Текст книги "Солнечный круг"
Автор книги: Михаил Герчик
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Часть первая
Я ДЕЛАЮ ОТКРЫТИЕ
Теперь я понимаю, что пережил Христофор Колумб, когда открыл Америку. Со мной самим недавно случилось что-то похожее. Правда, я открыл не огромный материк, а небольшой поселок на окраине нашего города, и открыл не для других, другие, может, про него давно знали, а для себя, но… Но все равно я долго чувствовал себя именинником и ни капельки не страдал от того, что мое открытие не будет записано золотыми буквами в анналы истории. Уверен, что Колумб тоже особенно не думал об истории. Он больше думал о всяких там сокровищах да пряностях, а уж история сама позаботилась, чтоб люди и через сотни лет помнили его имя.
В большом городе можно, наверно, прожить всю жизнь, но все равно обязательно найдется такое местечко, где ты не только ни разу не бывал, но никогда о нем и не слышал. Я, например, и понятия не имел, что у нас есть такой Северный поселок, пока мы туда не переехали, хотя был уверен, что знаю свой город вдоль и поперек.
Отец рассказывал, что Северный поселок вырос в последние годы, когда нашему городу стало тесно в старых границах. Его и теперь строят – куда ни глянь, всюду в небо тянутся долговязые краны, высятся горы разрытой, развороченной земли, а от рева панелевозов в окнах жалобно звенят стекла.
Раньше на месте Северного поселка была деревня Слепня. Кое-что от нее еще уцелело: несколько кособоких деревянных домишек, которые лепятся, дожидаясь сноса, возле пятиэтажных корпусов, и старые сады. В Слепне когда-то жили знаменитые садоводы, их яблоки славились на всю республику, и строители – вот молодцы! – постарались сохранить все деревья, какие только было можно. Например, у нас во дворе осталось двенадцать яблонь, четыре вишни и груша. И еще одна яблоня росла под окнами. Правда, к тому времени, когда мы переехали, она засохла, видно, от старости, зато остальные были хоть куда: зеленые, развесистые, с толстыми, узловатыми ветками. Не то что чахлые прутики, которые садят во дворах других новых домов!
Во всем остальном Северный поселок ничем не отличался от новых городских микрорайонов. Такие же широкие улицы и разноцветные скамеечки возле автобусных остановок, магазины с огромными, во весь этаж, окнами, и крупнопанельные дома-близнецы: того и гляди, заблудишься да по ошибке в чужой зайдешь… И все-таки было на Северном что-то свое, особенное, чего не найдешь ни в одном уголке города. Не планировка, не архитектура и даже не сохранившиеся во дворах старые деревенские сады, а названия. Именно из-за них я и почувствовал себя Колумбом.
Сообразить, почему поселок назвали Северным, не составляло особого труда – он расположен на северной окраине города. Глянули строители на компас и назвали, чего там мудрить. Ну, а потом…
В первый же день, когда мы переехали, отец сказал:
– Запомни наш новый адрес, Тима: Арктическая, 8, квартира 41.
Я засмеялся.
– Поселок Северный, улица Арктическая… И захотел бы, так не забудешь.
После обеда, кое-как расставив по углам вещи, мы пошли погулять. Вернее, не столько погулять, сколько разведать, где магазины, школа, сапожная мастерская, – у меня как раз запросили каши ботинки.
С Арктической мы свернули направо. Я прочел на угловом доме табличку и зачмыхал носом: «улица Таймырская». Отец погрозил мне пальцем и сделал каменное лицо. Однако не успели мы дойти до конца квартала, как его губы растянулись в улыбке: впереди простирался проспект Челюскинцев.
Возле продуктового магазина «Айсберг» я уже засмеялся, ничуть не заботясь о приличии. Отец как-то тоненько захихикал, но тут же оборвал себя и на всякий случай торопливо оглянулся. Зато в проезде Георгия Седова он захохотал во все горло, а у кафе «Снежинка», на улице Ангарской, мы оба долго выли от восторга.
