Текст книги "Мы с тобой. Дневник любви"
Автор книги: Михаил Пришвин
Соавторы: Валерия Пришвина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
И это всё, весь этот переворот, происходит только потому, что я теперь не один и согласен в чувстве величайшей благодарности с другим существом. Раньше мне надо было смиряться до твари, взывая из тёмного леса: «Да будет воля Твоя». Теперь, как в раю, тварь приходит к нам, теперь мы и её различаем и каждому лицу даём своё имя.
Вальдшнепы сильно тянули, но старыми патронами рассеянно и плохо стрелял.
За два часа в со-стоянии с сосной перебирал этапы движения моего чувства «незаписанной любви» и всё старался распределить материал пережитого в нарастающих кругах развития одной и той же мысли о единстве материального и духовного мира, плоти и духа.
И мне казалось, что если бы удалось мне на глазах у людей раскрыть эту завесу, разделяющую мир духа и плоти, то мне удалось бы создать полный распад всего того, что мир обманчиво называет «устоями жизни». Тогда бы Мысль человека была всегда в своём происхождении из чувства любви и любовь бы стала одна во всём мире для всех людей, как родина Мысли, Слова и Согласия.
Л. прочла мне какое-то письмо, переживая его, я уснул у неё на руках возле груди в каком-то лёгком хрустальном сне, и когда проснулся, увидел её над своим лицом в необычайном радостном возбуждении. Она была счастлива тем, что я спал у неё, что я был для неё в этом сне как ребёнок и она как мать. И у неё от этого наяву были тоже хрустальные сны.
Утром на рассвете я просыпаюсь от мыслей, и один, как ни бейся, заснуть не могу. Но стоит мне перейти на постель спящей Л., положить руку на её тело, и я засыпаю, и просыпаюсь вместе с ней бодрый и весёлый.
Перед сном, на постели мы с ней всё говорим – мы супруги. Наша постель – это место, где души сливаются в одно. Если о любви писать, о её оправдании, то нужно, прежде всего, такую постель оправдать.
Я стал пить чай. Она осталась одна. Я и чувствовал, что не надо бы ей после этого одной оставаться... Её охватила ревность за идею, она подумала, что, может быть, я и совсем отошёл от неё, что я «достиг». Её же идея в том, что нет достижения и всякий момент любви, духовной или чисто плотской, равноправен в движении.
К вечеру она стала мрачнеть и затаиваться. Во время приготовления ужина я поцеловал её в локоть, она подумала, что я этим поцелуем хотел маскировать отсутствие чувств, и отодвинулась к окну. Я же подумал, будто я ей надоел. Так мы поужинали, и я лёг в кровать. Она тоже легла с отчаянной мыслью, что вся любовь пошла прахом.
– Ты о чём думаешь? – спросила она.
– Я думаю о лужицах, по которым мы сегодня ходили, – ответил я.
– Врёшь, – сказала она, – прощай! – И замолчала.
Через некоторое время она сказала:
– Ты что же это, значит, не придёшь ко мне?
– Разве можно? – удивился я и бросился к ней. И долго, долго спустя был у нас разговор:
– Ты чувствуешь царапину?
– Да, чувствую, но мне хорошо, я наслаждаюсь состоянием единства в полном безмыслии.
– Так надо, конечно, а потом надо усилием поднимать чувство выше.
– Туда, где мысль начинается?
– Туда, где мысль и новое единство в различии: каждый по-своему и оба в единстве. Понимаешь?
И когда я ушёл к себе, она сказала:
– Ну, теперь я спокойно усну, теперь я опять могу любить!
Так она боится и борется за единство любви. По-видимому, в этом и есть её призвание: отвоевать мысль из страстного единства, быть акушером новорождённой мысли.
Ново в ней и, может быть, единственно, что, отстаивая мысль, она ни капельку не делается «умной» женщиной, а остаётся исполненной нежности и игры чувства.
Вдруг понял: поэзия – это и есть та самая «страсть бесстрастная», о которой писал Олег. Если углубляться в сущность её, то и поймёшь, почему это во всей мировой литературе у женщины лейтенант предпочитается поэту (дуэль Пушкина). Ляля – это исключение.
Новый документ из эпохи любви Л. и О. мне прочёлся, как глава из романа о Мадонне без Младенца на руках. Но «Песни Песней» тут нет и быть не может, потому что страсть бесстрастная не может её напитать.
Есть вера как знание, понимаемая нами как знание истины с помощью всех свойств и способностей человека.
Эта «вера» складывается в борьбе столь различных элементов её, что Л., по-моему, вмещает в себя весь атеизм и нигилизм русской интеллигенции. А что остаётся в натуре её, или в заработной части своей личности, то и есть её вера.
Так вот, в память отца она каждую «Вербную» должна соединиться с матерью: её родители встретились впервые в этот день. Но если она сейчас любит – эта любовь живая больше прошлого, покойники могут подождать, а «Милый» ждать не может. И она идёт к Милому.
В «Крейцеровой сонате» сказалась вся сила изуверства в презрении к плоти и его ложь. И через это раскрываются глаза на всю культуру этого разделения: нужно всем глаза на это раскрыть (мысль Л-и).
20 апреля.
Л. всё-таки уехала к матери.
С утра туман и тёплый дождь, первое начало позеленения на дорожках, в первый раз после Святой недели в отсутствие Л. берусь за перо. Настолько сильно чувствую её возле себя, что от разлуки не страдаю и мне хорошо.
Вспоминаю вчерашнее. Я вышел из дому, месяц светил, звёзды. Почему-то я вдруг почувствовал себя старым, немытым, небритым, неинтересным, а её блестящей кокеткой в светском обществе. И мне стало жалко себя до слёз. Вернулся с мутными глазами...
– Ревность? – удивилась она. – Вот так выдумал! – ревность к женщине, которая собиралась уйти из жизни и приняла эту любовь как отсрочку смерти.
– Глупо, конечно, – ответил я, – но ведь и всякое отклонение от основного русла жизни кажется глупым. Разве ты не можешь полюбить кого-нибудь?
– А если так будет, ты представь моё письмо как документ.
– Умная женщина, а говоришь о документе в любви. Ты сама написала мне, что веришь мне и считаешь себя женой, а двенадцатого сказала: «Не верю». Любовь свободна, и я готовлюсь сжечь все документы... Я ведь только перед месяцем и его звёздочкой выказал свою тревогу и тебе сказал лишь на основе нашего договора о правде. Это не у тебя, не у меня, а в составе самой любви заложено чувство ревности, но как человек я готовлюсь к жертве на случай необходимости.
На это она ничего не ответила. Я же ей напомнил Олега:
– Что мог сделать О., когда ты пошла за другого? А разве не могу я попасть в его положение? Только я должен на случай приготовиться и не упрекнуть. Так и буду любить тебя и буду готовиться к тому, что ты меня бросишь, готовиться облегчить не свою, а твою боль обо мне. Трудно подумать о такой возможности, но, как хороший хозяин, я готовлюсь теперь, когда всем обладаю, к невозможному.
Начинаю до крайности ясно разбираться в судьбе Л. Попади она только на путь искусства – была бы она интересная большая артистка, и никто бы ей слово упрёка не сказал за её многообразную любовь.
Но случилось, из-за катастрофы в своей личной судьбе, она вступает на путь искания «достоверного» и заканчивается в сфере любви в самом глубоком смысле слова. Тогда, через высокие требования любви и жажду любви настоящей, все искусства, весь быт человеческий и даже вся земная жизнь в её сознании попадают в сферу недостоверности.
Будь она «чудачка», так бы она и жила чудачкой, но она, интересная, жила нормальной жизнью, и вот из-за этого она летала в жизни, как ласточка над водой: ласточка коснётся воды крылышком – внизу кружок на воде, Л. коснётся жизни – любовь.
Читали последнее письмо Олега, и его страдания вызывали образ Распятого. Мне было особенно близко заполнение его душевного мира скорбью об утраченной душе Л-и (когда она решилась на брак). В мире больше ничего не оставалось – ни людей, ни природы, ни искусства, кроме этой скорби об утрате Л-ли.
Мне было близко лишь это заполнение своей души другой душой, но основное чувство, конечно, обратное. Мне теперь складывается всё так, что цельный физически-духовный образ Л. целиком сливается с тем, что я достигал своими писаниями.
Смысл моего будущего искусства, его назначение заключается в том, чтобы привязать Л. к земной радости. Я, конечно, и раньше бессознательно точно так же относился ко всему искусству, мне всегда хотелось своими силами удержать на земле преходящее мгновение. Теперь это мгновение – в сердце Л., и судьба моя теперь как писателя совершенно сливается с моей судьбой как мужа Л. Сколько мне удастся удержать Л. рядом со своей душой, столько же удержусь и я как писатель.
Раньше в природе я как в море плыл, и меня природа окружала как на корабле. Теперь же в природе я стою как у берега моря, и этот берег – мой друг.
Запись 1942 г.: «Ночью думал, что любовь на земле, та самая обыкновенная и к женщине, именно к женщине, – это все, и тут Бог, и всякая другая любовь в своих границах: любовь-жалость и любовь-понимание – отсюда».
Ещё думал на тяге о справедливости разрушающей силы всего нового Большого, идущего против старого Маленького и сокрушённого. И что есть милые прелестные существа и создания, обречённые на гибель. Это – закон развития. Но есть в этом всеобщем исполнении закона непонятное исключение: в этом Малом, обречённом, открывается такая сила сопротивления, что на его сторону становится само Будущее.
Так, мы знаем все, что в «Медном всаднике» будущее не за Петром, а за Евгением. Так и борьба этой девочки через всю жизнь вплоть до нашей встречи за себя, за свой любимый мир.
Собирая том «Дневника»[27], читаю свои искренние записки и даже в этих чисто художественных вещицах чувствую упрёк своей прежней жизни. Так вот, описывается, как приходит тоска, и об этом говорится, будто она неизбежна. Между тем, с тех пор как знаю Л., нет этой тоски. И так вот жизнь эта отшельническая по существу «духовная», по существу только эгоистическая, с аскетическим презрением к самой жизни. И это в глазах чудаков имело вид «Пана», и сам я – охотник.
Ай-ай-ай, выходит, аскетизм-то был предпринят ради литературы о Пане! Из-за этого призрака замариновал себя в банку и так провёл жизнь, как наконец всё оборвалось, и захотелось того, что есть почти у каждого.
После обеда явилась из Москвы дочь нашего дачного хозяина и сказала, что в Лаврушинском её встретила «небольшая плотная женщина». Этого достаточно было: «Не уехала!» И насколько счастья прошло за неделю, настолько здесь злобы. Теперь я уж больше ни видеть, ни говорить с ней не в состоянии. Очевидно, полученный шок при напоминании режет душу.
Вот отчего тот или иной человек «ни с того ни с сего» вдруг дёргается, мигает, таращит глаза, кривит рот...
Лично не участвовать, работать и беречь Лялю. Тужить теперь не надо: моё главное, чего тогда не было, теперь со мной, а для двух – всё пустяки.
Пишу сейчас лишь для того, чтобы унять поднимающуюся тоску от вести о Е. П.
Сегодня удалась моя внутренняя молитва. Я просто, как Друга, просил И. X. помочь мне уберечь Лялю с собой до конца жизни. И в ответ на это получил уверенность в том смысле, что «всё зависит от тебя самого. Если ты будешь в духе – она неизменно будет с тобой».
После того я увидел её как бы окружённую тем паром или дымком, которые исходят от земли в апрельские дни, через которые смотреть – всё видимое колышется и преображается. Мне она была и как обыкновенная женщина, и как ещё нечто, чего у всех нет.
Странно было, что через это мне открывалось правило практическое, правило отношения к ней. Ни в коем случае не надо мне влиять на неё в отношении литературной помощи (чисто практической), кроме того, что если самой захочется. Её нужно искать в отношении внутренней помощи, что же касается внешней, то она этим и так по существу своему исполнена во всех отношениях слишком достаточно.
Надо, напротив, стараться дать ей самой пожить хорошо. Она это заслужила. И вот этим именно усиленным вниманием и можно удержать её навсегда. И это в своих руках: любишь и будешь держать, разлюбишь – уйдёт.
23 апреля.
Я сказал ей:
– Мне кажется иногда, что источником моей любви к тебе служит особенное сочувствие к твоему страданию: моё состраданье. И подчёркиваю, как странность для меня: чужое страданье мою природу отталкивает, а твоё, напротив, служит даже источником моей природной мужской любви – как это понять?
– Это понять можно, – ответила Л., – ты любишь меня по-настоящему, и я тоже тебя люблю по-настоящему, и тебе отвечу, мне кажется, если даже буду сама умирать.
Не забыть бы, как бродили мы тем утром в лесу по снежному оврагу; в каком свете купалась душа; как радостно было, что я могу без сомнения и страха взглянуть прямо в лицо твоё. (Ах, эти тайные взгляды в лицо! Сколько их бывало в прошлом и с какой болью вспоминалось сейчас.)
Ночью призывал к себе Л. и постепенно к утру понял, что любовь моя к ней – вся любовь.
Продумав это, я уверился в правде своей при борьбе с Е. П. и ненависть к ней, которая вчера поднялась, перестал испытывать.
По-моему, Л. полюбила меня по-настоящему именно в те минуты, когда я уснул в постели на её руке, тут что-то ей пришло от «спи, дитя моё», – от её призвания.
Проснувшись, я изумился на неё: Мадонна, и даже свет от лица...
Получен ответ из Москвы, холодно-расчётливый и без конца циничный. Похоже было, будто я, величественный дуб, был повален ветром и люди смотрели на мои вывернутые корни и говорили: «Вот и всё».
Итак, архивы мои в плену и у меня нет жилища. Л. отнеслась к письму до крайности спокойно и даже меня успокоила – ей теперь всё равно, где жить.
Этот ответ, однако, расстроил меня, и я думал о «финише» том страшном, когда он зачёркивает и всё предыдущее хорошее. Так вот, они своим последним выступлением перечеркнули всю прошлую жизнь с ними, и от прошлого у меня остались только книги, и ничего для себя! В этом же и есть весь ужас смерти, и с этим борется человек, верящий в Жизнь. И вот Почему я стал на путь с Л.
«Сказка о рыбаке и рыбке» [28].
«Дорогой Борис Дмитриевич, с большой радостью и гордостью сообщаю Вам, что мы с другом Вашим В. Д. согласились на брак, и значит, Вы – наш сват.
Дорогой мой сватушко, любовь, которая привела нас к браку, точно такая же простая любовь, как и у всех живых существ на земле. К этому всемирно-святому чувству единства всей твари перед лицом Господа у нас присоединяется в сильной степени равенство наше в человеческом смысле как животворный обмен двух личностей, и равных и разных. В этом отношении у каждого из нас скоплены такие богатства, что конца этому обмену не видно, и мы верим оба: конца этому обмену и не будет до гроба.
Я знаю, после такой декларации Вы изумитесь и спросите, но как же всё произошло? Дорогой сватушко, всё у нас произошло как продолжение всем известной сказки о рыбаке и рыбке. Вы, наверное, замечали, читая эту сказку, что она не закончена, потому что роль одного из действующих в ней лиц, а именно Старика, – не раскрыта.
В самом деле: злая Старуха справедливо наказана, огорчённая Рыбка уходит в море, но за что наказан Старик, если он же и пощадил Золотую Рыбку?
Не должно быть, чтобы чудесная Рыбка позабыла человеческое добро и оставила Старика на растерзание Старухи. Не может этого быть! И вот мы – рыбка Л. и я, Старик, – продолжили сказку примером собственной жизни.
После того как Старик вернулся от Рыбки домой и увидел свой прежний домик с разбитым корытом, он понял, что Старуха не даст ему жить и запилит до смерти. Сообразив, однако, что у него ещё в запасе остаётся квартира в Лаврушинском, он спешит туда и в ужасе видит, что Старуха поспела раньше его и заняла его жилплощадь. Вот тогда-то бездомный скиталец опять идёт к синему морю и там у берега видит Золотую Рыбку, что она плачет, горюет и так убивается, что и золото на ней всё сошло и потускнело.
– Как же не убиваться мне, мой милый, – говорит Рыбка, – если, наказывая злую Старуху, я вовсе позабыла своего долгожданного Жениха.
– Государыня Рыбка, – воскликнул изумлённый Старик, – какая же я тебе ровня: я стар!
– Глупенький ты мой, – ответила Рыбка, – Старик не мог бы написать «Корень жизни», ты не только самый юный из всех советских писателей, но ты единственный на земле, кто понимает единство священной жизни в олене-животном и человеке и не стыдится об этом вслух говорить.
Тебя я избираю своим мужем, и мы будем раскрывать перед несчастным человечеством секрет вечной молодости и красоты.
В это время от слов Рыбки явился к Старику дар веселья, и он пошутил:
– Вот хорошо-то, мы с тобой не пропадём, шут с ним, с Лаврушинским, и с его люстрой, из-за которой мы столько терпим из-за Старухи, мы с тобой построим фабрику мыла под названием «Секрет вечной молодости и красоты». Мы обмоем всё человечество, и все станут счастливы.
Так открылся у Старика через Рыбку дар веселья, и другие дары открывались до того, когда Рыбка, наконец, сказала:
– Ну, довольно, мы теперь равные, а любить можно только равных.
И тут волшебная Рыбка превратилась в женщину, исполненную всеохватывающего желания творчества жизни, собирания земного множества в такое же единство, в какое собраны капельки воды в её родной стихии – океане.
Вот, воистину волшебно, как в сказке, и совершился наш замечательный брак. 12-го апреля Михаил Пришвин привёл свою охотничью машину на один двор, достал малокалиберную винтовку, тяжёлые резиновые американские сапоги и вскоре вывел из дома Золотую Рыбку с винтовкой за плечом и в резиновых сапогах.
Он увёз её в лесную избушку и празднует там под гул ручьёв святую неделю неодетой весны.
Будьте же и Вы счастливы, Сват, и да будет и Вам как и нам, что не всё в кон, а другой раз можно и за кон».
Глава 15 У пропасти
24 апреля.
Ходил на тягу с Акимычем (зять дачного хозяина, охотник, помог нам устроиться в Тяжине). Он был в Москве, заехал за моей почтой на Лаврушинский, столкнулся лицом к лицу с Павловной. Она в крайнем возбуждении советовала «сушить сухари на дорогу в Сибирь вместе с В. Д.; она, жена орденоносца, постарается сделать «им» это удовольствие».
– А можете вы эту угрозу засвидетельствовать на суде?
– Во всякое время, – ответил Акимыч.
– Мне она, – сказал я, – ещё грозила стрихнином, а через Аксюшу я узнал, что она сулила нож В. Д.
– Я могу и это засвидетельствовать... Странно, что в тот момент, когда он сказал «могу», я вспомнил разговор Ивана Карамазова со Смердяковым и в первый раз в Акимыче увидал то, что долго не мог назвать: что-то мертвенно-смердяковское.
Новость! Павловна уехала огород сеять – весна не ждёт. Л. собиралась уже давно в этот день в город за продуктами, я бросил всё и поехал с ней. В Москве из осторожности Л. позвонила по телефону, подошла Аксюша.
– Ты одна?
– Одна. Приезжайте, В. Д., очень по вас я соскучилась.
И вдруг вместе с Л. в дверях я! Аксюша опешила.
Мы робко вошли в кабинет, сели в кресла, где сидели в начале знакомства, говорили в первые минуты на «вы»... Так обстановка возвратила нас к пережитому времени романа.
Мы сидели в креслах друг напротив друга и «приходили в себя». И тут зазвонил телефон, но меня опередила Аксюша. Сразу понял: звонит с вокзала приехавшая Павловна. Аксюша односложно ответила, что приехать нельзя, и положила трубку.
Разгадка проста: Павловна знала через Аксюшу, что Л. будет в городе в этот день, но меня не ожидала. Хотели её заманить. Для чего?.. Помешало, что я приехал.
К вечеру вместо Павловны приехал её жилец – писатель Каманин с новыми от неё угрозами...
Ночью дошли до того, что решили вместе умереть, «как Ромео и Джульетта».
– А как же мама? – спросил я.
– Мама с нами умрёт, – до чего ей жить трудно и надоело.
Когда Л. утром забылась, я подле неё вместо смерти придумал выход в жизнь: ехать к Ставскому – искать защиты от клеветы (вспомнил последнее с ним свидание и предложение помогать, если что).
Так и сделал утром, – поехал. А в это время у нас на Лаврушинском собрались друзья и вместе с Л. тревожно дожидались исхода. Я вошёл неожиданно с букетом от Ставского и с его словами: «Передайте В. Д., что я отныне её рыцарь».
Ставский обещал «в соответствующих учреждениях» прекратить происки, какие бы они ни были, со стороны наших врагов и вызвать для внушения Лёву. Он же посоветовал немедленно оформить наш брак и по возможности уехать обоим подальше.
Вечером были у Ставского. Я сидел как в корсете. Ставский допрашивал Л... Она врала как сукина дочь.
Врождённая духовность Л-и, поддерживаемая лиловым цветом её платья, скромной причёской, нервный подъём, сдерживаемый привычным усилием, создали из неё очаровательное существо, и когда я вошёл (она пришла раньше меня), и увидал это, и понял, Ставский сказал: «Любуюсь!»
Время-то было какое! Нельзя было позволить себе никакой откровенности, ну хотя бы о недавнем «путешествии» с мужем в Сибирь. К такому и пытались подобраться в те дни, ничего, к счастью, не ведая, наши «враги».
В этот вечер вспомнилась Л., какой я её встретил в первый раз в обществе у себя за столом. Она до того всегда внутри себя, что при соприкосновении с обществом нервы её не выдерживают и она «выходит из себя». Состояние до того мне знакомое, что я смотрел на неё и понимал, как себя.
Зато внешний вид её, как переживающей глубокое чувство и борьбу, был прекрасный. Она была охвачена тем лучшим в женщине, что я могу назвать изменчивостью, за что я люблю неодетую весну: изменчивость не по дням, а по часам, но неизменно в обещании радости.
Вечером были юристы. Будут устраивать развод и раздел.
Она сегодня говорила, что не любит что-нибудь у Бога просить, что ей это выпрашивание не по душе: «Какая-то торговля с Богом», – сказала она.
– А выпросить, верно, можно. А. В. говорил прямо, что он меня у Бога выпросил.
– Почему ты думаешь, – спросил я, – что он тебя у Бога выпросил?
Она изумилась вопросу и ответила:
– Да, я думаю, ты прав, – не у Бога он меня выпросил.
26 апреля.
Я был спокойно и радостно настроен, как казалось, исключительно волею Л. Как только погасили огонь и я остался наедине с самим собою, началась во мне глухая тоска, связанная с мыслью о недостоверности всего моего прошлого. А моё прошлое состояло в подвиге ради поэзии. Вот теперь представил себе столько волновавшие меня раньше явления природы, и удивляюсь себе теперь – как могли они меня волновать?
Мало того, не могу вспомнить ничего написанного мною, что осталось бы теперь как прочная основа моего самоутверждения. Всё кажется теперь легкомысленным по существу и тяжким по исполнению.
Лучше уж бы родиться просто каким-нибудь гусаром, что ли! вроде В. С. Трубецкого[29]. И та достоверность, что меня читают маленькие дети и учатся добру, – тоже не удовлетворяет: мне-то что самому, и разве существо моё в детях, и чем они заслужили, чтобы я отдал себя для них? Да и вовсе даже и не отдавал себя, а всё добро выходило из моей потребности писать хорошо, всё – от артиста.
Вечером я с огорчением не нашёл в себе желания. Сегодня нет-нет я об этом вспоминал, а вечером опять у меня желания не было, и Л. не отвечала мне. Я хотел было это свалить на неё, но оказалось, что Л. вообще отвечает только моему желанию и что, значит, причина во мне. Ничего тут нет особенного, и зависит не от нас, и не относится прямо к делу нашей любви, но я забил через это в себе неправильную тревогу за нашу любовь и ничего Л. не сказал. Она же всё прочла в моих мыслях и потребовала от меня настоящей искренности, настоящей правды в наших отношениях... Она так долго и так страстно долбила и вдалбливала в меня эту свою мысль о необходимости полнейшей искренности, что наконец меня проняло.
Потом ночью (было это, вероятно, во сне) что-то во мне, как в земле, совершилось, и утром, когда я пробудился, вырос в душе моей какой-то чудесный цветок, и мне ясно, как это ясное морознобелое утро, было видно: весь путь в любви мой был через сердце Л., и моё отношение к ней должно быть точно таким же простым и собранным, как стал я в это утро к самому Богу.
Так поднялся из моей ночи в это светлое утро цветок, и, чувствуя его в душе своей, я принёс из колодца ведро свежей воды, поставил самовар, и умылся, и читал утренние молитвы так, чтобы слова приходили в мир великой гармонии через сердце Л-и.
С тех пор как в Загорске стало мне жить невыносимо из-за отношений в семье (это было в 1932 году), я стал усиленно искать себе где-нибудь в глуши избушку, чтоб купить её и поселиться в ней одному. Много я пересмотрел везде избушек, уединённей всех и красивей была изба в деревне Спас-на-Нерли. Только случайно я не купил её, и потом всё так обернулось, что желанная избушка Толстого превратилась в квартиру в Москве.
Предусмотрительно я выбрал себе квартиру высоко (на советские лифты нельзя ведь надеяться)[30]. Итак, я устроился и дал Павловне дарственную в Загорске, и стал жить в этой «избушке» хорошо, собирая в неё родных два-три раза в год.
И вот налетела буря и разнесла созданное мною с таким трудом уединённое жилище. Я снова очутился в деревенской избе, но со мной теперь была Л., и я понял, что не избушку я искал, а большую любовь. И ясно-ясно увидел я бедного Толстого, не знавшего любви, не понимавшего, что ему сердце нужно было, а не избушка.
Есть огонь, в котором сгорит всё недостоверное, как на Страшном Суде, и никому нет спасения от этого огня. Этот суд приходит к людям, когда они становятся друг перед другом в отношении к Истине. И вот чтобы Толстому достигнуть заветной избушки, ему нужно было бы стать к другому человеку в отношении к Богу. Тогда бы сгорел Лев Толстой со всеми своими претензиями и остался бы не вздутый реформатор, а сам Толстой, как он есть.
29апреля.
На ночь она мне читала Евангелие. Знакомые с детства слова как-то особенно благородно упрощали мне сущность жизни, и сама Л. в самом стиле до того сливалась с простотой настоящей поэзии, что ясно-ясно открывался мне путь жизни моей – понимать и любить Л. просто, без раздумья, такой, как она есть.
Душа моя переполнилась такой безгрешной любовью, что долго не мог оторваться от её груди, и даже утром, когда проснулись и встали, всё, как вчера, наслаждался простотой и благородством то ли её самой в её чувстве ко мне, то ли прочитанными ею страницами.
30 апреля.
Ночью она что-то вспомнила и не ответила мне на мою ласку.
– Вспомни, – сказала она, – что за всё время нашей любви ты не принёс мне даже цветочка.
– А ты вспомни, – ответил я, – до цветочков ли было тогда: сколько мучений!
– Я не меньше мучений испытывала, а хорошо помню, что у тебя на сером костюме на рукаве не было пуговицы, что ниточка даже не была убрана, что в туфле ночной подошва оторвалась и хлопала, что из туфли виднелась пятка и носок на ней был протёрт...
– При чём тут цветок?
– Не цветок нужен, а внимание. Когда я видела, что ты живёшь без ухода, мне становилось тебя жалко, моё внимание открывало брошенного человека, и мне хотелось помочь тебе, хотелось одеть тебя, вымыть. А ты не хотел заметить во мне женщину, чтобы принести ей цветок, как делают все.
– Миллионы женихов твоих, – ответил я, – не могли бы написать таких писем-поэм, какие писал и приносил тебе я вместо цветов. Ты с этим согласна?
– Согласна. И всё-таки я тоскую сейчас, что ты, мой любимый, не сделал как все, не принёс мне цветка.
– Позволь же, – сказал я, – вчера же утром, когда ты вставала, я рассказал тебе о том, что ночью во сне как в земле раскрылось брошенное тобой в мою душу семя и за ночь из него вырос цветок необычайной красоты, и я понял секрет нашей дружбы до гроба: что надо быть правдивым с тобой до конца и ничего не таить. Помнишь, как ты плакала от радости на моём плече и благодарила за тот «цветок». Это ли не цветок, не лучший подарок тебе? Так почему же ты, понимая, какой цветок подарил, вспоминаешь, огорчённая, о каком-то обыкновенном цветке?
Она долго молчала. Но собралась с духом и ответила:
– Я это знаю, что ты единственный мой и чудесны поэмы твои для меня: ты мне доказал себя как единственного, душа твоя мне открыта. Но ты забываешь одно, что я женщина и каждый, кого бы я ни поманила, принёс бы мне обыкновенный цветок. Мне грустно и теперь, что лучшее в мире, то, из-за чего длится жизнь на земле, то, что в тайне души все ждут и на что надеются, наша страстная святая любовь прошла у нас без цветка.
Погрустив немного с подругой моей о цветке обыкновенном, мы вспомнили, что сегодня первое мая и в лесах теперь есть, наверно, много первых цветов.
– Не нами, милая, – сказал, – созданы эти мучения, из-за которых я забыл обыкновенные оранжерейные цветы, воспитанные людьми. Не вини меня. Но в леса теперь для нас послано много цветов, мы скоро будем ходить по цветам, как по коврам.
Май [31] .
Л. сидела за столом возле зеркала и выписывала из моего дневника ценные мысли. Я сидел за тем же столом напротив, занятый той же работой[32].
Вот я заметил в ней перемену на лице. Я понял, что она мысль нашла какую-то большую, такую, наверно, что мы оба разными путями к ней подошли, я это понял и радостно ожидал её откровенного признания. Но, блуждая где-то далеко своей мыслью, напрягаясь, чтобы выразить эту мысль ясными словами, она заметила бумажку, приколотую булавкой к стене под зеркалом. Заметив эту бумажку, она быстро карандашом сделала на ней отметку.
– Что это, – удивился я ей, – ты записала какую-то мысль?
– Нет, – ответила Л., – я вспомнила, что хозяин отвесил сегодня нам 12 кило картофеля и хозяйка дала 3 кружки молока: я и записала.
– Но ведь ты перед этим сказала, что тебя поразила какая-то мысль?
– Милый мой, я тебя так люблю и мысль моя такая большая, что записать о картофеле ничуть не мешает.
– Какая же всё-таки мысль? – настаивал я.
– Раскрыть корни желания «быть как все хорошие люди» из твоего рассказа «Художник». А то люди после нас могут этих слов твоих не понять: «Зачем вам быть как все, – скажут они, – если вы же сами всю жизнь только и делали, что стремились к небывалому и то, что у всех, разрушали?»
Я понял её и ответил:
– Я тоже никогда не расстаюсь с большой любовью к тебе, когда целую твои колени.
Это было тому назад недели две, когда в лесу оставалось ещё много снега. Случилось как-то зимой, по лесной опушке, глубоко осаживая рыхлый снег, прошёл, наверное, с большим трудом человек. Эти следы сильно расширились при таянии снега, после того, как весь снег вокруг растаял, оледенения огромные остались – тумбочки по всей опушке леса.
Следы гигантского человека ещё стояли по всей опушке, когда уж и бабочка-лимонница зашевелилась под старой листвой, когда прилетели трясогузка и зяблик. Одна трясогузка даже уселась на след и с одной ледяной тумбочки перелетела на другую.
– А сам-то человек, может быть, и умер давно?
– Очень может быть, – ответила Л., – сам человек, умер или жив, в том и другом случае не знает ничего о своих следах и не интересуется ими.








