пожелание, а именно: чтобы члены русского Общества помогали приезжающим в Петербург по своим делам полякам «не для того, чтобы каждый поляк получил успех по своему делу, но чтобы приезжая в вовсе незнакомую ему столицу, каждый знал по крайней мере, к кому ему прибегнуть». Очевидно, они не очень то верили в близость революции и долго еще предполагали ездить по своим делам в русскую столицу.
Рылеев и Бестужев
Поездка Пестеля внесла оживление в политическую жизнь Петербурга. Но человеком, преобразившим Северное общество, был Рылеев. Как щепотка соли меняет вкус воды, как слабый реактив преображает насыщенный раствор, так действует на людей воля вождя.
Кондратий Федорович Рылеев был сыном отставного полковника, принявшего по бедности место управляющего имениями княгини Голицыной. У него было тяжелое детство, сначала под ферулой грубого и жестокого отца, а потом в корпусе, где директором был немецкий поэт в отставке и русский генерал на действительной службе, друг юности Гете, Фридрих Клингер, дравший нещадно будущего своего собрата по музам. С детства узнал он унизительную нужду: отец его был небогат и не баловал сына. Сохранились любопытные юношеские его письма, в которых проявилась свойственная ему и впоследствии превыспренность. «Любезнейший родитель, – писал только что окончивший курс Кондратий, – я знаю свет только по одним книгам, и он представляется уму моему страшным чудовищем, но сердце в нём видит тысячи питательных для себя надежд. Там рассудку моему представляется бедность во всей её обширности и горестном состоянии, но сердце показывает эту же самую бедность в златых цепях вольности и дружбы». И дальше: «Быть героем, вознестись выше человечества! Какие сладостные мечты… Обожаю Монарха нашего, потому что он печется о подчиненных своих, как отец, обожающий чад своих, и как Царя, над нами Богом поставленного. Хочу возблагодарить его; но чем же и где мне его возблагодарить? Чем, как не мужеством и храбростью на поле славы?». Всё это красноречие кончалось просьбой о деньгах, необходимых для будущих подвигов на поле славы, т. е. для покупки мундира, трех пар панталон, жилеток, хорошенькой шинели и кивера с серебряными кишкетами.
Но отец был стреляный воробей, которого на мякине не проведешь. «Ах, любезный сын, – писал он в ответ, – столь утешительно читать от сердца написанное, буде то сердце во всей наготе неповинности, откровенно и просто изливается». Но он подозревал, что сын только потому говорит о чувствованиях, что сердце его занято одними деньгами. Денег на хорошенькую шинель и даже на дорогу не было выслано бедному Кондраше. Сын не оставил этого письма без ответа: отец напрасно обвиняет его. Он перечел копии своих писем и ничего подобного в них не усмотрел. Так рано умел соединять он искренний пафос с благоразумным предусмотрительным копированием своих писем.
Шла война с Наполеоном, и юноша рвался в бой. Но только в 14-м году он получил чин прапорщика артиллерии и укатил заграницу. Дрезден, Франция, Париж; сражения, победы, возвышенное состояние духа, мечты о славе, – он испытал всё, что испытывали молодые русские офицеры тех героических лет. Новые страны и тысячи впечатлений, вплоть до неизбежного Пале-Рояля, «Лавиринфа, в котором тысячи минотавров, облеченных в приманчивую одежду сладострастия».
А потом возвращение на родину, служба в артиллерийской бригаде в воронежской глуши. Снова бедность, безденежье, долги, «белья скоро совсем нельзя будет носить». Отставка после смерти отца, чтобы как-нибудь устроиться и помочь матери. Затем женитьба на дочери помещика Тевяшова, хорошенькой, черноглазой Наташе. И тут снова у Рылеева своеобразное соединение искреннего романтизма, любви к высоким словам и практицизма. Вот как сообщает он о своем решении матери: «Ах, сколько раз, увлекаемый порывом какой-нибудь страсти, виновный сын ваш предавался удовольствиям и мог забыть тогда о горестях и заботах своей матери!». Жениться он, будто бы, надумал, чтобы дать матери покой. «Милая Наталия имеет только тот порок, что не говорит по-французски». Ангела Херувимовна, – называл он свою невесту и, как полагается влюбленному, писал ей нежные письма, бегал по городу, доставая ей узоры для вышивания, и даже сам срисовывал их для неё. Женихом он был долго. Старик Тевяшов не хотел отдавать ему свою Наташу. Рылееву пришлось угрожать, что он застрелится, а Наташа кричала: «Папенька, отдайте за Кондратия Федоровича, или в монастырь!» В конце 1818 года получил он отставку и только в начале 1820 женился и уехал в Петербург с молодой женой.
В Петербурге ждала его бурная, деятельная жизнь, – служба, литература, издательство, политический заговор. Сначала поселился он с женой на Васильевском Острове, 4 года служил по выборам заседателем в уголовном суде и прославился среди петербургского простонародья, как защитник правды. Рассказывают, что какой то мещанин, которому генерал-губернатор грозил судом, упал перед ним на колени не от страха, а от радости: «Там будет судить меня Рылеев, а он не погубит невинного». Потом из суда перешел он на службу правителем канцелярии в Российско Американскую компанию, образованную для эксплуатации Аляски, принадлежавшей тогда России, и поселился в доме компании, у Синего Моста. Честного и способного секретаря очень ценили. Здесь, в Петербурге, в 1825 году не выдержала испытания его любовь к Наташе, и следы какого-то сильного увлечения видны в его поэзии этого времени. По-видимому, предмет его страсти не был достоин поэта, и друзья его подозревали, что красавица – агент тайной полиции. Но любовь никогда не была главным содержанием его жизни, так же, как любовная лирика занимает второстепенное место в его поэзии. Удивительно умея совмещать поэзию с практической жизнью, Рылеев отлично служил и не плохо писал стихи. Поэтический талант его постепенно креп и развивался в том жанре, которому суждено было в России долгое будущее, – в гражданской поэзии. Есть в его гражданской лирике рассудочность и несложность, делающие их мало привлекательными для современного читателя. Но тогда его ценили и в публике и в литературных кругах. Он был близок с Гречем и Булгариным (в то время еще либеральными), дружески переписывался с Пушкиным. Но, может быть, Пушкин и не сохранил бы к нему дружбы, если бы встретил его менее мимолетно, чем в краткие недели перед своей ссылкой на юг, весною 1819 года. Как поэта, он мало ценил Рылеева и порой высказывался о нём резче, чем о ком-либо другом из своих друзей. За рассудочную предвзятость его стихов он звал его «планщиком» и говорил, что «Думы» его происходят не от польского, а от немецкого слова dumm. Поэмы Рылеева нравились ему больше.
Но не очень хорошие, не обаятельные стихи своим искренним пафосом трогали и волновали людей того времени. Кажется, никто не выразил сильнее гражданских чувств первого в России революционного поколения:
Пусть юноши, не разгадав судьбы,
Постигнуть не хотят предназначенья века
И не готовятся для будущей борьбы
За угнетенную свободу человека.
Пусть с хладнокровием бросают хладный взор
На бедствия страдающей отчизны
И не читают в них грядущий свой позор,
И справедливые потомков укоризны.
Они раскаются, когда народ, восстав,
Застанет их в объятьях праздной неги,
И, в бурном мятеже, ища свободных прав,
В них не найдет ни Брута, ни Риеги.
Увы, в России желающих стать Брутами было много, но народ не искал свободных прав.
