355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Цетлин (Амари) » Декабристы. Судьба одного поколения » Текст книги (страница 23)
Декабристы. Судьба одного поколения
  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 19:00

Текст книги "Декабристы. Судьба одного поколения"


Автор книги: Михаил Цетлин (Амари)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 23 страниц)

Эпилог

Долго ли, медленно ли шло время, прошло почти 30 лет. Из тех людей, чья судьба была связана с 14-м, большинство уже умерло. Давно умерли Сперанский и Бенкендорф. Умер Пушкин, единственный, которого, может быть, не погубила, а спасла бы Сибирь от ужасной судьбы в Петербурге. Михаил Федорович Орлов умер в 1842 году, в годовщину того события, с которым он связал свое имя – капитуляции Парижа. Все эти годы он жил богатым московским барином, придумывая для себя суррогаты деятельности, то заводя фабрики, то трудясь над книгою «О Кредите», так и оставшейся не написанной; трудно было ему писать «пером, отточенным шпагой», он был создан не для этого. От бездействия просился он рядовым на Кавказ, от него же, вероятно, и умер. В еще худшем бездействии тосковал и ржавел Ермолов, герой Отечественной Войны, на которого возлагали надежды иные декабристы и на котором сосредоточилась подозрительная ненависть Николая. Он жил и дряхлел в своей подмосковной, стреляя дупелей по болотам и критикуя правительство в болоте английского клуба. Другой военный, друживший когда то с декабристами, Киселев, сделал большую карьеру, стал министром, государственным деятелем. Проезжая через десять лет после того как он покинул его – через Тульчин, он записал в своем дневнике: «Toultchine. Mes chambres. Emotions!». Какие это были эмоции? Вспомнил ли он о том, за что погибли его молодые друзья, так горячо спорившие некогда в этих комнатах? Он работал, как мог, стараясь смягчить тяжесть крепостного права, улучшить положение крестьян, поскольку это было осуществимо при Николае. Но как скупо отмеривал согласие на реформы его повелитель. В конце концов он был устранен от государственной работы и отправлен в почетную ссылку, послом в Париж. Другой почтенный генерал, Ростовцев, был поставлен во главе военно-учебных заведений и вел их в духе крайнего монархизма. В своих циркулярах проповедовал он теорию, что личная совесть должна руководить человеком только в частной жизни, – в общественной же – совесть общественная, т. е. фактически – предписания начальства. Этот циркуляр вызвал негодование в либеральных кругах. Но работа в военно-учебном деле столкнула его с Наследником Александром Николаевичем и очень сблизила их. Это открывало ему большие перспективы в случае нового царствования.

* * *

Наконец умер тот, чья воля держала замкнутой для декабристов дверь в Россию.

Царь лежал в своей маленькой, скромно убранной спальне; в комнате было холодно, за окнами выл зимний ветер. Он лежал на низкой походной кровати, на тонком тюфяке, набитом сеном, покрытый своей старенькой серой шинелью. Над изголовьем чуть светлел образ с лампадой и портрет дочери Ольги в гусарском мундире. Николай не спал. Он давно уже был болен и сильно страдал. Но ни он, ни врачи его не думали, что смерть так близка.

Было немного позже 3-х. Лейб-медик Мандт, только что сменивший дежурившего перед тем доктора, получил от фрейлины гр. Блудовой письмо с просьбой постараться уговорить царя приобщиться Св. Тайн. Но как выполнить это тяжелое поручение?

Он выслушал царственного пациента, ставшего в противоположность своему обычаю очень покорным. И вдруг опытным ухом услышал то, чего боялся, начало паралича легких. Он решился исполнить просьбу Блудовой.

Император сразу понял всё. Он немного приподнял и повернул голову к врачу.

– Скажите же мне, разве я должен умереть?

– Да, ваше величество, – ответил Мандт после краткого колебания.

Большие, блестящие и неподвижные глаза, только что устремленные на него, поднялись к потолку. Император молчал долго, минут пять.

– Как достало у вас духу сказать мне это? – спросил он.

Металлически и отчетливо звучал его голос.

– Года полтора назад я обещал вам сказать правду, если бы настала эта минута… К тому же я люблю вас и знаю, что вы в состоянии ее выслушать.

Николай протянул ему руку и сказал:

– Благодарю вас.