Обессиленные, изнемогающие, мы добрались до автобусной остановки «Роза ветров» и повалились на скамейку. Я визжал, а может, даже хрюкал, потому что смеяться больше просто не мог, и старушку, рядом с которой мы уселись, словно ветром сдуло: наверно, она посчитала нас за сумасшедших.
Немного отдохнув, мы мужественно продефилировали по улицам Руальда Амундсена и О. Ю. Шмидта, потом купили мороженого в павильоне «Белый медведь» возле кинотеатра «Енисей», новые ботинки в детском магазине «Пингвин» и порошки от головной боли в аптеке, которая называлась просто «Аптека». В этой «Аптеке» мы пришли к выводу, что «крестным отцом» Северного поселка был или какой-то морской волк, всю жизнь проплававший в арктических и антарктических водах, а под старость бросивший якорь в нашем городе, или человек необычайно последовательный и целеустремленный. Раз поселок Северный, значит, никакими другими частями света здесь и пахнуть не должно! И точка. Интересно, какое название он придумает для аптеки? «Полярная звезда» или «Тунгусский метеорит»?.. А может, так оставит? Без названия?
По дороге домой мы заглянули в 4-й переулок Лазарева и Беллинсгаузена. Был он узеньким – двум машинам не разойтись – и тихим, со старыми дуплистыми липами вдоль скрипучих дощатых тротуаров – сквозь щели выбивались зеленые чубчики травы. В палисадниках перед деревянными домиками буйно цвели мальвы, георгины, сквозь кусты сирени не разглядеть было окон. Казалось, этот переулок перенесли сюда из какой-то сказки, со сцены театра, что ли, и отгородили невидимой стеной от всего остального мира, так был он непохож на все, что мы до сих пор увидели на Северном поселке. Только телевизионные антенны над крышами были одинаковыми и там и тут. Последний целиком сохранившийся уголок старой Слепни…
Мы прошли немного вглубь. У невысокого забора на лавочке дремал старик. Несмотря на жару, старик был в потёртой зимней шапке и толсто подшитых рыжих валенках. Услышав наши шаги, он открыл глаза и добродушно кивнул, словно старым знакомым.
Мы поздоровались, сели на нагретую скамейку, и я осторожно спросил:
– Дедушка, а почему ваш переулок так называется – Лазарева и Беллинсгаузена? Как он раньше назывался?
– Раней? – Дед пожевал ввалившимися губами и полез в карман за куревом. – Раней он, сынок, Липовым прозывался. Вишь, липы какие! Лет по сто, а то и болей. А перехристили, чтоб, значит, не забывали хороших людей, Лазарева и этого самого… Белисгазена. Про него я тебе, к примеру, ничего не скажу, такого не ведал, брехать не буду, а вот товарищ Лазарев, Петр Егорыч, правильный был мужик. Отсюдова родом, со Слепни. Мы в империалистицкую разом службу служили, а как вышла революция, Петр Егорыч всем нашим полком комиссарил. Под Перекопом голову сложил, вечная ему память.
Мы с отцом молча переглянулись. Старик перехватил мой взгляд и насупился.
– Не веришь? Вот и внуки мои не верють. Смеются над старым. Это, говорят, мореплаватели такие были, в их честь, мол… Выходит, красный комиссар Петр Егорыч Лазарев, который за Советскую власть голову сложил, недостойный, чтоб его именем какой-то переулок назывался?! Да я самую лучшую улицу Лазаревской прозвал бы! А то придумают – прошпект «Роза ветров»… Тьфу, чтоб ты провалилась!
Старик сплюнул себе под ноги и, шаркая валенками, ушел во двор.
Эх, встречусь я когда-нибудь с его внуками, я им задам историю с географией. Будут знать, как над таким мировецким дедом смеяться!
И вновь мы шагали по нашему слишком уж «Северному» поселку, и я думал, что, будь моя воля, уже сегодня сделал бы так, как говорил дед. Переименовал бы ну хоть вот эту, зеленую и прямую, как стрела, Таймырскую в улицу красного комиссара Петра Егорыча Лазарева и доску такую повесил, чтоб с тем, с другим Лазаревым, не путали, хотя я его, конечно, тоже очень уважаю. Все-таки человек Антарктиду открыл, не шуточка. Но родился-то он не здесь, не в бывшей Слепне, которая вот-вот начисто исчезнет с лица земли, и Перекопа он не брал. Куда там Антарктиде с Перекопом равняться! Ну, а что от этого наш «север» чуть-чуть «потеплеет», так ведь ничего страшного не произойдет. Правда?
Видно, встреча со стариком растревожила и отца. Когда мы вернулись домой, он сказал:
– Такие пироги, Тима, давай мы про этого деда и его комиссара в райисполком напишем. Вон сколько новых улиц строится, скоро для них «северных» слов не хватит.
И мы написали. А через неделю получили ответ. Что-то в таком роде, что, мол, нецелесообразно дублировать названия улиц, а то от этого проистекает одна путаница и неудобство для почтальонов.
Такие пироги, как говорит отец.
НЕМНОГО О ПРОШЛОМ
На Северный поселок мы переехали примерно через год после того, как умерла мама. Отцу долго не удавалось обменять нашу старую квартиру, а оставаться в ней мы не хотели. Слишком уж плохо нам жилось в этой квартире в последнее время. Куда ни ткнешься, все напоминает о маме. Зажжешь газ, чаю согреть – тут она стряпала, а вмятинка на краю стола – это след от мясорубки. Сколько раз просила: «Тима, сынок, перекрути мясо, котлет нажарю». А я – ломоть в руки и – дёру на улицу. Эх, дурак, дурак, трудно было тебе помочь ей, да? Сейчас, кажется, день и ночь эту машинку крутил бы, да никто не попросит… Или выйдешь на балкон – в этих ящиках мама цветы сажала. Летом оплетет фасоль весь наш балкон, аж до четвертого этажа по веревочкам взберется; жара, а у нас – тень, пчелы гудят… А я в цветах ничего не смыслю, отец тоже; вот и торчат эти ящики пустые, как бельмо на глазу.
А вон в том углу мы с мамой ставили елку. Новый год был у нас самым главным праздником: мамин день рождения. Мама пекла пироги – ух, вкусные! – а мы с папой ей подарки готовили да под руками вертелись, особенно я. Теперь ничего этого нет – ни мамы, ни елки, – не ставим мы больше с отцом елку. Правда, пироги случаются, тетка Горислава, папина сестра, иногда приносит, но что это за пироги… Их с мамиными даже сравнивать нельзя.
Я долго не мог привыкнуть открывать дверь своим ключом. Прибежишь из школы и к звонку: дзынь, дзыиь! Открывай, мама, есть хочется! И вдруг словно громом тебя ударит и ты похолодеешь весь: да там же нет никого, дома! Хоть на весь мир звони, никто не откроет! И так жутко станет, что вылетишь на улицу и слоняешься, пока отец не придет с работы, только бы одному в пустой квартире не быть.
Отчетливо, будто вчера это случилось, помню, как маму привезли из больницы, как тетка Горислава зачем-то обтягивала наше зеркало черной материей. Кусок был мал, материя трещала под теткиными короткими толстыми пальцами, и нестерпимо блестело на черном ее золотое кольцо. В квартире толпились соседи. Мужчины вздыхали и мяли в руках шапки, женщины плакали… А я забился в ванную, натянул на голову старое пальто и заткнул пальцами уши, чтоб ничего не видеть и не слышать. Я знал, что люди умирают, что миллионы людей погибли на войне, но никогда не задумывался над этим. Мама казалась мне вечной, как солнце, как река, как я сам. И вдруг я понял, что на земле нет ничего вечного, что я тоже когда-нибудь умру, и это было так бессмысленно и страшно, что мне захотелось умереть сейчас же, немедленно, чтобы не видеть маминого заостренного, какого-то чужого лица и сложенных на груди желтых рук. Зачем жить, если все равно тебя где-то подкарауливает смерть, и тебя, и самых лучших на свете людей, таких, как моя мама, и какого-нибудь бывшего эсэсовца, и никто, никто не сможет от нее отвертеться!..
Не знаю, что я с собой сделал бы, если б не отец. Он зашел в ванную, опустился рядом на пол, мы оба накрылись с головой моим пальто и сидели, прижавшись друг к другу, долго-долго. Он ничего не говорил, только дышал часто и тяжело, как загнанная лошадь, и я чувствовал, что у него вздрагивают плечи. И мне так жалко его стало, и его, и себя, и всех, что я заплакал. Заплакал навзрыд, задыхаясь под душной теснотой пальто, потому что это страшно несправедливо, когда умирают люди, когда умирает мама, а тебе всего двенадцать, и ты не знаешь, как без нее прожить даже день…
Потом в ванную зашла тетка Горислава. Она сдернула с нас пальто и сердито прошипела:
– Глеб, это неприлично. Ты должен принимать соболезнования. Ивановы принесли такой красивый венок…
– Иди ты к черту вместе с ними, – хрипло выдохнул отец.
Мама терпеть не могла этих Ивановых, лучших теткиных приятелей, – и тетка выскочила из ванной, громко хлопнув дверью. Отец еще немножко посидел и тоже вышел, больно сжав мое плечо. Я очень боялся, что сейчас он произнесет какие-нибудь деревянные слова насчет того, что надо держаться, надо быть мужчиной, но он промолчал, и я буду всю жизнь благодарен ему за это.
После похорон отец уговорил меня пожить у тетки Гориславы.
– Квартира у нее большая, своих детей нету, тихо-спокойно… Она за тобой знаешь как смотреть будет! И постирает, и заштопает, и накормит вкусно. А главное – не будет так одиноко, Тима, такие пироги. Я к вам каждый вечер заходить буду, хоть на душе спокойнее станет, что ты присмотрен. А что она немного нудная, так не обращай на это внимания, она ведь тебя любит… Все-таки не чужой человек.
Я поддался на эти уговоры, меня тогда чему хочешь уговорить можно было, но уже через неделю здорово об этом пожалел. Потому что в большой теткиной квартире хорошо жилось только немецкой полированной мебели. Она холила свои шкафы, секретеры и серванты, словно маленьких детей: натирала их всякими пастами, прикрывала чехлами и кружевными салфетками, осторожно снимала пыль специальными байковыми тряпочками. Стоило мне невзначай облокотиться на какую-нибудь тумбу, как тетка менялась в лице, – это ж может помутнеть полировка! У нее было два глубоких мягких кресла и чертова дюжина стульев, но сидели мы на табуретках; на стулья в особо торжественных случаях усаживали гостей. Уроки я делал на кухне, но и там она подстилала на стол по три газеты, чтоб, не дай бог, на пластик не капнули чернила.
Она так и ходила за мной с тряпкой, как за шкодливым котом, и я чувствовал, что если поживу здесь подольше, то однажды не выдержу: возьму молоток – и от всего этого музейного великолепия только щепки полетят.
Как-то я простудился, и ко мне пришли ребята из нашего класса. Они не знали, что у нас нужно разуваться у порога, потому что польский лак для паркета – это «ужасный дефицит», и ввалились в комнату прямо в ботинках. Они бесцеремонно подтащили к моей тахте стулья и кресла, и мы весело болтали, пока тетка не пришла с работы: она работала бухгалтером в каком-то строительном тресте. Увидев ребят, тетка остолбенела. Я подумал, что она сейчас раскричится на весь дом, но вместо этого она вдруг… улыбнулась.
– К нашему Тимочке ребятки пришли… – Голос у тетки был мягким и ласковым, а пальцы торопливо и зло мяли ремешок сумочки. – Какие хорошие, сознательные ребятки… Такие никогда не бросят товарища в беде, правду я говорю? – «Ребятки» побагровели и уныло повесили головы. – Я очень рада, Тимочка, что у тебя такие замечательные друзья. Только почему вас так мало? Раз, два, три… всего восемь. Вы в следующий раз всем классом приходите. Это ничего, что вы натопчете, я потом приберу, мне ведь не привыкать – убирать…
– Тим, мы, пожалуй, пойдем, – тихонько сказала Натка – от обиды у нее задрожали губы.
– Обождите меня на дворе, я пойду с вами, только оденусь…
Ребята гуськом потянулись в коридор. Не попадая руками в рукава рубашки, я начал торопливо одеваться. Тетка бросила сумочку в кресло и накинулась на меня:
– Ты куда? С ума сошел, а?! У тебя температура, сейчас же ляг в постель!
Я молча рванул рубашку так, что посыпались пуговицы. Тогда тетка заплакала.
– Ну и уходи, уходи… Ты злой, неблагодарный человек. Я из кожи лезла, чтоб тебе было хорошо, чтобы ты научился любить и ценить красивые вещи, а ты… Тебе ничего не дорого! Даже не предложил этой орде разуться! Правду говорят: какая матка, такое и дитятко…
Я сглотнул слюну и поднял голову. Она стояла посреди комнаты, прижимая руки к груди, – чем-то неуловимо похожая на папу: то ли мягким овалом лица и большими синими глазами, то ли вот этим жестом – он тоже прижимал руки к груди, когда волновался, и я, ни к селу ни к городу, подумал, что наверно, вот так она стояла и тогда, когда от нее ушел муж, дядя Сережа, и говорила ему такие же обидные и подлые слова.
Не зашнуровав ботинки, я выбежал на улицу. Что с того, что она родная папина сестра и они одинаково прижимают к груди руки, когда волнуются? Все равно – она похожа на отца, как банное мыло на реактивный самолет!
Отец был дома. Увидев меня, расхристанного, взлохмаченного, он испугался, а когда я все рассказал ему, долго сидел за столом, обхватив руками голову. Потом негромко проговорил:
– Ладно, Тима, будем жить одни. Как сумеем, так и проживем. Ложись в постель, я врача вызову, ты весь горишь…
Мой отец – человек очень добрый, но слабохарактерный. Тетка Горислава не раз говорила ему: «Если б тебе мой характер, ты бы горы свернул!» Но он посмеивался и отвечал, что не собирается сворачивать горы, потому что от этого бывают землетрясения.
Я не вникал в их разговоры; пока жила мама, мне не было до этого никакого дела. Я любил своего отца, нам было хорошо и радостно с ним, а кому принес хоть капельку радости железобетонный характер тетки Гориславы?
Но вскоре после того, как я удрал от нее, я понял, что слабый характер – это плохо.
Мне тяжело об этом вспоминать, да тут уж ничего не сделаешь – я хочу во всем разобраться, а помочь некому. И вот что не дает мне покоя. Когда отцу было четырнадцать лет, гестаповцы за связь с партизанами замучили и расстреляли бабушку, его маму. Тогда он отвел Гориславу на хутор к дальним родственникам, а сам ушел в партизанский отряд. Он мог отсидеться на том хуторе до конца войны, но вместо этого чистил котлы на партизанской кухне, помогал ухаживать за ранеными, а потом стал разведчиком и связным. В шестнадцать его взяли в подрывники: у меня и теперь мурашки ползают по телу, когда отец начинает вспоминать, как они взрывали фашистские эшелоны. Значит, тогда у него не был слабый характер, слабохарактерные – трусы, а отца наградили орденом Красного Знамени и медалью «За отвагу», пусть только кто-нибудь попробует сказать, что он трус! А потом, после войны… Ремесленное, вечерняя школа, завод, заочный институт… Помню, засыпаю – он сидит за чертежной доской, просыпаюсь – шуршит страницами учебника. И так – шесть лет подряд… Отец смеялся, что за это время я посмотрел куда больше фильмов, чем он; и правда, у него всегда не хватало времени, он зубрил какие-то немецкие глаголы, даже когда брился. Намылит щеки, а сам смотрит в бумажку – она возле зеркала кнопкой была приколота. А на кой черт, спрашивается, ему нужна была такая мука, он ведь и простым рабочим зарабатывал не мало! Разве мог слабохарактерный человек все это осилить? Это я – слабохарактерный, не получается задача – сдую у ребят, сам ни за что над ней биться не стану, а он-то ни у кого не сдувал! Так что, может, это вовсе и не слабохарактерность, что он запил после смерти матери, может, это что-то совсем другое?
Впрочем, как бы оно ни называлось, мне от этого было не легче.
Раньше я сроду не видел отца пьяным. Когда у нас собирались гости, он выпивал рюмку-другую и становился еще более веселым, оживленным, любил петь песни… Но чтоб он напился, как, например, напивался Бабуськин, наш сосед, мастер по ремонту холодильников, – этого я даже представить себе не мог.
Зимние вечера были длинными и тоскливыми. Пока жила мама, я и не предполагал, как тоскливы могут быть зимние вечера. Отец надумал перебрать нашего «Москвича». Особой нужды в этом не было. Машину мы купили лишь прошлым летом, когда он получил на заводе большую премию… И я понимал, что он просто хочет чем-то занять время. Правда, я обрадовался: вот уж когда изучу все как следует! Баранку крутить я уже немного умел, а вообще-то в шоферском деле ничего не смыслил.
Вот тогда я стал замечать, что отец все позже и позже приходит с работы. Спотыкаясь, он брел за мной в гараж, показывал, как устроено рулевое управление или водяной насос, но у него заплетался язык. Иногда, запнувшись на полуслове, он замолкал, прижимался щекой к рулю и плакал. Беззвучно, страшно, трясясь всем телом. Наплакавшись, он обнимал меня и, запинаясь, говорил:
– Такие пироги, Тима, такие пироги, сынок… – И от него несло водочным перегаром.
Ну что я мог с ним сделать?.. Тоже плакать? Уговаривать?
Плакал. Уговаривал.
А толку…
Вскоре мне надоело ходить в гараж – кому это нужно… Сидеть, ничего не делая, можно и дома. По крайней мере, тепло. Пропади она пропадом, та машина!..
Вначале отец стеснялся меня и дома не пил. Потом стал приносить водку домой. Он совсем перестал за собой следить. Я сам кое-как стирал ему сорочки и гладил костюмы, но он, казалось, не замечал этого; ходил в грязном и мятом, даже побриться забывал.
Однажды прибежала тетка Горислава – она не заглядывала к нам с тех пор, как я от нее ушел, – и со злорадством рассказала мне, что у отца неприятности на работе. Тетка дождалась его, долго и уныло пилила, а он смотрел куда-то в угол мутными трезвыми глазами и послушно кивал головой – жалкий, с грязновато-серой щетиной. Я чувствовал, что ее слова отскакивают от него, как от стенки горох.
Когда она наконец убралась, отец крепко потер руками виски и молча пошел на кухню. Достал откуда-то из-за буфета бутылку водки, отломал кусок хлеба и колбасы и присел к столу. Я взял второй стакан и сел напротив. Открыл бутылку, налил дополна ему, потом себе, приподнял стакан и сказал:
– Будь здоров!
Он оторвал от стола воспаленные глаза и с интересом посмотрел на меня, словно впервые увидел. Водка была холодная, но стакан обжигал мне пальцы, будто я держал раскаленный уголь. Я чувствовал – еще мгновение, и я его уроню. Но тут он вздрогнул, словно проснулся:
– Сейчас же поставь стакан! Ты что, ошалел?
– Ни капельки. – Я пожал плечами. – Будем пить вместе. Вместе веселее… К тому же я сегодня ничего не жрал, ты не оставил мне ни копейки на еду. Поехали, что ли, а то у меня от твоей колбасы слюнки текут.
Резким ударом отец выбил у меня из рук стакан, водка прыснула на стену, зазвенело разбитое стекло.
– Убью! – Он схватил меня за грудки и рванул так, что рубашка расползлась, будто бумажная. – Убью паразита!
Поднатужившись, я разжал его руки – он здорово сдал в последнее время, а главное, был еще совсем трезвый, и я ни капельки его не боялся.
– Пожадничал, да? – Я подобрал осколки покрупнее и бросил в помойное ведро. – Побоялся, что тебе мало останется?
Отец вытер со лба пот, подергал засаленный галстук – на шее у него кручеными веревками набрякли жилы – и глухо сказал:
– Тима, как ты со мной разговариваешь?
Но меня будто бешеная собака укусила.
– А как ты мне прикажешь с тобой разговаривать! – заорал я. – Как мне дальше жить, если мамы нету, а ты каждый день приходишь пьяный?! Ты будешь пить, и я буду, так и знай! Думаешь, я денег не достану? Украду, а достану. Пропадать, так с музыкой. Или в детский дом меня отдай, по крайней мере, буду знать, что ни матери у меня нет, ни отца!
Я выпалил все это ему в лицо, словно пулю за пулей всаживал в него, думая только об одном – чтоб не разреветься, иначе все пропало. Я смотрел ему прямо в глаза, и он первым отвел взгляд в сторону. Осторожно перелил водку из своего стакана в бутылку, взял ее двумя пальцами за горлышко и поставил в буфет.
– Ладно, хватит болтать. – Острый кадык вспарывал кожу на его горле, словно он никак не мог сглотнуть что-то вязкое. – Хватит болтать, когда-нибудь ты все это поймешь. Я любил маму больше всех на свете, это единственная женщина, понимаешь?.. Единственная! Больше нету и никогда не будет. Ты еще маленький, ты не понимаешь, что это такое: потерять самого любимого, самого верного человека. – Он отвернулся и втянул голову в плечи. – Я себе места не могу найти, Тима, будто все заледенело во мне. А напьюсь – и вроде оттаивает, и вроде легче становится. Хоть заснешь ночью…
– У меня ведь тоже не десять матерей было – одна… – Я стянул с себя порванную рубашку. – Одна-единственная, и больше никогда не будет… И я понимаю, что это такое: потерять самого дорогого человека, не такой я уж маленький, ты не думай… Я здорово вырос за это время, ты просто не заметил.
Отец задумчиво катал в руках хлебный шарик.
– А ты и впрямь вырос, – наконец сказал он. – Я действительно этого просто не заметил. Прости меня, Тима…
Ночью меня разбудил какой-то шорох. Я чуток приоткрыл глаза и увидел отца. Он подошел к моей кровати, сел и тихонько погладил меня по голове. Рука у него была горячая и влажная, и мне захотелось прижаться к ней щекой, но я сдержался и притворился, что сплю. Он сидел возле меня долго, пока не рассвело. Я заснул, а когда проснулся, он уже собирался на работу: до синевы выбритый, в отглаженном костюме и начищенных туфлях, подтянутый и строгий, как при маме. Только лицо у него было каким-то помятым и глаза красными, воспаленными, – наверно, от бессонной ночи.
С тех пор я каждый вечер поджидал его у заводской проходной. Мы вместе шли домой, обедали, а затем отправлялись то в кино, то на каток, то снова в гараж. А по воскресеньям уезжали за город на лыжах.
Больше я отца пьяным не видел. Та бутылка так и стояла в буфете, пока я ее однажды не выкинул. Но иногда на него находила такая тоска, что было страшно смотреть. Он метался из угла в угол, трогал всякие безделушки, перебирал старые мамины фотокарточки, какие-то полуистлевшие письма… Как загипнотизированный, часами смотрел в одну точку. И глаза у него становились мутными, будто он силился увидеть что-то далекое-далекое…
Но все это было еще на старой квартире. А как раз к тому времени, когда я закончил шестой класс, мы переехали на улицу Арктическую. Там я и открыл для себя Северный поселок.