Текст книги "Мы с тобой. Дневник любви"
Автор книги: Михаил Пришвин
Соавторы: Валерия Пришвина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Так открылась перспектива на жизнь, полную скорби, труда и роковых случайностей... И когда мы примирились с изгнанием из рая и лишением и перестроились, то вдруг увидали, что судьба пошутила над нами...
– Ты как будто не рад? – спросила она.
– Да и ты, – сказал я, – как будто не очень-то рада.
Замечательно ещё было, что после той мучительной ночи с вопросами, быть или не быть, когда я, пробуя работать с больной головой, сел за стол, она пришла ко мне просветлённая и просила меня не беспокоиться ни о чём... Этим она говорила, что готова родить.
Вот когда мне стало понятно, что, перейдя через страдание в более глубокую жизнь, невозможно вернуться таким же простодушным ребёнком на солнечную поверхность земли.
Вот отчего и моя Л. до сих пор не может привыкнуть к моей просторной квартире в четыре комнаты и просит её поменять на маленькую.
Вот почему, оставаясь в природе, она не чувствует, как я, расширения души и единства с Целым, а пользуется тишиной уединения, чтобы сосредоточиться в чувстве любви; вот почему, полюбив, я неохотно иду на охоту; и вот почему ушедшие из нашего мира больше в него не могут вернуться.
Любовь по существу своему непременно одна, только концы её разные. На одной стороне обнажится любовь в себе чисто духовная, на другой – физическая: ему бы только выбросить семя, ей бы – только родить. Вся любовь как вода, каждый берёт из неё, сколько может зачерпнуть своим ведром.
Да, к воде приходят с ведром, к любви – с душою. Бывают и вёдра побольше и поменьше, а уж души! Вот отчего всё по-разному понимают любовь, что каждый вмещает в себя сколько-то и по-своему говорит. Я же, мои друзья, хочу вам говорить о всей любви, как будто я пришёл на берег океана.
Выхожу, друзья мои, на берег, бросаю своё личное вёдрышко в океан, складываю руки свои, как в детстве учили нас складывать их на молитве, и перед всем океаном, горящим в вечерних лучах, по-детски шепчу о своём личном: «Избави меня от лукавого!»
...Любовь как большая вода. Приходит к ней жаждущий, напьётся или ведром зачерпнёт и унесёт в свою меру.
А вода бежит дальше.
А. В. прислал ответ на письмо Л. к нему. (Это письмо было с приложением к «Фацелии».) Он раскритиковал поэму и распростился с женой «до встречи в Царствии Небесном».
Эх, А. В., прожили вы с Л. столько лет и не поняли, что ведь она не женщина в вашем смысле и ваши притязания к ней грубы и недостойны её существа. И если вы действительно верите, что встретитесь с нею в загробном мире, то вы или не узнаете её, или, узнав, впервые познаете и устыдитесь.
Был Осипов (коммунист из журнала «Смена») и демонстрировал свою «веру».
– А что, – спросил я, – он в самом деле так верует?
– Нет, – ответила Л., – тут не доходит до веры, но он верит, что надо верить, и за это, может быть, готов сложить голову.
Л. так говорила о вере людей в «Надо» (надо верить):
– То, бывает, просто верят люди для себя лично – вера как свидетельство личности; а то бывает – «два-три собрались во имя», и два из них верят непосредственно, а третий верит слабо и усиливается за двух. Вот эта сила – не его собственная, а тех двух – является принудительной, как «надо верить».
Если помножить силу тех двух на миллионы, то исчезнет вопрос «Верю ли я сам» и станет: «Я должен верить». Вот этим долгом веры и живут комсомольцы, и держится всё государство как система принуждения. Но, вероятно, когда приходит Страшный Суд государству (война или революция), то «надо верить» отпадёт и Судья спрашивает: «Как тебе хочется верить?»
И в Церкви тоже многие ли верят в Тайну... Огромное большинство причащается с одной мыслью, что надо верить. При таком разложении Церкви верующие стали бессильными, и Божье дело было отдано неверующим, которые вместо верующих и строили жизнь на земле и всюду заявляли: «Мы не на небе, а на земле хотим строить жизнь».
Многие верят и потому только, что страшно не верить и остаться ни с чем. Вера в живого Бога у них давно перешла в привычку, охраняющую личное спокойствие. Им кажется – невозможно остаться без Бога, и они не видят, что живой Бог только и ждёт, чтобы они вышли из пут своих привычек и стали к Нему лицом.
Моя гостья сказала:
– Бедная Франция, неужели её нынешняя судьба есть последствия 1789 года? И если так, то какие же последствия ждут нас за нашу революцию?
И ещё эта гостья сказала:
– У нас есть три группы людей: огромное большинство вовсе не верят в наше дело; другая часть верит в то, во что надо верить, и третья сомневается в надо, но делает вид, что верит.
Ввожу в необходимость каждого дня обсуждение плана для следующего, иначе Л. затрёпывается.
Вчера, например, её вызвали на примерку платья в 12 с половиной. Она поехала мерить платье, вспомнила про мои туфли, и ещё, и ещё, и так, не евши, приехала в 5 вечера, усталая, нервная. Пока она летала, я, чувствуя себя в Москве неуютно, без воздуха, без возможности, как раньше, при первом желании окунуться в лес и набраться сил, придрался к надменно-сварливому тону тёщи и вышел из себя, но вскоре опомнился и сам попросил прощенья.
Вечером тёща жаловалась Л., и у нас произошла первая сцена втроём. Когда были вдвоём, то Л. умела забирать меня в руки и я умел ей отдаваться и приходить после объяснения на более высокую ступень отношений. Теперь непонимание дошло до того, что Л. даже воскликнула: «Бросаю вас, пропадайте вы все без меня!» Это обобщение меня, основного работника и добытчика, с больной старушкой сразу раскрыло глаза. Это призвание Ляли относиться к мужу, как к ребёночку, как к несчастному существу, беззащитному. И если этого нет во мне – она хочет сделать такого меня своим баловством, своим уходом. Так она избаловала возле себя мужа (А. В.) в первую очередь и особенно мать.
Мне же хочется, чтобы она стала в положение друга, равного товарища, как она стала было, создавая вместе со мной «Фацелию». Существо, создающее «Фацелию», в моих глазах есть качественно разное с тем, которое, расстраивая своё здоровье, без всякой особенной нужды носится по Москве в поисках тесёмочек для моих башмаков... Между тем у меня задача сделать Л. лично счастливой; моя гордость в том, чтобы пробудить в ней долю эгоизма, создать из этого костяк ей хоть какого-нибудь счастья. И вот, пожалуйте, мы без неё «пропадём»!
Так в этой маленькой невинной ссоре любящих друг друга людей вскрывается сущность всего христианства, всего язычества, всего «мужа» и всей «женщины».
Мы отлично помирились, и ночью каждый раз я, просыпаясь, осторожно целовал её волосы, и она, когда просыпалась, целовала меня.
Что же касается старушки, конечно, ревнующей дочь ко мне, больной, то в этом надо целиком положиться на Л. Не знаю, какая цена этой любви, но я знаю, что тут в отношении к матери Л. вся, значит, любя Л., мне Надо тёщу тоже любить.
Вот теперь, сравнивая это Надо любить с Надо верить комсомольцев, я вижу ясно в том и другом нравственное начало. Мне надо любить мать, потому что я люблю дочь. Итак, может быть, комсомольцу надо верить в торжество социализма, потому что он любит свою родину, то есть свой угол рождения, где своя мать, свой отец, своё солнце и месяц, свои травки, и свои заботы, и «первых лет уроки»[57].
Да, бедные дети с их трогательным «надо верить», – много ли ещё вас осталось на русской земле?