* * *
«Петербург тошен для меня, он студит вдохновенье; душа рвется в степи; там ей просторнее, там только я могу сделать что-либо, достойное века нашего», – писал Рылеев Пушкину. Это было не так: только в Петербурге, в ускоренной жизни столицы, смог он в эти бурные несколько лет свершить дело своей жизни: стать предтечей революционного века. Он жил напряженно, писал стихи, смело обличавшие всесильного Аракчеева и вызывавшие восторги в широких кругах читателей; был членом масонской ложи «Пламенеющей Звезды», в которой прения велись на немецком языке (едва ли поэт, не знавший по-немецки, мог принимать в них очень большое участие); от «Пламенеющей Звезды» переходил к «Звезде Полярной» – литературному альманаху, издававшемуся им вместе с Бестужевым, и к которому они привлекли лучшие литературные силы того времени; ревностно и добросовестно служил своей компании, так что даже получил в благодарность енотовую шубу и, – редкое сочетание! – этот аккуратный секретарь был отчаянным дуэлянтом. Он стрелялся и был ранен на дуэли молодым офицером Шаховским, потому что ему почудилось, что тот оскорбил его сводную сестру. Он избил на улице хлыстом какого-то господина, отказавшегося от дуэли за пустую, совершенно воображаемую обиду, нанесенную матери его друга Бестужева. В качестве секунданта, участвовал он в получившей широкую известность дуэли Новосильцова – Чернова. Богатый аристократ Новосильцов ухаживал за сестрой одного из членов Северного общества, дочерью армейского генерала Пахома Чернова. Но мать Новосильцова не захотела иметь невесткой незнатную девушку, «Пахомовну», как она выражалась. Тогда молодой Чернов вызвал Новосильцова; оба противника стреляли одновременно и смертельно ранили друг друга. Эта дуэль вызвала большое волнение в Петербурге, и Рылеев постарался, чтобы погребение несчастного юноши превратилось в грандиозную демонстрацию возмущения против аристократии, в смотр сил либерального Петербурга.
Принятый в Общество только в 1823 году, Рылеев вскоре стал одним из его директоров и энергично принялся за пропаганду. Его дом всегда был полон гостей; знаменитые русские завтраки умело сочетали экономию и патриотизм: на них ели капусту, редьку, черный хлеб, пили только водку, но зато много спорили и говорили. Рылеев, как многие литераторы того времени, мечтал о возврате к древним русским нравам, о замене кургузого немецкого платья русской одеждой, о древней славянской вольности. «Ты около Пскова, – писал он Пушкину, – здесь задушена последняя вспышка русской свободы; настоящий край вдохновенья, – и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы?». Сам он готов был ознаменовать Думой или Поэмой каждое событие русской истории, чтобы «напомнить юношеству о подвигах предков». Русское прошлое, любовь к родине, – были главными темами вдохновенных речей Рылеева. «Шиллер заговора», он был полон подлинного вдохновения. «Рылеев не был красноречив, – писал Николай Бестужев, – и овладевал другими не тонкостями риторики или силою силлогизмов, но даром простого и иногда несвязного разговора, который в отрывистых выражениях изображал всю силу мысли, всегда прекрасной, всегда правдивой, всегда привлекательной. Всего красноречивее было его лицо, на котором являлось прежде слов всё то, что он хотел выразить, точно, как говорил Мур о Байроне, что он похож на гипсовую вазу, снаружи которой нет никаких украшений, но как скоро в ней загорится огонь, то изображения, изваянные хитрой рукой художника, обнаруживаются сами собой». Немудрено, что он стал центром Общества, что именно ему удалось принять столько новых членов. Им был принят молоденький поэт, конногвардеец князь Одоевский; через него вошел в сношения с Обществом «бойкая особа», маленький, самоуверенный лейтенант флота, Завалишин, основавший какой-то полумифический Орден Освобождения, на осуществление которого он испрашивал разрешения самого императора; его друзья – Торсон, Арбузов, Николай Бестужев дали обществу связь со средой моряков. Через него сблизились с Обществом барон Штейнгель, подполковник Батенков и – самое крупное приобретение – его ближайший друг Александр Бестужев, в литературе известный под своим псевдонимом «Марлинского».