* * *

Что проходило в душе царя, когда он лежал молчаливо и неподвижно в ожидании конца? Прошла ли перед ним его жизнь, жизнь полная труда, царственного блеска и славы? Побежденный «товарищ Махмуд», турецкий султан; усмиренная Варшава; лежащие у ног его венгры; покоренная Европа?

«Если я буду императором хотя бы один час, то покажу, что был этого достоин», сказал он, вступая на престол. Не один час, тридцать лет было дано ему царствовать и в какой тупик завел он себя и Россию!

30 лет стоял он во главе великой Империи, был царем обожавшего его народа. 30 лет упрямо и твердо управлял, не встречая препятствий своей самодержавной, своей огромной воле. Чувство долга владело им, служения России, как у его великого пращура. Его философия любила находить себе выражение в простых и ясных терминах военной дисциплины. Служба и особенно военная служба казалась ему идеалом жизни. «Здесь порядок, строгая, безусловная законность, никакого всезнайства». Вся человеческая жизнь – служба. Казарменный и высокий идеал!

Воля его была сильна, но как ограничен ум, как скупо сердце! Он был лишен способности к общим идеям. Несколько вкоренившихся и предвзятых принципов владели им безраздельно. Порядок, дисциплина, служба, иерархия, законность. Самодержавие в России, легитимная монархия в Европе.

Еще вчера блеск величайшей державы. И вдруг всё рухнуло, развалилось, как подгнившее трухлявое дерево.

От этого он и умирал. Железный организм, казалось был закален еще на десятилетия. Но воля, которая не умела сгибаться, надломилась, и тогда иссякла та жизненная сила, которая спасает человека от болезней и смерти.

Унижение за унижением! Предательство друзей и торжество врагов. Балаклава, Евпатория, Черная Речка. Сотни тысяч жизней, отданных ни за что, в жертву беспорядку, казнокрадству, измене.

За последний месяц он много плакал, гордость его страдала невыносимо. Но он сдерживал себя усилием воли и по прежнему исполнял свой долг. Простудившись, не захотел лечиться. Больной поехал в Михайловский Манеж на смотр маршевых гвардейских батальонов, отправляемых в Севастополь. Почти сознательно шел к смерти. Почему не послушался он советов своих «друзей» декабристов, тех, которых он называл «mes amis du quatorze», – Рылеева, Каховского, Бестужева? Почему пугался он всякого новшества, боялся призрака анархии, пугачевщины? Почему терпел так долго крепостное право? Много лет тому назад, показывая Киселеву на груду папок в своем кабинете, он сказал: «здесь собираю я документы для того процесса против рабства, который я намерен вести». Но он так и не начал этого процесса, а всё медлил, всё ждал и дал ране перейти в гангрену: она отравляла и, может быть, навсегда отравила Россию…

Умер он изумительно. Приобщился Св. Тайн. Простился со всеми, для каждого нашел слово утешения, у всех попросил прощенья. Всё это сделал просто, неторопливо, проникновенно. Его беспокоило, не потеряет ли он сознанья, не задохнется ли? «Я надеюсь, что всё пройдет тихо и спокойно» – сказал ему Мандт. «Когда вы меня отпустите?» – спросил царь. Мандт не сразу понял… Императрица предложила ему прочесть письма сыновей из Севастополя. «Нет, Муффи, я теперь далек от всего этого», ответил царь. Он хотел забыть о земном.

Он умер 18-го февраля 1855 года.

* * *

Со смертью Николая, на престол вступил его сын, молодой, слабый, но расположенный к добру Александр II. Из памяти молодого царя не изгладились образы декабристов, которых он видел во время своего путешествия по Сибири, истово молящимися в церкви в далеком Кургане. Оставить в ссылке этих безвредных старых людей было невозможно. Но прошло почти полтора года в волнениях и заботах начала царствования, прежде чем он дал им амнистию в день своей коронации, 26 августа 1856 года. Между тем, время было дорого, они были уже стары, им нельзя было долго ждать. И вот царь, как бы в искупление своей медлительности, спешил известить декабристов о милости. Он послал вестником её жившего в это время в Москве сына старика Волконского. С невероятной быстротой, в 15 дней, проделал Волконский свой длинный путь и еле живой от усталости, не могущий уже ни сидеть, ни стоять в своей повозке, доскакал до Иркутска, чтобы сказать отцу и его товарищам, что они могут вернуться. В Сибири еще ничего не было известно, но там царила атмосфера ожидания, и встревоженные старые декабристы выезжали на большой тракт в ожидании курьера из Петербурга. По амнистии они не имели права проживать в столицах, им не вернули титулов (это было сделано впоследствии) и, конечно, их не восстановили в правах на утерянное имущество, во владение которым давно уже вступили другие.