Какому Богу молились наши предки из богатых купцов, наживших себе крупные средства? Нет сомнения, что этого Бога они просили помогать в их хищных делах и этому самому Богу строили церкви, когда им всё удавалось. Этот Бог помогал им везде концы с концами сводить и радоваться... и очищать свою душу обращением к Распятому. Именно для очищения совести и был для них Христос.
У нас думают так, что «немца» нам не миновать: будем ему помогать – он превратит нас в колонию; пойдём против – он расколотит и своею рукою возьмёт.
Евреи и все присные им ненавидят кровно Гитлера, этой ненавистью наполнена половина мира, от Ротшильда до русского интеллигентного нищего, женатого на еврейке. Другая половина стала против евреев. Такая огромная ненависть не могла бы возникнуть к маленькому народцу, если бы он не являл собой какую-то определяющую весь наш строй силу: еврей стал знаменем капитала и кумир демократов – интернациональный человек – превратился в еврея. Весь человек раскололся на две половины: арийца и семита.
Мы же стоим на острие независимого от расы коммунистического человека, и чуть в одну сторону – мы с евреями, чуть в другую – с арийцами.
Мудрость совета «будьте как дети» состоит в том, чтобы всякое «надо» взрослого человека, вплоть до «надо верить», «надо любить», стало как у детей: «хочется верить, хочется любить».
Мудрость жизни Всегочеловека и закон благополучия человечества состоит в том, чтобы Надо каждого человека превратилось в его личное Хочется.
В «Капитале» характерна стоящая в основе всего движения изначальная личная заинтересованность, прикрываемая потом всякими великими целями. Такой человек в основе своей существо родовое, ему нужно прежде всего хорошо устроиться на земле, самому и со своей семьёй, при хорошей квартире, хорошем столе, одежде, докторах и дачах. Чтобы другие не мешали ему в этом, он вникает этой стороной и в жизнь других, в это «вечночеловеческое», и так его личная заинтересованность во всём приходит к компромиссу в решении вопросов общественных, к «любезности» и ко всеобщей «теории относительности». Так у них происходит «размывание Бога» и замена Его личной заинтересованностью – компромиссом «теории относительности». При личной заинтересованности, конечно, личность движется в сторону благополучия своего, в сторону труда, не связанного со страданиями, и мир разделяется на чернорабочих и чисторабочих. Война 1914 года осталась морально не оправданной. Значит, неоконченной. Теперь – продолжение.
Каким же образом победят Америка и Англия, если они не несут людям никакого объяснения бессмыслицы жизни, в которую ввергаются чернорабочие и вслед за ними чисторабочие? На «хочется» и «надо» сейчас можно весь мир разделить: Англия, Америка, бывшая Франция – это всё «Хочется» Германия и всё, что позади её к востоку, и весь восток – это всё «Надо». Мало того, «хочется» заключено в чисто капиталистических странах, «надо» – в тех, где возможен социализм.
Англия соединяется с Америкой, и Галифакс в ответ Гитлеру подтвердил продолжение войны и указал на необходимость соблюсти права малых народностей на самоопределение. Известно, как бедняк «самоопределяется», пребывая должником богатого!
Но дело в споре злата и булата. Англия стоит за спиной принципа капитала. Германия, как и Россия, вынуждена была выйти из этого принципа, и от этого капиталистическое равновесие нарушилось.
Ноябрь.
В конце Пречистенки на мраморной доске написано «Уральские самоцветы» (контора) и на доске ниже ещё «Шахты». И в этих конторах абстрактных шахт сидят люди, которые никогда не видали шахт и всё-таки шахтами распоряжаются, и всё зависит от них.
Вот где источник разделения людей на классы, и вот как рождается власть.
Пустынник Исаак Сириянин мог чуть ли не один только день пробыть епископом и сбежал в свою глубочайшую пустыню. Удаляясь в сладость пустыни, в «не от мира сего», он наивно не понимал эгоизма такого ухода. Каким счастьем показалась бы теперь возможность такого ухода современным пленникам цивилизации!
И всё же с этих страниц, написанных полторы тысячи лет тому назад, веет таким осязательным добром человеческой натуры, такой любовью и такой силой духа, что наше время является как несчастье, вызывающее глубокое состраданье, – до чего же пал человек.
От многих людей слышу, какую радость испытывали они в первые дни революции и нэпа. Я же радость испытывал только один день в Петербурге, когда царь был арестован, и смолкли пулемёты на крышах, и зазвонили в колокола. С тех пор для меня почему-то радости не было. Разобрать – почему?
Л. устроила квартиру и сдала хозяйство матери. Пришёл А. М. Коноплянцев и заметил, что впервые видит уход за мной. И я сам тоже впервые увидел, что у меня всё как следует быть. Раньше «казалось».
Когда прошла для всех обычная иллюзия влюблённости, у нас оказалось – это была вовсе не иллюзия, а средство сближения и духовного развития и обмена.
После этого периода Л. стала мне матерью, и я родился вновь, по-новому стал жить, забывая даже о своих привычках. И даже характер во мне переменился, и весь я насквозь стал не таким, как был.
Л. сказала:
– Ты только шевели меня, умей вопросами вызывать у меня мысли...
А у меня это само собой давно сложилось, что Л. знает всё, и я давно в тревоге о том, что я ленив как-то, сонлив и не умею спрашивать. Лучший образ её, как ангел у сапожника, до сих пор у меня ничуть не помрачился[58].
В 1945 году он запишет: «В глубине своей, мне кажется, она всё знает и в ней содержится ответ на всякий вопрос глубокого сознания. Если бы я мог обо всём спросить – она бы ответила на всё. Но у меня редко бывает достаточно силы, чтобы её спросить. Жизнь проходит часто так себе, как будто едешь на телеге, имея возможность лететь на самолёте. Но только это большое богатство, сознавать, что всё – от себя и если я хорошенько только захочу, то пересяду из телеги в самолёт или задам Ляле всякий вопрос и получу от неё всякий ответ».
В 1948 году: «Ляля мне остаётся неиссякаемым источником мысли, высшим синтезом того, что называется природой».
Глава 20 Остановленное мгновение
Вспоминаю недавнее в Тяжине: мы гуляли в лесу. Над нами летали мельчайшие мошки. Л. спросила:
– Эти мошки живут один день?
– Меньше, – ответил я, – эти мошки – мгновения.
– Взлетят и умрут?
– Возможно. Только им эти мгновения как вечность. Если бы удалось осознать всю совокупность сил, определяющих взлёт этой мошки, нам через это раскрылась бы вся тайна Вселенной.
– И мы тоже так?
– И мы взлетаем на то же мгновение, только у нас есть человеческая задача вспыхнуть мгновением и так остаться: не умереть.
Чудилось в тонком сне, из-под снега весной вытаяла первая кочка, и на кочку села перелётная ранневесенняя птичка пуночка. Ей так было хорошо на этой кочке, как мудрой и покойно-уверенной царице всего: с этой кочки царица начала управлять движением весны.
В тонком сне я догадывался, что снится о нас: это мы с Л. должны найти себе точку мудрого спокойствия и управления жизнью своей, направленной к бескорыстной радости. Замечательно, что в этот же день явилась мысль об устройстве постоянного жилья на реке.
В этой любви нет устали, и когда станет трудно, то поглядишь на друга и подумаешь со скорбью: «Друг мой устал». Так свою усталость на него переведёшь, а когда справишься, то оказывается, он оттого побледнел, оттого у него глаза стали большие, что тревожился за меня: не устал ли я.
Любовь наша теперь отвечает человеку нашего времени, приведённому в постоянное движение, и совсем не похожа на прежнюю любовь, рассчитанную на создание уюта. В точном соответствии с этим находится прежний «монарх» и нынешний «вождь», – там и тут «все как один», но там – в постоянстве, а здесь – в движении. В соответствии с этим находятся и орудия передвижения.
Нет, не дни в нашем распоряжении, а только мгновения. Но даже и мгновения даются немногим, и как подумаешь о них – сердце наполняется благодарностью.
Пишу о вчерашнем дне и мучаюсь тем, что так мало взял себе от его богатств. Тружусь теперь, вспоминая тот день, когда взял всё, и не могу нигде поравняться силой своего творчества с богатством проходящего дня. И даже то самое лучшее в моих писаниях становится жалким при сравнении с истраченным на него временем и, при подсчёте вдохновенных минут, с часами, днями, неделями рассеяния, наступающего после вдохновения...
Коротким временем страстной любви огромное большинство людей пользуется, чтобы своё Хочется превратить в Надо. Рождается дитя, и так двое любящих создают третье, любимое.
Коротким временем своей страсти мы воспользовались, чтобы друг друга понять, и наша чувственная любовь стала нашим языком, на котором мы поняли друг друга и благодаря этому стали друг в друге находить невещественное Третье, ставшее на нашем пути впереди как любимое Надо.
Всякие размышления и сомнения я отложил в сторону: пока Л. со мной, я чувствую любимое Надо через неё непосредственно. Так вот и началась моя новая жизнь, в которой самым главным стало чувство бессмертия не за чертой смерти, а от сего же дня, и бесконечность оказалась в своих руках и так же реальна, как верёвочные вожжи к лошадке, бегущей туда, где нет ни конца, ни начала.
Не те «бессмертные», кто оставил после себя на сотни и даже пусть тысячи лет памятники искусства и научные открытия, а тот бессмертен, кто смерть преодолел усилием духа так, что «плоть» его существа свалилась, как изношенная одежда.
День рождения Ляли (11 ноября). Она, пришла не одна, а привела с собой человека, который без неё не мог бы прийти.
Подумать, вспомнить, сколько ей нужно было своей жизни пролить напрасно, чтобы какая-то капля попала в его душу и стало возможным его привести с собой в это общество. И сколько он этого ждал! И вот всё совершилось так просто...
Вчера у меня мелькнула мысль о возможности у Ляли мечтательности, что она не верует, а вымечтывает в себе веру и талантливо об этом рассказывает (а я, дурачок, ей верю). Но сегодня, когда я увидал себя среди старух, похожих на каких-то особенных церковных животных, понял попа, в каких тяжёлых условиях он возится с ними, и ещё – какой сложный путь и я и Ляля должны были пройти каждый отдельно и вместе, – я понял, что нет! это не мечта, а именно самая глубокая реальность, какая только может быть на земле.
Основа моего переворота духовного состояла сначала в том, что исчезла искусственная черта, разделявшая в моей душе любовь чувственную от душевной и духовной: Л. научила меня понимать любовь в единстве, всю любовь как Целое.
Второй этап моего нового сознания таков: как в понимании любви исчезла перегородка между грубой любовью и духовной, так смерть потеряла своё прежнее значение, и эта жизнь в своей творческой силе, минуя смерть, соединилась с жизнью бесконечной. Оказалось, что можно смотреть вперёд поверх смерти.
Я сегодня нашёл в себе мысль о том, что революционеры наши и церковники ограничены одной и той же чертой, разделяющей мир на небесный (там, на небе) и на мир земной (здесь, на земле).
То же самое «царство» одни видят по ту сторону, другие – по другую той же самой черты, проходящей через их собственную душу и её ограничивающей. Тип «земного» человека Ставский, тип «небесного» Гаврила, оба своё ограниченное закрепляют в форме и, подменяя существо такой формой, поклоняются ей и призывают других к тому же и принуждают.
На самом деле черты такой между земным и небесным миром вовсе не существует.
Прочитав одно письмо Олега, напечатанное на машинке, вдруг понял не по смыслу, а как-то прямо машинописью (если бы от руки – может быть, и не понял бы), что по существу своему он был поэт, стремящийся выбраться на волю из старых форм православия.
Возможно ли это? Мы ещё не были так счастливы, как теперь. Мы даже находимся у предела возможного счастья, когда сущность жизни – радость – переходит в бесконечность (сливается с вечностью) и смерть мало страшит. Как можно быть счастливыми, в то время как... Невозможно! И вот вышло чудо – и мы счастливы. Значит, это возможно при всяких условиях.
Так я пережил в жизни три состояния: 1) пролетарской озлобленности с готовностью требовать себе земных благ в силу внешнего равенства всех в отношении распределения земных даров; 2) состояние личного смирения, сознание духовной нищеты своей и радости с благодарностью за получаемое; 3) состояние полного обладания своей земной долей с готовностью идти на страдание.
Это состояние радости оправдывалось готовностью на страданье. После испытания в любви не страшно испытание в мужестве, в славе и тому подобном. В любви – всё!
Бывает, ночью, когда лежишь во тьме без сна, какая-нибудь явится мысль и как светильник в руке: куда ни направишь его – всюду становится светло. Так и мысль эта обращается в смутные стороны души и везде от неё становится ясно. Эта мысль была у меня сегодня в сопоставлении похоти и эроса, – что не от любви, а от похоти рождаются дети, а от эроса – поэзия, религия, наука и самая даже любовь. Так вот и происходит разделение.
В то же самое время, откуда же берётся эта вера в единство плоти и духа? Или единство это не существует, но достигается воздействием творчества человека, соединяющего дух и плоть в святую плоть? И чувство единства рождается из готовности к творчеству в том смысле, что «пусть этого нет, но это надо сотворить, и от себя это зависит».
Глядя на других, я стремился свой эрос подменить тем, что у других есть, – пол. Из этого получилось страдание: эта подмена и была паденьем. У Л. точь-в-точь было как у меня, и вот это-то нас и свело. В эросе содержится тоже назначение быть личностью, то есть вождём. Напротив, пол поглощает личное и определяет место в роду.
Птицын с трёх рюмок опьянел. Разговор шёл о какой-то лестнице, и он вдруг стал утверждать, что назначение лестниц – подниматься наверх.
– Но и спускаться, – возразил ему Удинцев. И они заспорили между собой о назначении лестниц.
Когда они спорили, я подумал, что чувство вечности было всегда лестницей, и в прежнее время люди ничего делать не могли без мысли о вечности, и эта вечность переходила в прочность создаваемых всеми вещей. Однако идея вечности мало-помалу стала покидать людей, и они сами не знали того, что чувства вечности у них давно уже нет и от неё осталась лестница в какую-то стратосферу, где нет ничего. Вот тогда-то, мне чудится, вечность спустилась на землю и стала мгновением.
Лестница на небо стала ненужной, земля и небо сошлись во мгновении. Это священное мгновение, равное вечности, этот скачок через смерть – вот современное чувство вечности. А несовременное – отставшие всё ещё спорят о назначении лестницы – подниматься или опускаться.
– Вы всё ещё, – сказал я спорщикам, – собираетесь куда-то подниматься или опускаться. Бросьте лестницы, поезда, пароходы, самолёты – всё не нужно, всё чепуха, всё ломайте, всё бросайте, – мы уж прибыли, мы – на месте...
Декабрь.
Ночью с Л. разбирали побег Толстого. И я впервые понял слабость в этом поступке, столь долго называвшемся мною героическим. Поняв же через Л. сущность поступка в слабости, ясно увидал я какую-то беспредметность веры Толстого, определяющую и бесцельность его побега. Ясно теперь вижу, что Толстой опоздал уйти от своей семьи и этим обессилил себя самого.
Так и каждый умный человек, упрямо не желающий выйти за пределы своего разума, из его ложной сложности в простую жизнь, которою все живут, будет тем самым всегда ограничен.
Тут весь вопрос сводится к тому, чтобы вспомнить в себе ребёнка и по этому живому мостику перейти на ту сторону, откуда все люди настоящие получают свидетельство в предметности своей веры.
Так вот я, войдя в Лялю, превратился в ребёнка, и она научила меня перейти по тому мостику через любовь свою к тому, чем люди живы. И моя детская молитва мне стала дороже всех моих сочинений написанных и всего того, что я ещё придумаю.
Вот почему и незачем спорить с людьми: спором ничего не достигнешь, и если кого-нибудь переспоришь и покоришь силой своей диалектики, то цены такому насилию нет никакой. Я пишу не для спора, а чтобы вызвать у других людей единомыслие и тем самым увериться в правде. Пишешь – вроде как бы сон видишь. Написал – и не веришь, и спрашиваешь, не сон ли это? А когда кругом начинают уверять, что так бывает, то при таком единомыслии сон становится явью.
Утром, когда Л. вставала, я ей сказал:
– Такое чудо я вижу в нашей встрече, что, думаю, недаром это, и у меня растёт уверенность: раз мы сошлись, то потом непременно русские люди сойдутся и восстановится начатая нашими отцами культура.
– Не знаю, – ответила Л.
– Ты не можешь не знать: раз мы сошлись...
– Это я знаю, – перебила она, – но я не знаю, когда совершится то, о чём ты говоришь.
– Разве ты не знаешь, – сказал я, – что нет черты, разделяющей сегодня и завтра: сегодня и завтра нераздельны, потому что вчера мы спасены. Выброси наконец эту вредную черту, придуманную для сознания дикарей. Всё начинается и совершается здесь и продолжается в вечности, хотя самой земли, может быть, и не будет. Давай жить, чтобы сегодня, независимо от того, что случится, мы видели своё завтра.
Любовь похожа на море, сверкающее цветами небесными. Счастлив, кто приходит на берег и, очарованный, согласует душу свою с величием всего моря. Тогда границы души бедного человека расширяются до бесконечности, и бедный человек понимает тогда, что и смерти нет... Не видно «того» берега в море, и вовсе нет берегов у любви.
Но другой приходит к морю не с душой, а с кувшином и, зачерпнув, приносит из всего моря только кувшин, и вода в кувшине бывает солёная и негодная.
– Любовь – это обман, – говорит такой человек и больше не возвращается к морю.
Где два-три собрались не во имя своё, там рождается новый, лучший человек; но рождается рядом и осёл, который несёт на спине своей багаж твоего любимого.
В сущности, «осёл» – есть необходимость внимания к ближнему. Где два сошлись – там к своему «хочется» присоединяется «надо» в смысле повседневного «люби ближнего, как самого себя».
Но как быть художнику, если творчество поглощает его целиком. Вот в моей семье внимание было у меня на себе. Вышло так, что им такое положение было выгодно: из этого проистекало благополучие, но отсюда же вышло и разложение семьи. Это было безморальное состояние.
Стою в раздумье перед тем, что случилось, и вот именно – что оно случилось или вышло, как следствие всех предыдущих поступков, – это и есть первый предмет моего размышления. Оно вышло из того, что я, создавая дальнему неведомому читателю радость, не обращал внимания на своего ближнего и не хотел быть ослом для него. Я был конём для дальнего и не хотел быть ослом для ближнего.
Но Л. пришла, я её полюбил и согласился быть «ослом» для неё. Ослиное же дело состоит у человека не только в перенесении тяжести, как у простого осла, а в том особенном внимании к ближнему, открывающем в нём недостатки с обязательством их преодолеть.
В этом преодолении недостатков ближнего и есть вся нравственность человечества, всё его «ослиное» дело.
Сигналы голода в стране. Начало разочарования в поездке Молотова в Германию: что-то не удалось, что-то сорвалось. Где-то собирается гроза, но там уже нет компромисса: если б то знать, ненавидящий компромисс схватился бы за него как за друга, потому что хоть как-нибудь, а жить хочется. Там же путь прямой через жизнь и путь ещё более – мимо жизни.
Приходила умная еврейка и говорила о том, что в нашей жизни исчезла та роскошь страданья, которой одаряет, например. Толстой графиню – мать Пети Ростова. И вот эта еврейка сказала Валерии Герасимовой (писательнице, потерявшей мужа на войне): «У вас мама, ребёнок, есть нянька, есть лёгкая работа, и вы имеете возможность роскошно страдать. Поглядите на других людей, как они страдают, и забудьте свои страданья».
Умный Пьяница[59] горячо восстал на эту мораль, сущность которой состоит в обездушении страдающего и замене душевного страдания относительной материальной ценностью. Л. же восстала против роскоши страданья за страданье молчаливое и деятельное.
Туман в Москве, как в Лондоне, тёпло и так мокро всё, что ночью на улице всё отражается, как в реке. Иду получить путёвки в Малеевку, дом творчества писателей под Старой Рузой.
Глубокая, затаённая даже от себя самого тоска где-то почти без боли точит меня, слышу – точит, но ничего не чувствую, как будто нахожусь под наркозом. Знаю, это даёт о себе знать моё отрезанное прошлое. Не осталось никакого сомнения в том, что это надо было отрезать, и боль сосёт не за них, а за себя: как мог я столько лет жить среди людей без всякого «родственного внимания» со своей стороны? Понимаю, что какая-то гордость, рождённая в диком самоволии, заставила меня отстаивать мезальянс не только в опыте личной жизни, но и в литературной проповеди. И в этом родилась вся беда...
Скорее всего, тоска у меня появляется от наплыва воспоминаний спокойствия прошлого и тревоги при охране своего нового счастья. С этими сомнениями надо бороться деятельностью.
Большая ошибка Павловны, что она вовлекла в борьбу со мной сыновей. Получив свободу нападать на меня, ни в чём не повинного человека и отца их, они просто лишились всякого понимания моей личности.
Посылал Марью Васильевну с письмом в Загорск и просил прислать мне книги, необходимые для работы. Павловна книг не дала, и М. В. привезла от неё новые угрозы. Из этого видно стало, что Павловна ничуть не продвинулась вперёд: как раньше в споре никогда не уступала, так и теперь идёт наперекор. Но раньше после спора и вспышки я приходил в состояние расширенной души, и стыдил себя за спор с таким, по существу, маленьким человеком, и кротостью возвращал себе мир, а теперь чувствую, что приехать к ней с утешением не могу.
Теперь нависла над нашей любовью древняя туча, висевшая над свободой в любви, – туча Дантова Ада, шекспировского Ромео и драм Островского.
Л. охватил такой страх, что она с полчаса была в лихорадке. Л. тяготится, конечно, тем, что она должна поддерживать во мне твердыню в отношениях к Павловне и тем её пуще злить. Ну так вот, и хорошо, вот и конец! буду считать эту попытку окончательной и бросаю их совсем и отстраняю от себя все упрёки совести.
Ночью почуял «любовь» оставленных мною людей, любовь, в которой рождается преступление. Надо быть твёрдым, холодным... изжить это изнутри как малодушие.
Стану перед своей совестью, и совесть свою поставлю перед истиной, и спрошу сам себя о себе, и тогда получится ответ: всё оправдание моё заключается в любви к Л. Если это настоящая любовь, то она всё оправдывает.
Ходил к Н. А. Семашко, своему гимназическому другу, теперь наркому, высшему чиновнику в России. Потом был у сестёр Барютиных (Лялиных с ранней юности подруг). То, что я нашёл у Л. как самое для меня важное, – это прежде всего неисчерпаемый источник и смутное чувство бесстрашия перед концом своим, то же самое теперь у этих сестёр видишь на глаз в их порядке жизни, в устройстве, в утвари, на стёртых уголках дверей и столов.
Чувство победы человека над суетой и независимость его от внешних событий – и вот оказывается, что та Россия, которую я любил и которую будто убили, – жива и никогда не умирала.
То ли от накопления бессознательных ошибок, то ли от какого-то коренного заблуждения, при беседе вечером, но только наш корабль с Л. зацепился за мель... Одно только знаю, что разлюбить Л. – это расстаться с самим собой. Где-то сказано в Св. Писании: «Не Меня – себя потеряли, возвратитесь в Дом свой!»