* * *
Талантливая, горячая кровь текла в жилах братьев Бестужевых. Самой глубокой и одаренной натурой среди них был старший брат, Николай. Но самым блестящим и ярким – Александр Марлинский. Этот молодой драгун делал быструю карьеру в разнообразных областях. Как кровный арабский конь, брал он препятствие за препятствием, с легкостью, как бы играя. Бедный дворянин, сын отставного офицера литератора и простой, полуграмотной женщины, – вот он офицер гвардии, адъютант герцога Вюртембергского, известный писатель. Он пишет звонкие и страстные стихи (лучше, чем впоследствии Бенедиктов). Его рассказы – первый опыт русской романтической и декоративной прозы, его критические статьи полны темперамента и ума. На литературный Парнас вскочил он лихо на взнузданном Пегасе. Как издатель замечательных альманахов «Полярная Звезда», ввел он впервые в России неслыханный, революционный обычай авторского гонорара: до него в журналах ничего не платили; пусть не забудут об этом люди писательского цеха… Салоны ценят веселого и красивого кавалера, герцог любит своего ловкого адъютанта, дамы от него без ума. Он для них воплощение рокового человека, таинственного и всё же доступного их пониманию – русский Байрон. Одно постоянное огорчение: у него сильно хромает французский язык, как у всех, кто не говорил на нём с детства. Ничего! Он будет брать уроки, а пока подчеркивать свой руссизм и смеяться над слепыми подражателями всего французского. И по-английски он учится, английский язык нужен ему, чтобы прочесть Байрона в оригинале. Откуда только он берет время на всё это: романы, балы, уроки, службу, стихи? Жизнь течет, как горячая струя, напряженным потоком. Он живет под большим давлением, горит на большом огне. В письмах, в отрывочных фразах его дневников, сохранились следы этой ускоренной жизни. Воистину, в ней музыка играет, штандарт скачет. «Живу в Минске, – пишет он Булгарину, – пьянствую и отрезвляюсь шампанским. Жизнь наша походит на твою уланскую. Цимбалы гремят, девки бранятся. Чудо!.. Минск, трактиры, цукерни, собачья комедия, т. е. театры, адъютантство и дорога меня скружили». А в Петербурге! – «Обед у Андрие. Вечер у знаменитой Софьи Остафьевны (содержательницы «дома», где он, впрочем, «смеялся и только»). Был у Комаровского, играли в глупые дураки. На великолепном бале у Вергина… Танцевал довольно, но уехал с пустой головою. С англичанином Фошем живой разговор о Бейроне. Вздумал учиться по-английски. До полуночи у Акулова. Танцевал, но сердце не прыгало, потому что W. не была». Через десять дней «встреча с М. на целый день выбила из из седла». (Бедная W! уже забыта! и сердце прыгает снова!). «Танцевал котильон с М. Обед у Греча. Обед у герцога. Ходил к великому князю Михаилу от герцога спросить о здоровье. Он ушиб себе причинное место прикладом. Был английский учитель и ломал язык глаголами. Пятница – день, видно, замечательный, но не помню из него ни минуты. На устрицах в Обществе соревнователей. Пил смертную, дурачились до 4-х часов… Вечером, сидя у Рылеева, получил золотую табакерку от императрицы Елизаветы. Это мило: она так предупредительна. Пошли к Бедряге и выпили за её здоровье бутылку шампанского (революционеры!). Табакерку я подарил матушке. Представлялся герцогине, которая меня благодарила за Полярную, и говорила, что Карамзин хвалил ей меня. Куча визитов. Целое утро по визитам. Целый день дома. Учил наизусть из Шекспира речь Брута. Пил много шампанского, и оттого вечером приплатился головной болью, и у Оржинского, сидя до 2 ч. ночи, ничего не мог пить. Целый день с дамами. Врал очень много, в духе лилового цвета. Вечером на бале видел М., она прелестна, но я не говорил и не танцевал с нею, – было очень грустно. Не спал после этого остаток ночи и встал со свинцовым сердцем. Чуть не плакал по Бейроне. Передничал во Дворце. Прозябал. Дженни прелестна. В театре – смотрел Семенову в Медее – и плакал от неё…». – Немудрено, что после таких дней бывали другие, когда он «дремал ходя и ворочался во сне». Таковы записи в его записной книжке, и всё это иногда еще сгущалось, например, при поездке в Москву, где он видел всю знать московскую («это было для будущего не лишнее»), и где набрасывал отрывистые, даже не строки, а слова дневника, почему то сидя у Обер Шальме, знаменитой дамской портнихи. Верно, с какой-нибудь дамой поехал выбирать ей туалеты.
Семья Бестужевых была дружная, братья любили друг друга и сестер, обожали мать (что не всегда бывает с интеллигентными детьми простых матерей). Брат Николай заменял им всем отца, и, хотя был всего на шесть лет старше Александра, но относился к нему, как строгий и любящий ментор. Из сестер самой замечательной была старшая, Елена Александровна, Лешенька, или Лиошенька, как писали её имя братья. Александр посылал сестрам нравоучительные, учтивые и веселые письма, и, разумеется, больше по-французски. Но что это был за французский язык! «Soyez en santé et ne fâchez pas!» – писал он им. «О, Dieu, Dieu!» – хочется воскликнуть с ним вместе (как неподражаемо в своем дневнике переводил он русское «Боже, Боже!»).
Этой хорошей, дружной и даровитой семье предстояло, казалось, счастливое будущее. Уже недалеко было время, когда могло успокоиться тревожное материнское сердце: шутка ли выкормить и вывести в люди небогатой вдове четырех мальчиков и трех девиц? Но декабрьская буря разметала во все стороны уютное бестужевское гнездо.
Что бросило братьев Бестужевых в Тайное Общество и почему пошел в него Александр Марлинский? Зачем понадобилось ему менять порядок вещей, в котором ему всё улыбалось, – женщины и литераторы, великие князья и слава? Ведь не только же патриотический идеализм, как у Рылеева, Якушкина, Волконского! Не веленья совести, как у Пущина или кн. Оболенского. И не политические убеждения, едва ли глубокие! Бестужев был очень разносторонне одарен и умел, когда хотел, дать блестящий очерк социально экономического положения России, умно вскрыть причины недовольства разных слоев населения. Но едва ли потому, что «купечество жаловалось на кредит, и многие колоссальные фортуны погибли», – шел он на борьбу и на гибель (что ему были чужие фортуны! или он собирался жениться на купеческой дочке?). Бестужев был человек очень сосредоточенный на себе и вполне от мира сего, и если брать слово карьера в его настоящем значении «поприща», то он был карьеристом. Пусть он немного клеветал на себя, когда утверждал, что «товарищи называли меня фанфароном и не раз говорили, что за флигель-адъютантский аксельбант я готов отдать был все конституции». Но всё же и не вполне клеветал. За флигель-адъютантские аксельбанты конституции не продал. Но и не только в жертвенном идеализме пошел на риск своей умной и красивой головой.
Клеветал ли он, когда писал царю: «Я считал себя, конечно, не хуже Орловых времен Екатерины». Не тут ли разгадка тайны? Бестужев был вольнолюбив и честолюбив. Он жил в либеральной атмосфере Александровской эпохи, среди вольномыслящей военной молодежи, находился под влиянием брата Николая, был близким другом Рылеева. Недаром, брат учил его в корпусе: бьют, не жалуйся, от товарищей не отставай! Он и не отстал. Вольнолюбие было у него не в голове, а в крови. Силушка, бестужевская силушка, по жилушкам переливалася. Было в нём одно основное свойство: темперамент. Не с бестужевским темпераментом можно было сидеть сложа руки, когда заваривалась крутая каша, затевалась большая игра. Риск?.. но первое качество Бестужева – дерзость. Риск его притягивал. Было в нём честолюбие, но не то мелкое, которое подсмотрел в нём мелкий Греч. Он не завидовал аристократам, но когда Батенков говорил ему, что как исторический дворянин и как человек, участвовавший в перевороте, он может попасть в правительственную аристократию, голова Бестужева кружилась. Не для него была гладкая дорожка чинов и отличий. Первый русский романтик, он обязан был перед этим наименованием принять участие в заговоре! Перед ним стоял великий пример Байрона, борца за свободу Италии и Греции. Братья Бестужевы должны сделать карьеру столь же счастливую, как братья Орловы, но куда более достойную!
Оба они, и Николай и Александр, были приняты в Общество Рылеевым. В апреле 1825 года Александр стал членом Верховной Думы на место уехавшего в деревню Никиты Муравьева. Разумеется, и младшие их братья, Петр и Михаил, разделяли взгляды старших. Рылеев, связанный с ними тесной дружбой, возлагал большие надежды на новоприобретенных членов. Будничная работа конспиратора была не по душе Бестужеву, и он пренебрегал ею. Зато в день 14-го он сыграл свою роль, и если подготовил выступление Рылеев, то войска на площадь вывели братья Бестужевы.