* * *

Амнистия пришла слишком поздно. Что принесла она этим старикам, уже потерявшим способность сильной и беспримесной радости? Прежде всего, беспокойство, хлопоты, необходимость покинуть насиженные места, налаженную жизнь в краю, к которому они привыкли и ехать на полузабытую родину. Как встретят родные вернувшихся словно с того света родственников, иногда еще к тому же и возможных претендентов на долю их прежнего состояния, как отнесутся к ним старые друзья? Как придется им жить и доживать там, в России, свою стариковскую жизнь? Но искушение вернуться было слишком сильно, и чувство долга тоже звало их вернуться на родину, за которую они страдали, о которой так долго и тщетно мечтали. Кажется, у большинства была не столько радость, сколько идея радости, нравственная обязанность радоваться. У кого были дети, радовались не за себя, а за них, увозя их из страны изгнания.

Дорогие могилы оставляли они – Сибирь стала огромным кладбищем декабристов. Незадолго, в конце 1854 года, умерла в Иркутске, в мучениях, от рака, княгиня Трубецкая. Уже совсем накануне манифеста, в январе 1856 года, с целью грабежа убиты были Аврамов и Лисовский. В том же году погибли братья Борисовы, основатели Славянского Общества. Умер внезапно от разрыва сердца младший, Петр, и когда узнал об этом его сумасшедший брат, он в припадке страшного отчаянья зарезался и еще поджог свой дом, чтобы не было спасенья. В том же году умерли доктор Вольф, Крюков и Муханов. Вообще за эти пять лет перед амнистией смерть скосила чуть ли не всё, что осталось от поколения декабристов, больше 30 человек. Только девятнадцать стариков застало прощенье еще в живых в Сибири.

Почти все они выехали на родину. Застряли в Сибири – Михаил Бестужев, обремененный большим семейством, Горбачевский, по стариковски, по нигилистически не веривший ни в возможность устроить заново личную судьбу в России, ни в высокие слова о прогрессе и гласности.

«Не наша еда лимоны» – любил он говорить о себе. Порой ему страстно хотелось повидать перед смертью родную Малороссию. Но там у него уже никого не осталось.

Остальные потянулись в Россию один за другим. Родина встретила их благосклонно. «Кто выше – тайный советник или декабрист?» – спрашивали дети, видя как почтительно относятся к этим скромным людям их родители. В неписанной иерархии декабристы и были, пожалуй, выше. Но зато «тайные советники», как могли, отравляли им жизнь, то запрещением жить в столицах, то докучным полицейским надзором. Между тем, у многих из вернувшихся именно в Москве и Петербурге жили близкие родные, а запереться в глухой деревне, порой казалось хуже Сибири. Декабристы, впрочем, были в моде и у некоторых «тайных советников». Шли новые веяния, близилась эпоха великих реформ.

Они всему удивлялись, обо всём расспрашивали, эти старые, суетливые дети, забывшие русскую жизнь, неприспособленные. Отношение к ним было почтительное и чуть-чуть насмешливое. Многие из вернувшихся были чудесные, крепкие, бодрые старики. Некоторых старость даже украсила. Не совсем понятно, каким образом совсем обыкновенный, не умный и не глупый, бесхарактерный, добрый и к тому же очень некрасивый Волконский, горбоносый, с выпяченной губой, стал таким изумительным по нравственной и физической красоте стариком. В его фигуре, в его голове с длинными, серебряными кудрями было величие библейского патриарха, аристократизм Рюриковича и подлинная русская народность. Есть такие люди, у которых не слишком сильна и ярка индивидуальность, но зато полно выражены сверхличные, всенародные качества. Старость идет к ним, она их украшает, она стирает всё мелкое и личное и оставляет в них только прекрасное общее. То, что казалось прежде простоватостью, стало «высокой внутренней простотой», а некоторая наивность пленяла, как глубокая правдивость. Если бы Россия была тогда республикой, он был бы идеальным её президентом. Нам теперь трудно представить себе Волконского иначе, как этим серебрянокудрым стариком; таким войдет он в Пантеон русского народа.

Он доживал оставшиеся ему годы в своем имении Воронки, Черниговской губернии, ездил заграницу, подолгу живал в имении Фалль, принадлежавшем когда-то Бенкендорфу и по странной иронии судьбы перешедшем к семье государственного преступника. Сын его был женат на внучке начальника III Отделения. Волконский, как все старики декабристы, любил вспоминать прошлое. По вечерам, в Фалле, окруженный родными, начинал он бесконечные рассказы. «C’était dans l’année… – он останавливался на мгновенье, припоминая и потом кончал! – un!» Поднятый неожиданно в такт слову «un» указательный палец, наглядно иллюстрировал эту цифру. Присутствующие не сразу понимали, что l’année un означает 1801 год и не могли удержаться от веселого смеха.

Якушкину недолго уже пришлось радоваться жизни с своими двумя чудесными сыновьями, которым он когда-то с таким жертвенным самоотречением сохранил мать, взяв с неё слово не ехать к нему в Сибирь. Он умер через год после возвращения в Россию, в 1857 г. Пущин женился на овдовевшей Наталье Дмитриевне Фон-Визиной. Бедная «Таня» (она почему то была уверена, что Пушкин с неё писал свою Татьяну) могла наконец свободно отдаться своему пылкому чувству. Поздний и нерадостный брак!

Кое-кто из них пытался войти в новую жизнь, в общественную работу. Оболенский деятельно переписывался с бывшим другом молодости, Ростовцевым. Добродушный генерал был тогда накануне великого подвига своей жизни. Его еще многие, в том числе Герцен в «Колоколе», называли предателем декабристов. Его роль в освобождении крестьян иные объясняли тем, что он дал слово своему умирающему сыну искупить эту измену. Это легенда, но он действительно, искупил свой грех. Пользуясь доверием к себе Александра II, он энергично и радикально через все препятствия провел это трудное дело. Другой государственный деятель, бывший некогда основателем Союза Спасенья и помилованный потом – Александр Николаевич Муравьев, в должности нижегородского губернатора – тоже играл важную роль в деле освобождения. Кажется, не случайно три человека, связанные в свое время с декабристами – Киселев, Муравьев, Ростовцев – вписали свое имя в историю уничтожения крепостного права. Поле их деятельности было, разумеется, неизмеримо шире того, где могли работать затерянные в новых условиях, не знавшие жизни прощенные ссыльные – Оболенский или Свистунов, которым привелось принять только скромное, посильное участие в великом деле, в качестве мировых посредников. Из других вернувшихся Анненков тоже участвовал в общественной жизни: он был избран нижегородским предводителем дворянства. Он стал к этому времени тяжелым маньяком и был по прежнему рассеян. Старушка жена всё так же ухаживала за ним. «Annenkoff, tu oublies ton mouchoir!» неизменно кричала она ему вслед, когда он уходил из дому, и редко ошибалась.

Всех их уже подстерегали дряхлость и хвори. Поджио, женившийся в Сибири на классной даме Иркутской гимназии, с женой и дочерью уехал заграницу, на бывшую родину его семьи, в Италию, где Жизнь была дешевле и климат мягче. В Париже по прежнему проживал Тургенев. Брат его сумел в свое время передать ему деньги вырученные за продажу их общего имения, и он прожил свой век спокойно, богатым барином. После опубликования своей книги «Россия и Русские», направленной отчасти и против бывших его товарищей (он не прощал им их оговоры себя, считал «ребятишками», ни на что путное не годными), он уже больше ничего не писал. Нелюбовь тут были взаимная. Все грехи прощали декабристы – оговоры, предательство – одного греха не прощали: эмиграции, представлявшейся им предательством родины. Однако в благостный день 19 февраля 1861 года, столкнувшись с Тургеневым в русской церкви, перед крестом, растроганный и умиленный Волконский уступил ему дорогу, со словами: «Тебе, Николай, тебе первому подходить». В день освобождения крестьян это было только справедливо; это был его, Тургенева, великий праздник. Но тот отступил на шаг и холодно спросил, окидывая Волконского презрительным взглядом: «Кто вы такой?»

Странным, не у всех одинаковым, было отношение их к своему прошлому. Волконский, узнав о смерти царя, плакал навзрыд, как ребенок. О своей ли разбитой царем жизни плакал он? Не примешивалось ли к горю чувство вины за нарушение своего воинского долга? Кто скажет? Отношение большинства к 14-ому декабря было двойственным: осуждение его и всё-таки тайная гордость им. Эта двойственность особенно ясно выражалась у Оболенского, благодаря одному его свойству: он любил защищать свое мнение так, чтобы собеседник его убеждался в совершенно обратном. Он яростно защищал самодержавие яркими примерами его негодности, и осуждал Тайное Общество, подчеркивая благородство его целей и побуждений. Но всё же он старался выставить себя страстным поклонником самодержавия. Басаргин тоже осуждал декабрьский бунт, но признавался, что никогда не был так счастлив, как в дни Тайного Общества. Пущин и Якушкин не отказывались от своего революционного прошлого.

С каждым годом их оставалось всё меньше. В 1863 году умерла Мария Николаевна Волконская. Через два года «сложил жизнь рядом с той, которая ему ее сохранила» сам старый князь (ему было уже 73 года). В их доме, в Воронках, умер и похоронен рядом с ними Поджио, спутник их жизни. Матвей Иванович Муравьев прожил еще долго, до 1886 года. За три года до смерти имел он большую радость: ему возвратили солдатский Георгиевский крест, полученный им при Кульме. Но и его пережил Свистунов. Этот изящный сухощавый старик жил в последние годы в Калуге, преподавая французскую литературу в женской гимназии и умер только в 1889 году. Но всё же не он был последним декабристом на земле.

* * *

В начале девяностых годов прошлого столетия, почти в наше время, жил в Москве маленький, сухонький старичок, обремененный многочисленным семейством. Старичку было уже больше девяноста лет, но он сохранял еще завидную бодрость, память и слух. Бритое и безусое лицо его казалось почти что мальчишеским, как это бывает иногда у старых лакеев и актеров. Несмотря на преклонный возраст нужда заставляла его работать: давать уроки в купеческих семействах. Учил он и своих собственных дочерей, младшей из которых не было еще десяти лет. Для неё старался он в гостях прятать в карманы сласти и фрукты – старческая и невинная клептомания! Девочки, унаследовавшие, видимо, необузданную фантазию их отца, любили рассказывать подругам, что они дочери графа Завалишина, но что по бедности предпочитают скрывать свой титул. Что за охота услышать вопрос: «ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?»

Всю жизнь Завалишин хотел быть первым и единственным. Вот он и стал единственным: единственным оставшимся в живых декабристом. Долго многие из них не признавали его совсем своим, яростно полемизировали с опубликованными им воспоминаниями, обвиняли во лжи. Но вот все они умерли, и друзья и враги – и он остался один. Из Замоскворечья, с уроков или из гостей, шел он домой пешком. Кругом жила чуждой и бойкой жизнью новая торговая Москва. Спешили люди, кричали ломовые извозчики. Маленького старичка в длинном, старомодном не то сюртуке, не то кафтане, коричневого цвета, с шарфом, обмотанным вокруг шеи, не раз встречали на улице люди, которых и мы еще знали: Чехов, недавно вернувшийся с Сахалина, молодой доцент Милюков, Гольцев из «Русской Мысли», Соболевский из «Русских Ведомостей». Сам Завалишин читал не «Русские», а «Московские Ведомости»! Иногда заходил он в гости к основателю Музея Декабристов, либеральному сибиряку Михаилу Михайловичу Зензинову. Там не раз видел его сын хозяина, одиннадцатилетний Володя. С благоговением смотрел он на «всамделишнего» живого декабриста, на одного из первых революционеров и сам мечтал о подвигах, о борьбе за свободу…

Из гостей и с уроков Завалишин возвращался к себе в меблированные комнаты «Кремль», что против Александровского сада, в которых он ютился со всем семейством. Скользили сани, вороны кричали на грязном снегу. Россия близилась к новым временам. Но Завалишин уже не дожил до них. Он скончался 5 февраля 1892 года, по старому стилю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю