355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Мы с тобой. Дневник любви » Текст книги (страница 11)
Мы с тобой. Дневник любви
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:26

Текст книги "Мы с тобой. Дневник любви"


Автор книги: Михаил Пришвин


Соавторы: Валерия Пришвина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

– Но разве ты не знаешь страсть?

– Знаю... Но ведь и ты тоже знаешь, что всё это перешло в любовь! Конечно, я делаю только вид, как будто и я женщина, и жена, и хозяйка, и я одеваюсь как все и веду себя как все. Но это всё для показа. Ты спросишь – можно ли на этом основаться двум? Не знаю, как другие, но у нас с тобой сейчас это выходит. И это основание – есть страсть бесстрастная,.

– Поэзия? – спросил я.

– Назови как хочешь, – ответила она, – только это больше поэзии. Давай не будем искать для этого слов – будем просто любить!

Прохладный ветреный день. В бору Л. работала, я дремал у неё на коленях. Вот жизнь!

Я открыл глаза и заметил: она изменилась в лице, стала отсутствовать. Как я ни пытал её, ничего не добился. Уверяет в любви, ссылается на то, что ей слишком хорошо: много ест, много спит... После обеда прочитала страничку из любимой книги и вдруг выправилась.

Много сегодня говорили об удивлении (то, что я называю «первым глазом»). Удивлённым и очарованным прохожу я свой путь. И вот она, дорога, по которой мы теперь идём вдвоём. Дорога загибает в лес, и там теряется, и опять показывается, засыпанная прошлогодней листвой, и опять мы идём и не знаем, куда она выведет нас.

Боже мой, какая чудесная долина открылась нам, и, окутанная ольхой, в долине бежала змейкой наша речка Нищенка! Вскоре мы пришли к зарослям сосен с побегами, похожими на канделябры; и в тех зарослях нашли новые заросли, среди которых была беседка из акации и сирени. Бог знает, как давно её сделали люди и как давно она забытая зарастает.

В тесноте зарослей сирень везде отцветала, а здесь только что распустилась. Среди беседки лежал единственный уцелевший столбик, когда-то был он ножкой скамейки. Кто сидел тут на этой скамейке? Сирень всей своей ароматной силой старалась нам напомнить, но, сколько мы ни нюхали, вспомнить ничего не могли.

– Возможно, – сказала Л., – люди были плохие, возможно, и хорошие, но всё равно, если плохие – то, наверно, среди них были и хорошие. И кто-нибудь с хорошими мыслями приходил на эту скамеечку. И вот – их никого уже нет. Как это может быть?

– Тебе приходит в голову, – сказала она снова, – что земля – это мы, или, вернее, – в значительной мере – это мы? А люди смотрят на неё и не видят: земля и земля!

– Непременно мы, – ответил я. – Но ведь и все животные и все растения – это тоже мы.

– Может быть, и звёзды? – спросила она, но я ничего не мог ей ответить.

Писал интимные страницы о женщине, в них чего-то не хватало: моя женщина изрекала мысли как профессор. Л. чуть-чуть поправила, только прикоснулась – и эти страницы стали прекрасными.

Вот этого-то мне и не хватало всю жизнь, чтобы моей поэзии коснулась женщина.

Почему мои ближние бранят мой характер, а Л. слов не находит, чтобы его похвалить? Через это понимание любовь и поднимает, и отдаёт, и возвышает себя в собственных глазах.

На тяге. «Существует ли Бог?» На такой вопрос я всегда отвечал: «Да» – в том смысле, что если шансы «за» и «против» одинаковы, то надо их обращать в пользу Подсудимого. И оттого я всегда при неясном вопросе: есть ли Бог? – отвечал: «Да, существует».

Что же касается себя самого – ставил ли я перед собой и для себя этот вопрос – отвечаю: никогда не ставил и обходился, так думаю, в жизни с Богом, не спрашивая о Нём, не называя Его.

Теперь же, когда я полюбил Л., то на вопрос о том, существует ли Бог, отвечаю: раз Л. существует, то, значит, и Бог существует. Я могу ещё лучше ответить на этот вопрос: раз я в любви своей к Л. чувствую вечность, значит, Бог существует.

Можно ли веровать в Бога, если не веришь в чудеса? Я думаю, что это невозможно. Вот моё удивление, что Это значит иное, как не ожидание чуда? Удивление как предчувствие чуда. А самое чудо есть свидетельство о Боге. Вот появление Л. у меня я считаю за чудо и со времени её появления считаю себя верующим в Бога и, по всей вероятности, христианином.

А впрочем, зачем мне говорить, что я верующий? почему это «верующий» не оставить про себя до необходимости начать священную войну? Тогда в разрешении войны оно само собой скажется: верующий я или неверующий.

Вот сейчас я выдержал священную войну и могу назвать себя верующим. Но это ещё не конец. Человек, пока жив, готовится к новой священной войне; в этой готовности постоять за своё лучшее и состоит движение.

Раз мне известна история её души, то надо всегда сознавать настоящее время, то есть что прошлое было как необходимость для создания настоящего и что – я в настоящем – это значит, я её единственный и в отношении её прошлого. Что же касается будущего, то оно в руках Божьих и, значит, тем самым в наших с ней собственных руках.

Она лишь кажется слабой в своей женственности, на самом деле слабость есть её сложность. Но как только из этих колебаний родится принцип, идея, – она идёт за идеей с беспощадностью и может идти до конца. Собственно говоря, её искания «равного» на этом и основаны: она ищет равенства в духе и равным был у неё один только Олег.

А. В. ещё не совсем пережит, и это прошлое с каким-то непонятным сопротивлением и почти укором входит в состав содержания настоящего. Где-то в уголке её нравственного подсознания таится родник жалости к этому человеку, то замирая совсем, как будто его нет, то появляясь. Против этого укора, очень глубокого, она ищет оправдания в отношении ко мне, находя в нём продолжение отношений к Олегу. Следовательно, если действительно восстановится через меня связь с Олегом, то она будет оправдана. Её слова: «Меня жизнь оправдает».

Ночью снился А. В., сон забыл, но вспомнил из его, А. В-ча, письма к Раз. Вас., что он «друг моего недруга». Но Л. разошлась не из-за меня и не для меня, и если я после всего, что между ними было, нашёл Л., помог ей и полюбил, то неужели можно меня назвать недругом даже в шутку!

Сколько ни объясняла мне Л., я до сих пор не могу понять того чудовищного непонимания Лялиной души, которое заставило её, столь благодарную за всякое добро, оставить мужа. Ответ один, что любовь, как и поэзия, требует таланта...

А ещё я думаю о любви, что пол в составе её есть нечто всеобщее, свойственное общему «Надо» человечества: надо множиться. Но, кроме этого общего «надо», в любви содержится ещё личное «хочется»; вот именно в этом и трагедия человека и вся его борьба, чтобы среди всеобщего «надо» родить его личное «хочется» и определить новое «Надо» человечества.

Оторопь перед спящей красавицей, охватившая Ивана Царевича перед тем, как ему надлежало её разбудить, есть и у животных, и очень возможно, человек из этого момента физиологической любви сделал всю человеческую любовь, и на этом возникла красота целомудрия.

Совершенно обратное проповедуется у наших новозаветных попов и в Ветхом Завете – религии рода.

Печь любви нагревает душу, для того она и горит, чтобы в душе что-то рождалось.

– А если только дети?

– Если только дети рождаются, – ответил я, – то это ещё не говорит о душе.

Запись 1945 года: «В Л. сила сопротивления безликому материнству или, что то же, требование к личности так велики, что материнство (от кого-нибудь) представляется ужасом.

Вот и подумать, исходя из этого, что такое любовь?»

Лялина мысль, осуществляемая практически, состоит в том, что любовь, если она развивается, в себе же самой находит спасение от греха, потому что низшая ступень находит своё оправдание на высшей ступени.

Надо помнить, однако, что моё разбирательство жизни Л. имеет не литературную цель (хотя цель эта не исключается), а цель самой жизни моей.

Такое движенье вперёд, такое сближение, такая любовь!.. Но бывает изредка, будто дунет кто-то, и любовь как туман рассеется и нет ничего. Тогда тревожно спрашиваем мы: «Любишь ли ты ещё меня?» И уверяемся, и доверяемся, и опять приходит новая волна и сменяется новою. Как будто цветистый поток бежит, уходит и вечно сменяется новой водой.

– Вода – стихия, самая близкая к душе. Вода, – я не знаю, что это за сила целебная! Бывает, на совести что-нибудь ляжет, обмоешься – и как будто получишь прощение! (слова Л.).

Истинная религия не любит мистики, принимая её, наверное, за колдовство. Но когда Л. увидала в лесу на берёзе крест со своими инициалами, то приняла это как явление личного креста, пусть даже как символическую случайность. Целые два месяца она ходила к этому кресту.

Но когда приехал Р. В. и полуслепыми своими глазами разглядел, что буквы образовались при наплывании надреза, – что первоначальная надпись была «X. В.» (Христос Воскресе), лесной крест потерял над нею власть, и она перестала молиться в лесу.

Когда сам лично выступаешь со своей жизнью на вид, и тебе уже нет отступления, и весь исход борьбы зависит от того, какой ты есть сам, тогда ты только и увидишь, как мал ещё человеческий опыт на земле, как нажитое человечеством мало даёт опоры в личной борьбе.

Так вот, теперь я испытал любовь и вижу ясно, до чего смущены нашей любовью все поэты и во все времена, в том числе даже и автор «Песни Песней».

Во время прогулки мы с Л. сели на поваленное дерево, в тишине лесной гурковала горлинка. Я говорил ей о том, что до того сейчас я с ней, что моё одиночество не нарушается.

– Какое одиночество?

– Хорошее моё одиночество, когда я слышу, вот как теперь, голос горлинки, и мне это как голос от всего мира, и я через это как-то самоутверждаюсь. Ты это знаешь?

– В детстве знала, но потом страданья всё разрушили, и в пустынном одиночестве теперь я чувствую только любовь; понимаешь? не к букашкам, таракашкам, горлинкам, а переполняющую мою душу любовь...

– И я тоже не к таракашкам чувствую, а через таракашек к Целому миру, которого ты назвала бы Богом. Пусть не совсем как у тебя, но это поэтическое чувство входит в состав твоего как чувство личности, как самоутверждение.

– Знаю, знаю, это было у меня!

– Главное тут удивление, как будто очнулся и увидал невидимое. Помнишь, как Олег говорил о таком удивлении, что оно свойственно девочкам, пока они не потеряли свою свободу: это Художница Бога чертит свои узоры в новорождённом мире.

– Возможно, я к этому вернусь. Я утратила это в сострадании, – любовь это пересилила и закрыла, но, возможно, я к этому вернусь!

Прошло некоторое время. Мы встали, в молчании прошли по тропинке, удивились красивой форме её, выбитой человеческой ногой. Перейдя овражек, она повернулась лицом ко мне и спросила:

– Скажи, что ты любишь меня.

– Люблю, но скажи мне, что за этим вопросом скрывается, ведь он порождён сомнением?

– Это возникло, когда ты говорил, что я не мешаю твоему одиночеству. Я возревновала тебя к твоему одиночеству!

И потом мы стали говорить, что ничего она так не боится, как равнодушия в довольстве.

– Этого ты боишься с моей стороны?

– Как с твоей, – ответила она, – так и с моей.

– Бывает разве у тебя так, чтобы возникло сомнение в себе?

– У меня на дне бывает тысячи всяких перемен, но я держусь твёрдо решения быть до конца с тобой в единстве.

«Лесная капель» – материал собран, остаётся разбить по отделам, один лучший отдел – «Фацелия».

Почему это, когда о пустяках думаешь – чувствуешь, что поумнел, а когда натужишься на умное, – бывает, хватишься: до чего же я поглупел!

Надо бы на Л. приналечь в иных случаях, чтобы получше писала да пораньше вставала... Но как подумаешь, кто она мне, кого я в ней нашёл, на что в ней надеюсь и как она настрадалась – станет совестно принуждать и простишь ей: спи, милая, больше, пиши как-нибудь, а я за тебя не посплю и за тебя попишу с наслаждением!

Меня задевало чем-то, и непонятно было, откуда взялось у неё, столь робкой, такое самоутверждение, когда она мне говорила: «Вы ещё не знаете, какая я и что я могу!»

«Такая умная, – думал я, – и так хвалится». Несколько месяцев длилось у меня недоумение, как вдруг я понял: это с такой страстью она жаждет любви, что, представляя себе возможного любимого, видит себя той, какой могла бы быть, если бы она его дождалась.

Анализ ожидания жениха в душе девушки (тут вся Л.!) и разгадка всей её заманки (заманивала доступностью в недоступность...).

Вдыхаю аромат клейких листиков черёмухи, ландышей, слушаю соловья, иволгу, горлинку и думаю – не устаю думать и при таком счастье.

Неужели, – думаю я, – стал бы заниматься зверями, птицами, собаками и кататься по свету, если бы знал, что на том же самом земном шаре, в той же самой стране, в той же самой Москве, где-то возле Тишинского рынка, живёт моя В.

Да знай я, что она где-то живёт и ожидает меня, я бы к каждой интересной женщине подходил и в опыте с ней узнавал, не она ли В. Но не буду говорить о том, что жизнь свою продремал: ведь множество же людей, и не такие глупые, как я, хорошо зная о существовании своей В., растрачивают силы свои на чужих и не находят свою. Я же, как ребёнок, очарованный игрушками и сказками, сберегал свои силы, и В. сама пришла ко мне.

Всю ночь мы проспорили, утром в лесу спор дошёл до того, что я стал защищать художество как создание новой и лучшей реальности, как воплощение.

На это она возражала делами Олега: он тоже стремился создать новую реальность, но не мог, и «плоть» не досталась ему.

На это я возражал, что О. был молод и не владел в достаточной мере силой родственного внимания: не понял её. А если бы понял, то стал бы жить с ней как я, появились бы дети и он узнал бы...

Она не соглашалась.

Так в споре мы подошли к реке Нищенке. Тут на берегу стояла старая седая кобыла, возле неё на траве валялись два гнедых жеребёнка, её дети: годовалый и новорождённый.

Мы видели, как кобыла, наклонясь, коснулась губами своего жеребёнка.

Так в молчании у лошадей совершалось то самое, о чём люди говорили и не могли договориться всю ночь и утро. Это молчание было земным полюсом достижений святых людей. Там тоже молчание при достижении Целого.

Человек, имеющий постоянное общение с вечностью, в малых земных делах должен быть образцом для всех маленьких людей, лишённых дара чувства вечного в мире. Вероятно, это до крайности трудно, и вот отчего пустынники жили в пустыне, а художники создали себе особый растрёпанный вид и обстановку художественного беспорядка.

Современные художники, однако, забросили это и стремятся внешним своим видом не отличаться нисколько от прочих людей. Наверно, так будет с прочими «пустынниками» мысли: они не будут никуда уходить и, оставаясь на месте, особенным усердием и поддержкой внешнего порядка в «малых делах» создадут себе непроницаемую для постороннего взгляда «пустыню». Будущий пустынник будет иметь свой автомобиль, самолёт, окружит себя техническими усовершенствованиями и особенно обратит внимание на свои костюмы.

Вечером мы простились с ней на несколько дней, проводил до шоссе. На обратном пути её мать говорила мне о трёх вещах: 1-е, что над Лялей должно быть твёрдое руководство; 2-е – она очень трудная и её надо претерпеть и 3-е, что нельзя тоже и не давать ей воли и не доверять.

На это я ответил, что руководства я вообще не беру на себя и совершенно к нему не способен; пока я настолько верю сейчас в себя и в неё, что она не должна поступать самовольно сама по себе, а только как надо. На 2-е (претерпеть), я ответил, что я уже претерпеваю, но пока мне всякое лишение свободы сладостно, мне даже иногда кажется, что мог бы ради неё не писать, хотя очень возможно, что в этом обманываюсь. А на 3-е – о предоставлении ей свободы – ответил, что свобода в её руках, но глаз – мой: пока люблю – глаз моих с неё не спущу, пусть мне это даже будет стоить таланта. Впрочем, я глубоко верю, что, растворяя свой талант в любви, я себе что-то наживаю.

– А что это значит: глаз не спущу?

– Это значит, – ответил я, – что любовь есть движенье, и надо, двигаясь вперёд, самому следить глазом за другим. В этом движении есть две опасности. Первая состоит в удовлетворении каким-нибудь достижением и возникновении чувства собственности: эта опасность приводит к слепоте. При остановке из-за собственности друг исчезает из глаз. Другая опасность, что в собственность превращается ценность, взятая не из души другого, а из собственной души: иногда увлекает своё, только своё, хотя бы великое даже.

И вот если ты хочешь вместе с другом к Правде идти, то не верь звезде своей, откажись от неё. Помни всегда, что эта опасность страшнейшая, что это весы, на которых взвешивается и проверяется вера твоя и вера твоей возлюбленной.

Это испытание, в котором ты отказываешься от своего Бога, с тем чтобы, если он Бог настоящий. Он больше бы полюбил тебя и на твой путь поставил твою возлюбленную. Это испытание, в котором ты своему обманчивому прежнему Богу говоришь: «Отойди от меня, Сатана, мой единственный Бог живёт в сердце моей возлюбленной».

Весна в этом году запоздала недели на две и вдруг принялась догонять: только-только развернулась берёза и заблестели её клейкие листики, как уже смолкла брачная песня самцов и самки сели на яйца.

После знойного дня наступил вечер не прохладный, а только не жарко. И такая тишина! Мне кажется, я никогда не слыхал такой тишины – ни одной птички, и только изредка жук прожундит.

А давно ли, давно ли была ещё такая ужасная борьба солнца с морозом, и как тогда, после победы солнца, бросилась вся тварь на свою «любовь»! Теперь же вечером в этом молчании было так, будто их бог, вполне удовлетворённый, сел у реки покурить и дым его туманом поднимался над рекой. Ему теперь осталось только курить – самки его сели на яйца.

Мы осмерклись, сидя на изгороди, как куры на шестке. Вместе с природой я чувствовал удовлетворение и тоже покуривал, как бог у реки. Так мне ясно было теперь, почему у животных их акт размножения совершается всегда целомудренно, а в слова «животное чувство» мы, люди, вложили свой грех: вся тварь совершает свой жизненный акт бессознательно, и грех человека состоит в разделении души на плоть и дух в их борьбе.

Не отсюда ли происходит и всё сознание, с тем чтобы всё разделить и потом, поставив всё на свои места, спрыснуть всё живою водою творчества жизни и воскресить в единстве и радости.

Вот моя подруга рядом сидит со мной на шестке.

– О чём ты думаешь, милая?

– Я думаю, – отвечает она, – что хозяин наш прав: чтобы десять кур прокормить, нужно в месяц не меньше двух-трёх пудов зёрна. Он хочет кур променять на масло и только двух курочек оставить себе для забавы: на двух у него хватит зёрна.

– Придётся кормить трёх, – сказал я, – необходимо оставить себе петуха.

– Ах, как же это я забыла про петуха, – но как ты думаешь, может быть, петуха совсем не надо зерном кормить?

– А чем же?

– Картофельными очистками: ведь ему же легче жить, ему не надо яйца нести!

Мы весело посмеялись, и я подумал, что, пожалуй, на всём свете единственная хозяйка Л. могла подумать о такой экономии зёрна: всю жизнь, бедная, имела дело с бесполезными петухами; она привлекала их к себе, а сама в них искала души. Вся жизнь у неё прошла как самая жестокая борьба за Психею, и улей её оставался без мёду, усыпанный трупами убитых трутней...

Разве я-то сам не самец, разве не дразнило меня при встречах с женщинами чувственное воображение и не влекло меня за собой? Но почему-то с ней даже при первой встрече меня впечатлила только душа её, и в этом первом соприкосновении душ не впечатлялось изображение женщины.

Значит, бывает же так у людей, и только у людей так, что вначале обнимаются только души, соединяются, проникаются, и начинают медленно облекаться в животную плоть, и так происходит не совокупление, а воплощение.

Я могу припомнить, как у моей Психеи создавались её прекрасные глаза, как расцветала улыбка, блестели и капали слёзы радости, и поцелуй, и огненное прикосновение, и весь огонь, в котором соединился в одно существо разделённый грехом человек.

Мне было тогда, будто древний Бог, наказавший человека изгнанием, возвращал мне своё благоволение и передавал в мои собственные руки продолжение великолепного творчества мира, прерванное грехом человека.

В основе любви есть неоскорбляемое место полной уверенности и бесстрашия. Если случится в этом с моей стороны посягательство, то у меня есть средство борьбы против себя. Я отдаю всего себя в полное распоряжение Друга и через это узнаю, в чём я прав, в чём виноват. Если же я увижу, что друг мой посягнул на святыню мою, я проверю его, как себя. И если случится самое страшное и последнее: друг мой станет равнодушным к тому, чем я горю, то я возьму палку свою дорожную, и выйду из дома, и святыня моя останется всё равно нетронутой.

Бедный Олег! Он по юности видел препятствие в том, чего нет, и, уходя в путь, не заметил то место, куда ему рано или поздно придётся вернуться.

Ранним утром от шести часов с пером в руке сижу в бору, вокруг воркуют горлинки, думаю с любовью об отсутствующей Л. Мне сейчас становится ясно, как никогда не было, что Л. – это самое лучшее, что я в своей жизни встречал, и всякое раздумье о какой-то личной «свободе» надо отбросить как нелепость, потому что нет свободы большей, чем та, что даётся любовью. И если я всегда буду на своей высоте, она никогда меня не разлюбит. В любви надо бороться за свою высоту и сим побеждать. В любви надо самому расти и расти.

Так трудно было расставаться, и когда расстались, то больше увидел и больше полюбил. Зачем же тогда бояться последнего расставания, – тоже ведь расстанешься и больше увидишь, и больше полюбишь.

Чувствую, что уловил колебания весов, на которых перед всевидящим Оком взвешиваются наши дела. И я знаю, что когда Л. говорит о любви – в молчании твари и святых людей чаша склоняется в её сторону. А когда она говорит о простой радости от созерцания природы, о художестве, детстве – чаша склоняется в мою сторону. На моей чаше лежит детство, игра, искусство и все другие лучшие желания человека жить «как хочется». На её чаше – добро как любовь и молчание, и обязанность человека жить «как надо».

– Когда-то давно и я тоже наедине с природой оставалась, и была как ребёнок. И мне показывалась земная тварь как игрушка. Теперь я так не могу...

– Значит, Л., жизнь-то всё-таки одна, и зачем нам с тобою спорить: мне она дарит мир как игру, тебе – как добро и любовь. Вот я и боюсь, дорогая, что, приняв через тебя любовь, я потеряю, как и ты, охоту к священной игре.

– Что за вздор! Если я в защите себя нашла против страданий как целебное средство любовь, мне ли защищать самое страдание! Но если я не могу играть, то я любуюсь игрой, и оберегаю игру, и хожу за ребёнком. Ты – моё дитя. И любовь к тебе – это мой путь к радости. Ты играй, больше играй!

Если бы я убедился в предпочтении ею кого-либо, доходящем до меня через равнодушие, то я взял бы палочку, и вышел из дому неизвестно куда, и постарался бы так замести следы за собой, чтобы никто и не узнал, куда я ушёл. А если бы попал в положение её мужа и остался бы один, то я вступил бы с самим собой в смертельную борьбу за свободу от недоброжелательства к ней.

Надо быть самодовольным собственником, чтобы отказаться от возможности такой встречи с её стороны и что я буду обойдён. Но всё, что возможно сделать человеку для защиты любимого от такой беды, она сделает.

Как бы радостна она ни была – эта солнечная женщина, но стоит её оставить одну, как уголки губ её опускаются, лицо удлиняется, обостряются на лице косточки, глаза уйдут неизвестно куда...

Через Л. мне стало дорого всё, чем я бранился: лето, дача, жара, загорание, уход за телом и т. п., всё, чем все живут, чему все радуются, что для всех является желанной целью, о чём все плачут, если этого нет.

Через Л. я получил то, что у всех, но, кажется, от этого не стал как все. Получил от неё заботу, внимание, ласку, какие в жизни я не имел ни от кого, и думаю иногда: «Что это? так у всех любящих бывает и это она даёт всем или у неё это заготовлено только для меня и она так любит только меня?» В особенных случаях я даже не выдерживаю и её спрашиваю, и она обыкновенно отвечает, что так у неё в первый раз.

Теперь я больше её не спрашиваю; какое-то особенное чутьё подсказывает мне теперь, что у неё для меня и что у неё было для всех.

Многое в мастерстве любви у Л. я принимаю за действие любви, на самом же деле она, как мастер любви, умеет это делать для всех. Самая любовь же только тогда и есть любовь, когда она вызвана мною и для меня единственного.

Но это состояние единственного точно так же опасно, как успех для художника. В успехе голова художника кружится, и художник перестаёт быть бескорыстным и часто в корысти своей лопается как дождевой пузырь. А в любви через признание «единственным» он делается собственником женщины, и через это любовь, как и талант, погибает.

Тщеславен ли я? Вот горе, что вся гордость моя опирается на то, что я, среди множества пузырей славы, направляю все свои моральные силы на охрану «единственного», я в искусстве как самая чистая девушка, а Л. иногда принимает это за самовлюблённость, бахвальство и пр. И пусть не всерьёз, но даже в шутку нельзя так думать обо мне.

У неё неверное понимание меня в отношении моего таланта, мне кажется, что я совсем свободен от тщеславия, и сержусь, лишь когда меня не понимают. Она же зарубила себе на носу, что я самолюбец, и при случае будет меня этим колоть.

Спрашиваю себя, вполне ли я освободился от тщеславия, и казалось мне, вполне; но, вспоминая боль, когда меня ставят в один ряд с пошляками, вспоминал обиды умолчания и т. п. Впрочем, думаю, что чувствительность эта ещё не означает тщеславия. Самый факт, что признание моей любви Лялей мне значит много больше, чем признание моих успехов в литературе, указывает на в значительной степени преодолённую мною зависимость от славы. И вообще, если мне в чём-нибудь каяться, то надо каяться прежде всего в слабости сознания своей вины (греха).

До известного возраста человек дорожит чужой мыслью и всасывает в себя чужое. Но с какого-то времени всякая чужая мысль входит не в открытые ворота, а стучится, и её впускают лишь после проверки – какая это мысль и есть ли в ней толк и надобность.

Тогда наступает время, когда господствует твоя ревнивая мысль, и человек высшей нормой своей считает требование быть самим собой.

И этот период существует лишь для подготовки к выбору вне себя лежащей Мысли, которой человек предаётся.

Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Влияние всех и всего на себе испытываю в огромной степени. Ко всякому влиянию отношусь с благоговением, смирением, почтением. Я доверяю всем, как большая река доверяет влиянию в себя рек болотных с чёрной водой, с берегами в ядовито-ярких жёлтых цветах, рек малых с голубой водой, с песчаными берегами и незабудками, и рек, отравленных фабричными отбросами. Большая река всё принимает, и большой реке от этого становится ни лучше, ни хуже. У неё своя вода, своё устремление.

В этом отношении я счастлив тем, что, не хвастаясь, могу сказать о себе: я, как большая река, принимаю в себя с готовностью всякое влияние. И больше – в этой готовности принимать влияния я вижу и основную силу своего русского «рода-племени»: все воды, прибегающие к ней, донести в океан.

Я в своё время получил от Е. П. понимание и признание за лучшее во мне – детскую простоту души. Она это ценила по тому глубокому народному чувству, собиравшему вокруг старцев верующих людей. За это я всё в ней терпел, всё прощал до тех пор, пока не увидел, что это чувство в ней умерло и, напротив, явились жестокость, злость, эгоизм. А случилось с нею это уже давно. Я бы это готов был перенесть и перенёс бы, если бы не её чудовищное выступление против меня с угрозой доноса на Л. Хорошо понимаю теперь, чем особенно дорога мне Л. Тем именно, что ценит во мне ту же детскость души, как и Павловна ценила, но готова быть в любовном общении со мной до конца.

Не потому Л. имеет право на меня и может быть спокойной за разрушение моей семьи, что они дурные люди и мне плохо жилось, а потому, что они восстали с хулой на лучшее во мне: они терпят именно за это.

«Ваша высококвалифицированная тёща» – так сказал мне без всякой иронии «Смердяков».

У матери остался талант формы старого мира. Беспокойная дочь в эти старые меха наливала новое вино. Одна из самых мучительных историй.

Л. всё ещё не вернулась... В отсутствие её я допытался, как Нат. Арк. представляет теперь себе нашу жизнь с Л.; она представляет – вроде как бы два фейерверка соединились, чтобы блеснуть, но это не настоящая жизнь, не настоящая любовь, а два чудака.

Тёща обратила моё внимание на прогулке, что Л. поднимает правое плечо и что у отца это было, и что вообще она во всём как отец.

– Есть же что-нибудь у неё своё, только своё?

– Есть.

– Что же такое?

– Суета.

По всей вероятности, «суетой» она называет то, что выходит из круга её понимания. Ещё она вспомнила, как об этом теми же словами сказал её брат.

Одним словом, я был малодушен и допустил вовлечь себя в этот круг ограниченных людей, любящих Л. и томящихся в напрасном ожидании общественного выражения её гениальности. Грустным ушёл я к себе, раздумывая о каком-то неизбежном и страшном для обывательского глаза «легкомыслии», вмещённом как нечто постоянное в её душу и точно так же в мою. Ушёл, думая, что никогда-никогда бедной Л. не доказать этим людям чего-то...

Порядочные люди имеют ограниченную, но трогательную и действенно-живую мораль: «Помирать собирайся – рожь сей». А Л. беспорядочная, помирать вечно собирается, и через это никак даже не хочет и глядеть на рожь: зачем эта рожь, если умрём! Из-за любви своей к Л. ограниченные порядочные люди признают, что она права, она может так говорить, потому что она особенная, они же, обыкновенные, должны сеять рожь. И так они ждут, ждут свидетельства её гениальности, а сами по скромности своей сеют и сеют рожь.

Обдумав мотивы восстания личности против заповеди Божьей: «Помирать собирайся – рожь сей», собрать все «за» и «против».

Тема: обманы гения, то есть что каждый из круга морали «помирать собирайся – рожь сей» при соприкосновении с моралью «гения» попадает в обман (Настасья Филипповна и князь Мышкин).

Спасение гения – в форме. Он должен быть писателем, она может быть актрисой...

Ограниченный человек, но упрямый до геройства, А. В. тайный план имел, чтобы зажать Л. чем-нибудь. Пробовал силой пола – ей надоело, учёностью, дружбой – можно ли удержать учёной дружбой? Осталась мораль брака – она разбила мораль и ушла от него. Он пугал её, как мог, освящённой церковью жизнью загробной. Она же ему ответила, что там не женятся и не выходят замуж.

И теперь я больше понимаю Л. в отношении к своим жертвам. Долго она не может оставаться в первом этаже, ей это становится ненужным и скучным занятием. А дальше у них нет движения – и она уходит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю