Текст книги "Мы с тобой. Дневник любви"
Автор книги: Михаил Пришвин
Соавторы: Валерия Пришвина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Вот почему только художник мог понять её и только художника могла она полюбить».
«...Меня это поразило с самого начала, что Ляля была уверена, как великий художник, знающий, куда она идёт...»
«Вдруг мне блеснуло, что муж её поповского происхождения, что он требовал только от неё семейственности и труда, не возвышаясь до искусства, до поэзии.
Мне вспомнилось, как Розанов не то мне говорил, не то где-то написал, что духовенство наше бездарно в отношении поэзии.
Когда я об этом сказал Ляле, она вспомнила одну свою рубашечку ночную, столь изящную, что мужу своему она так её и не посмела показать: перед ним ей было стыдно».
Александр Васильевич был несравнимо глубже и, главное, несчастней. И ещё – он был человек достоинства и чести... Но пусть останется здесь так, как записал.
27 марта.
Её плен горше моего в тысячу раз и есть настоящий плен Кащея Бессмертного. Её «Кащей», забравши в себя идею христианского единства любви, очень практически использовал её: под покровом обязательного единства он вообще может выбросить вон самую страшную борьбу человека за живое чувство к женщине, за обязательство и риск быть на каждый день по-новому, быть живым и следить за её переменами с напряжённым вниманием. А Кащей, обеспечив себя верой христианина в формальное единство любви, покойно живёт себе и занимается своими делами.
Дай Бог мне тоже не остановиться на чём-то своём... и забыть о внимании, потому что любить – значит быть внимательным.
Вот теперь стало понятным, почему, не разделавшись с прошлым, она не смела сказать мне «люблю». Потому что в её «люблю» входит и само дело любви; но как любить-делать, если руки связаны, если душа в плену?
При разговоре все обычные понятия, даже очень высокие, как Бог или любовь, она непременно берёт в кавычки (в смысле «так называемые»). Делать это можно различными способами. Она делает это как-то по-своему. Она в постоянной борьбе с бытом, с пошлостью. И это и может служить двигателем в дальнейшем нашем путешествии. Сила же любви во внимании: надо быть к ней внимательным.
29 марта.
Весна воды в полном разгаре. Грачи, но ни жаворонков, ни скворцов ещё нет. Ездил снимать жилище в деревне Тяжино под Бронницами для нашей весны и нашёл такую прелесть, о какой и не мечтал. Переживая вместе с весной обмен мыслей с Л., утверждаюсь всё больше и больше в своём праве на это счастье и обязанности своей его достичь и охранять...
30 марта.
Всё думаю о покинутой мною женщине. Мне тяжело не от её страдания, столь простого, а от соседства моей сложнейшей любви (от которой должно родиться нечто не только для моего личного удовлетворения, а может быть, и ещё для кого-нибудь), соседства этой любви со страданьем впустую.
Точно так же, как на войне, теперь надо сознать себя, своё устремление и не оглядываться на падающих людей.
И ещё: правда – есть суровая вековечная борьба людей за любовь[19].
Мы стремимся друг ко другу через всякие препятствия – человек это или пусть даже Бог, – это не Бог, если он нам мешает, и не человек.
Настоящий Бог, настоящий человек нам мешать не будет, потому что наше дело правое, на этом вся жизнь стоит, и без этого вся жизнь на земле просто бессмыслица.
Начинаю себя чувствовать в этой любви как сахар в горячей воде или как воск на огне. Чувствую, что весь как-то плавлюсь и распускаюсь. Так, наверное, ещё много будет всего, пока всё во мне переплавится и выкристаллизуется.
1 апреля.
Настоящая война, и разрушительная сила, и такая же очистительная. И так же, как при войне, и воевать-то не хочется, и тоже вовсе не хочется вернуться к спокойствию порядка до войны...
Это настоящий переворот – переход от «счастливой» и глупозастойной жизни к серьёзному. Пусть от всего переживания останутся только муки, и эти муки лучше мне, чем то прошлое счастье. Пусть даже и смертью всё кончится – эта смерть моя войдёт в состав моей любви, – значит, не смерть, а любовь.
Весь этот последний период нашего замечательного и быстрого романа будет называться «война за любовь».
Глава 13 Война
Я чувствую, как весь в своём простодушном составе переделываюсь в этой войне за Л. Поэтическая лень, страх перед возможным беспокойством, особенно чего-нибудь вроде суда, и многое такое меня теперь оставили. Когда поднимается в душе неприятность, я вспоминаю, за кого война, и снова возбуждаюсь, как бедный рыцарь, поражая мусульман.
...За что ты меня сколько-то ещё и тогда (как давно это кажется!) могла полюбить, такого глупого и беспредметно-рассеянного в счастливом благополучии писателя? Вот только теперь, во время войны, собранного для жестокого и умного действия, ты меня полюбишь и...
Е. П. довела свой показ злобы до последнего: вот-вот и случится что-то! Она притворяется, лжёт, когда говорит, что отпускает меня и скоро уедет. Она сознательно хочет и ведёт к тому, чтобы разрушить мою жизнь и, может быть, довести до суда.
И ещё было во время этого бедственного дня – вдруг мелькнула мне во время езды на бульваре берёзка. Тогда из человеческого мира, в котором сейчас я живу и так страдаю, через берёзку эту я перенёсся в мой прежний мир поэзии природы. И мне поэзия эта показалась бесконечно далёкой от меня, и мне удивительно было представить себя снова, как прежде, мальчиком, играющим в охоту, фотографию.
Похоже стало, как было на войне 1914-го года увидел я во время боя какие-то церкви обитые, умученные снарядами, и вся красивая природа для меня исчезла.
Вчера доктор, вызванный к Павловне, взглянув на меня, сказал:
– А вы тоже больны, нельзя не быть больным в этих условиях.
Буду лечиться своим способом, то есть бороться за близость к Л. На этом пути помогают силы природы. Я уже чувствую, что могу быть жестоким, когда надо война так война.
И становится понятным, почему иной любящий втыкает нож в своего любимого это тоже из войны, вроде того, как на войне взрывается собственный крейсер, с тем чтобы он не достался врагу.
Звонил Коноплянцев, друг с гимназической скамьи, который, несмотря на Лёвину передачу, высказал мне сочувствие. Весть эта как первая ласточка из того мира, где всё стоит за мою любовь.
Павловна, поплакав сильно, пришла в себя, села у окна. Я поцеловал её в лоб, она стала тихая, и мы с полчаса с ней посидели рядом.
Всё может кончиться тем, что они смутно поймут, какая любовь настоящая.
Сегодня Л. наконец-то поверила в меня и написала мне об этом, что поверила: «Прими же теперь, – пишет она, – мою веру, как раньше принял любовь, и с этого дня я считаю себя твоей женой».
Так что на моё предложение брачного договора она ответила согласием через десять дней.
3 апреля.
Ночью проснулся с отвращением. Я и так-то ненавидел созданное рукой губернаторши мещанство своего «ампира»[20]. Теперь же эта война со мною за мебель разбудила во мне дремлющее отвращение к чужим вещам красного дерева. Острая боль пронзила меня насквозь, и первой мыслью было освободить землю от себя.
Но я перечитал письмо и отказался от мысли освободить всех от себя: сделать это – значит обмануть Л. (она мне сказала: «Прими мою веру»). Сделать это – значило обрадовать всех претендентов на мебель.
6 апреля.
С утра работаю и разрушаю всё без сожаления, и без упрёка себе, и даже без грусти: пришло время.
На основе пережитого можно понять идею происхождения войны. И ещё можно написать вторую книгу «Жень-шень» о том, что пришла долгожданная женщина.
7 апреля.
Вечером был у Л. Она мне говорила о своей любви ко мне как вступившей в её душу постоянной тревоге за меня и что это настоящая большая любовь. Я говорил ей тоже, что не вижу в её существе ни одного «слепого пятна».
– Никто мою душу не мог понять – только ты, – говорила она; и больше говорила, что конца нарастанию нашего чувства не будет.
– А счастье? – спросил я.
– Счастье, – сказала она, – зависит от тебя, это как ты хочешь и можешь.
«Могу!» – подумал я.
Мне было так, будто Кащеева цепь, которую принял я в жизни как Неизбежное, на этот раз разорвалась и я вкусил настоящую свободу.
Надолго ли? Ничего не знаю, но если это Ангел смерти прислан за моей душой и я хоть завтра умру, то и такое короткое счастье своё перед концом сочту за лучшее во всей своей жизни.
Это и да будет точкой моей попытки создать нам обоим как будто бы и заслуженное удовлетворение вроде счастья...
Если же попытка моя не удастся, то я, куда ты пойдёшь, тоже пойду, и мы будем вместе.
Мой загад писать ей поэмы так, чтобы они шли не в поэзию, а в любовь, провалился. Она почуяла в них писателя, и значит – это чистый провал. Но один раз в рассказе «Весна света» мною было достигнуто единство, она тогда заплакала и повторяла мне: «Не бросайте меня, я вас полюблю!»
Она писала мне письма, не думая о том, хорошо ли они написаны или плохо. Я же старался из всех своих сил превратить своё чувство к ней в поэзию. Но если бы наши письма судить, то окажется (теперь уже оказалось), что мои письма прекрасны, а её письма на весах тянут больше и что я, думая о поэзии, никогда не напишу такого письма, как она, ничего о поэзии не думающая.
Так, оказывается, есть область, в которой, при всём таланте в поэзии, ничего не сделаешь. И есть «что-то», значащее больше, чем поэзия. И не то что я, но и Пушкин, и Данте, и величайший поэт не может вступить в спор с этим «что-то».
Всю жизнь я смутно боялся этого «что-то» и много раз давал себе клятву не соблазняться «чем-то» большим поэзии, как соблазнился Гоголь[21]. Я думал, от этого соблазна поможет моё смирение, сознание скромности своего места, моя любимая молитва: «Да будет воля Твоя (а я – смиренный художник)». И вот, несмотря ни на что, я подошёл к роковой черте между поэзией и верой.
Вот тут-то, мнится мне, и показывается слепое пятно не у неё, а у меня: слепое пятно на моём творчестве. После неё не захочется описывать мне своих собак, своих птиц, животных. Вот эта её сладость духовная, поддерживаемая небывалой во мне силой телесного влечения, делает всё остальное, включая художество, славу, имя и пр., чем-то несущественным – на всём лежит слепое пятно.
И в то же время это не Чертков и не о. Матфей. Её смелость в критике бытовой Церкви... Она в нравственном мире такая же свободная, как я в поэзии.
Итак, если с точки зрения поэтического производства у неё и есть будто бы слепые пятна, то они объясняются моим недопониманием.
Надо иметь в себе достаточно смелости, чтобы войти внутрь её духовной природы, постигнуть её до конца, обогатиться по существу (не поэтически) и потом с достигнутой высоты начать новое творчество по большому кругозору.
И так будет: писать теперь не «красиво», а как она – по существу.
При моём последнем докладе она сквозь обычное своё недоверие к моим словам о борьбе с безобразием в моём доме снисходительно и чуть-чуть удивлённо и радостно улыбнулась моим «победам». Её мать при этом решилась даже сказать:
– Как же ты не понимаешь, что М. М. сильный человек.
Услыхав это «сильный человек», Л. дёрнулась было и вдруг поглядела на меня, как на ребёнка, с такой любящей материнской улыбкой, будто заглянула в колыбельку и шепнула себе: «Вот так силач!»
Мне хотелось выразить ей своё чувство вечности в моей любви к ней в том смысле, что мы сейчас дерзкие, всё вокруг себя разрушили в достижении сближения, и мы добились, мы вместе. Но придёт время, придётся нам, быть может, повернуть, и мы тогда не врозь пойдём в лучший мир, а тоже вместе (вечность).
Когда мы сидели за столом и я ей это говорил, она не понимала меня. А когда мы перешли на диван, и я примостился с ней рядом, и корабль стал отплывать, я сказал ей или шепнул:
– Как же ты не понимаешь меня, вот мы с тобой отплываем в какой-то чудесный мир.
– А он же – это и есть настоящий мир, настоящая жизнь.
– Ну да, это я понимаю, но я думал о том другом мире блаженства, за той дверью, перед которой вы стояли с Олегом.
– Как же ты не понимаешь, – сказала она, – мы же и сейчас в него идём, – настоящий мир один и вовсе не разделяется.
Не знаю, были ли на свете такие любовники, чтобы, любя, не переставали мыслить и, мысля, не переставали любить?
Эта не покорённая страстью мысль была похожа на руль, которым мы направляли корабль свой в Дриандию[22], страну свободы и блаженства, где всякая грубая чувственность просветляется мыслью и всякая мысль и рождается и подпирается чувством.
Небывалое и единственное переживание мой философ оборвал словами:
– Ну, поплывём обратно!
8 апреля.
Был у Ставского, раненного ещё в декабре[23]. Теперь он ещё в постели. Нога болит. Когда он увидел меня, то стал восхищаться моей книгой «Жень-шень».
– Разве вы только теперь прочли?
– Я десять раз прочёл, – сказал Ставский, – а теперь только понял.
– Что же вы поняли?
– Сейчас я понял книгу как мучительный призыв, чтобы пришла настоящая женщина...
Тут я остановил его и сказал, что он верно понял и он не один так понял: женщина, для меня самая прекрасная во всём мире, прочтя «Жень-шень», пришла ко мне узнать, есть ли во мне живом хоть что-нибудь от того, который описан в книге. И вот она узнала меня во мне, и я узнал в ней ту, которую всю жизнь ожидал. И, узнав друг друга, мы соединились, и я объявил состояние войны за ту женщину и за свою любовь... И так в свои годы я начал новую жизнь.
Ставский был потрясён моим рассказом. И мне очень понравилось у него, что, когда я потом намекнул ему, с каким мещанством встретился я, воюя со старой семьёй за новую жизнь, он поправил меня:
– Это неправда, что они мещане, просто огорчённые люди.
«Откуда это у него?» – подумал я. И только подумал, вошли дети Ставского, почти взрослая девушка и совсем маленькие. И оказалось, что дети от трёх, сменяющих одна другую, женщин. Так вот, понял я, откуда у него взялось сочувствие к огорчению покидаемых женщин.
Когда мы расставались, он сказал мне, что если надо будет в чём-нибудь помочь – он поможет.
– Да мне, – сказал я, – это едва ли...
– Я думал не о вас, – ответил он, – а о вашем новом друге.
Сегодня, когда я шёл к Ставскому по Крымскому мосту, моросил тёплый весенний дождик, «серые слёзы весны». Я мечтал о том блаженстве, когда мы уедем в Тяжино, когда я буду через несколько дней вводить Л-ю в свои владения, и называть не виданных ею, не слыханных птиц, и показывать зверушек, и следы их на грязном снегу, и что это будет похоже на рай, когда Адам стал давать имена животным. И тут вспомнилось библейское грехопадение, и в отношении себя протест: не может быть грехопадения!
«И во всяком случае, – раздумывал я, – мы столько намучились и так поздно встретились, что нам надо обойтись без греха, а если то и может быть «грехом», то преодолеем и грех».
Мы сами, конечно, можем где-то ошибаться, но людей в нашем положении легко можно представить себе преодолевающими обычные разочарования друг в друге и последующий плен.
«Может быть, я сделаю эту ошибку? – Нет! Я-то не сделаю. Вот разве она? Ну, уж только не она!» И я погрузился в раздумье о её замечательных письмах и её прекрасной любви, и девственной, и умной, и жертвенной, и обогащающей.
За что же мне достаётся такая женщина? Подумав, я за себя заступился: «Ты же, Михаил, не так плохо воевал за неё». И, вспомнив все муки пережитого в этой войне, повторял: «Неплохо, неплохо...»
История нашего сближения. Я всё хватал из себя самое лучшее и дарил ей и всё обещался и обещался. Она принимала эти «подарки» очень спокойно и раздумчиво, уклоняясь от своего «да» и своего «нет».
У Ляли душа столь необъятно мятежная, что лучшие зёрна большевистского мятежа в сравнении с её мятежом надо рассматривать под микроскопом. Я давно это понял, и, наверно, это было главной силой души, которая меня к ней привлекла. Это революционное в священном смысле движение.
Как это ни смешно, но впервые я в ней это почувствовал, когда на вопрос мой: «А где эта церковь?» – она ответила: «Эта церковь у чёрта на куличках».
Как же ей противно, как должна была она мучиться, какому испытанию подверглось её чувство ко мне, когда Павловна открыла войну из-за своей личной огорчённости.
В сущности, Ляля содержит в себе и весь «нигилизм-атеизм» русской интеллигенции, поднимаемый на защиту Истинного Бога против Сатаны, именуемого тоже богом. В этом я ей по пути.
В своём физическом существе я давно уже чувствую её тело как своё, и через это в беседе с ней как бы прорастает зелёная новая трава через прошлогодний хлам.
Так вот, она высказала известное мне с детства:
«Я – есмь истина». В её высказывании явилась мне, однако, моя собственная излюбленнейшая идея о необходимости быть самим собой, и дальше эта основная идея моей жизни превратилась в деталь этого «Я есмь истина». И я впервые понял сущность этого изречения.
Второе пришло мне при разговоре о разрушении мира. Я вспомнил свою детскую веру в прямолинейный прогресс и как потом это прямолинейное превратилось в движение по кругу: получилось похожее на буддизм (закон кармы, перевоплощение и т. д., и т. д., без конца). Теперь же через Лялю меня вдруг насквозь пронзила мысль о прогрессивности и творческом оптимизме при разрушении мира: в этом разрушении и рождается для человеческого сознания идеал Царства Божия – нового совершённого мира. И что такое сознание не есть, как думалось ранее, идея христианского сознания, а, напротив, идея нашей повседневной жизни.
Мне стало вдруг понятно, что такие переходы, скачки из старого в новое через катастрофы, совершаются постоянно. Взять хотя бы даже эту нашу любовь, это чувство радости, рождённое в страдании разрушения привычной моей жизни... Вот откуда родился в религии образ Страшного Суда. Вот откуда в истории революция. И вот ещё почему всякая большая любовь с точки зрения устроенного быта пре-ступна.
Физический плен и освобождение через Лялю, только через Л., потому что с другой, пусть разумной, но не вдохновенной, – нельзя. Это будет искажение духа.
Проследить у Л. борьбу чёрного Бога аскетов с Богом светлым и радостным, а имя и тому и другому одно.
Запись 1941 г.: «Коренное свойство Л. есть то, что она находится в вечном движении, что она – смертельный враг всем костенеющим формам, с ней всегда интересно, она всегда в духе, если только ты сам движешься вперёд. В ней есть та возрождающая сила, которая вела Боттичелли в его борьбе с Савонаролой».
Изыскания литературоведа. Раз. Вас., описывая мои дневники, нашёл запись в 1916 году о том, что я построю дом на участке, доставшемся мне после моей матери, и покину эту семью.
Так и сделал я в 1918 году, но на стороне ничего не нашёл и вернулся.
Ещё он нашёл в 1916 году запись о «Фацелии». 26 лет вертелось, пока был написан рассказ.
9 апреля.
Вчера во время разбирательства с Лёвой у Чувиляевых мелькнула мысль о том, чтобы купить себе где-нибудь в Бронницах домик и жить в нём с Л., наезжая в Москву. Тогда борьба за квартиру станет борьбой «за люстру» и вообще чепухой. Как просто! Надо только спасти от них архивы – и, главное, Лялю от их мстительного преследования.
Трудность её в том, что ей приходится быть в напряжённом состоянии: ждать худого или хорошего. Но она давно уже привыкла ждать только худого.
И ещё в этом романе выдался убойный день, такой трудный, такой тяжёлый! Самое плохое было, что, вспоминая в то время о друге своём, из-за кого и происходит у меня эта война, я чувствую, что и у неё на груди нельзя мне отдохнуть.
Мне ведь и прошлые разы было стыдно, что я заставляю мать и дочь переживать эту подавляющую грязь. Я ещё тогда дал себе слово в следующий раз молчать. И в то же самое время думаешь и так: а какой же это друг, если стесняешься поделиться с ним своей бедой. Хочешь не хочешь, а так оно и есть: друзья мы, конечно, большие. А в то же время во всём у нас больше «хочется», чем «есть».
Неправда, что Ляле нельзя всего говорить и что речь идёт о чём-то внешнем, если приходится утаивать. Ничего внешнего в смысле причины для неё не существует: пусть буду я даже гол как сокол. И нет ничего тайного, что ей нельзя было бы открыть. Единственное «нельзя» в отношении неё, это нельзя приходить к ней с душой смятенной, вялой и поражённой, – к ней приходить надо с победой. Ай-ай-ай, как хорошо написалось!
Вижу, я не угас, отрешаясь от былого обожания природы, всё, что было прекрасного в этом моём чувстве природы, теперь пойдёт на чувство к Л. и останется в нём навсегда. И гигиеной этого чувства будет правило, что к Л. приходить можно только с победой.
Вечером был у Л. Почти решено уезжать 12-го. Маленькая ссора непонятно из-за чего. Но когда мать вышла и пятнадцать минут за дверью грела чайник, мы успели помириться. Фазис войны за Лялю подходит к концу.
Если бы они могли, эти «любящие», личность мою как источник их благополучия захватить, то они бы взяли и превратили её во вьючного осла. Но они личность мою не могут забрать и потому хватаются за вещи. Комната в квартире, однако, ближе всего к личности, и потому прежде всего надо захватить комнату.
Аксюша вгляделась утром в меня и сказала:
– М. М., вы стали теперь не таким, как прежде.
– Каким же?
– Детство своё потеряли.
– Как так?
– И глаза у вас не такие, как прежде, и сердце ожесточённое. Теперь вы не будете, как раньше, любить природу.
– Довольно, Аксюша, природы: вот она, матушка, сама видишь, как она наколошматила, еле жив остался. То время прошло, теперь я иду к душе человека.
– Я знаю, только, если бы не В. Д., вы, может быть, так в простоте и прожили, и хорошо! Сам Господь сказал: «Будьте как дети».
Сердце моё сжалось от этих слов и... Но таков путь сознания: хочешь двигаться вперёд – расставайся с пребыванием в детстве. И, во всяком случае, «будьте как дети» есть движение сознания к идеалу детства, но не покойное в нём пребывание.
В своё время Церковь из верующих создала своё церковное животное вроде Аксюши. Как и всякое животное, приручённое человеком, Аксюша послушна, Аксюша смиренна, Аксюша вполне совершенно глупа! Самое девство её от безмыслия становится бессмысленным: она благодарит Бога за своё девство потому, что время тяжёлое, в её возрасте женщины имеют по пяти детей и мучаются, она же свободна, одета, обута, сама себе барыня, то есть благополучна.
Вот в этой-то именно точке, где животное получает дар слова, и происходит отталкивание друг от друга Аксюши с Л. Аксюша подозревает в Л. какую-то для неё непонятную мысль: не затверженную мысль, а мысль свою собственную, которую от себя как высший дар свой человек прикладывает к той установленной, собранной веками мысли. Л. же старается скрыть свою брезгливость к существу безмысленному, к этому церковному животному.
Аксюша сейчас переживает искушение, на неё «находит», и тогда разговаривать с ней невозможно.
– Михаил Михайлович, я не могу больше молчать, она теснит мою душу.
– Ты у меня служишь?
– Служу...
– И служи. Какое же тебе дело до моих отношений с людьми?
– Но зачем же она теснит мою душу?
Взбешённый, я прогоняю её, а через несколько минут она опять стоит в дверях, как прежде послушное животное, и монашеским условно-сладким голоском мне докладывает о мелочах нашего хозяйства.
Церковное животное во многих своих разновидностях «христовых невест» вроде Аксюши, попов и дьяконов неверующих, старцев-самозванцев, кликуш – играет большую роль в деле разрушения Церкви.
Через Аксюшу и всякое церковное животное смотрю на весь животный, растительный и минеральный мир как на продукты разложения совершеннейшего организма, в котором когда-то всё это было одухотворёнными частями единого Целого. Да и сейчас, когда приходишь в дух и глядишь на мир, на землю и особенно на небо с творческим вниманием, то каждая тварь, каждая мелочь становится радостно-прекрасной в Целом.
Вот истинный путь, наверно, и есть дело восстановления Целого, а не бездейственное пребывание в неподвижном порядке.
Вспомнил обвинение меня в том, что я столько лет жил возле семьи без любви... А вот Коноплянцев[24] служит в Наркомате Легпром, не любя этого дела, и вообще все люди, кроме горстки счастливцев, разве тоже не привязаны и не живут без любви?
Я хотел разделить участь всех людей...
Заметить: в этой войне за Л. сама она мало-помалу, при ожесточённости моего сердца, превращается в принцип. Если бы не наши свиданья, восстанавливающие живую связь, то, может быть, после войны я и не узнал бы её, и не захотел, и подивился: из-за чего же кровь проливал?
10 апреля.
В Загорске складываю вещи, налаживаю машину, покидаю семью, быть может, навсегда. А весна задержалась.
Ночь на 11-е апреля. Всё рассказал Яловецкому и ужаснул его, и он, как все хорошие люди, схватился за моё здоровье.
– Разве вы не видите, – сказал я, – что я выгляжу лучше?
– Вижу, – вы стали на вид совсем молодым. Яловецкий требует удаления Аксюши – нельзя положиться.
Яловецкий открыл мне, что собственническое чувство на отца вообще присуще детям, и потому объединение вокруг матери сыновей с точки зрения психологии людей кремнёвого века вполне понятно. Это собственническое объединение прикрывается заботой обо мне, как бы я не попал в руки такой же собственницы, как они, и всё зло, против которого они выступают, олицетворяется в образе «тёщи».
Со мной это часто бывает, что от всего сердца хочешь чем-то обрадовать, а потом, когда сделаешь что-нибудь, как задумал, вдруг поймёшь, как я это сделал неловко, и чем больше проходит времени, тем становится стыднее вспоминать.
Так вот, я, предлагая свой брачный договор, написал, что беру обязанности по обеспечению средств существования; это ещё ничего, но вот «чего»: тут же предложил деньги на переезд (они обменяли, наконец, комнату). Это, уж конечно, из далёких купеческих недр: купчик влюбился и швыряет деньгами.
Л. чуть-чуть дёрнулась, чуть-чуть сконфузилась, но взять не отказалась, чтобы не пристыдить меня. Сейчас вспомнишь и покраснеешь! Одно утешение: пусть смешно, да не худо, а самое главное, что я сознаю.
11 апреля.
Ходил к Л. (переехали), увидел Л. без подготовки к моему приходу и ахнул: до чего она извелась. И мать извелась. А я ходил и не замечал. Мать хотела на кумыс ехать – осталась, боится за дочь. Дочь хочет со мной ехать – боится мать оставить. Л. сказала мне: «Напрасно резиновые сапоги покупал, я теперь могу только лежать, и только этого хочется – лежать и лежать...»
Я понял, что не понимал трудность своего положения, не понимал потому, что на себя, на свои силы рассчитывал и не думал, что Л. сохнет, теряет последние силы.
И почему не я помогал при переезде, а другой человек? Всё произошло потому, что я в жизни своей никого не любил и вот теперь попал в огонь.
...Ну и что же? Если Л. слабая, надо ей помочь; не сумею помочь, я буду любить её... Мне кажется, что я так люблю её, что любовь эта от болезни сильнеет у меня и спасёт её.
Аксюша спросила меня:
– Вы сознаёте, М. М., что в своё время ошибку сделали?
– Какую?
– Да что сошлись с Е. П.
– Сознаю.
– А если сознаёте, то должны ошибку поправить и дожить с ней до конца.
– Это значит – и себя погубить, и свою любимую женщину.
– Вы веруете в Бога?
– Я считаю того бога, которому жертва нужна, как ты говоришь, Сатаной. Я же служу тому Богу, который творит любовь на земле.
Ляля, конечно, замечательная женщина, но ведь и я тоже, наверно, замечательный, если в своём возрасте могу так любить. Но вот чего не хватает у меня: не хватает сознания своей значительности. Я вообще похож на царя Аггея, который покинул своё царство, чтобы поглядеть на жизнь народа, и, когда увидел, не захотел возвращаться на трон[25].
Да, тут у меня на Л. поставлена жизнь, и если тут провалится (только этого не может быть), то мне остаётся уйти в странничество, и тут возможна радость такая, какой я не знавал. Вообще, главный источник радости является, когда жизнь бросается в смерть, и эта добровольно принимаемая смерть уничтожает в сознании страх и зло физической смерти («смертью смерть поправ»).
12 апреля.
В 3-4 часа дня «Мазай»[26] приехал на Бахметьевскую. Увожу Л. в Тяжино. Л. сидела на стуле жёлтая, измученная до «краше в гроб кладут» и, как после оказалось, готовая к отказу мне (расстаться на время равносильно отказу). Её мать, смущённая, отстранялась на этот раз от сочувствия мне. И когда Л. сказала мне: «Не верю тебе», мать безучастно смотрела на меня, будучи в полной зависимости от дочери.
В этот момент представилось мне, как я полчаса назад в пальто вошёл к Павловне, положил перед ней деньги и она мне сказала: «А комната моя, никому не отдам». И я ответил холодно и резко: «О комнате решит суд». И вышел.
И вот теперь: там все сгорело и тут «не верю». Я почувствовал в себе холод, начало злого решительного действия. Однако холод не стал как-то распространяться по телу, замер, и пришла слепая точка души, когда всё делаешь механически. И Л. тоже механически отдала свой чемодан. Ехали в раздражённом состоянии, я вовсе не понимал, в чём я виноват, за что она мучает меня.
Глава 14 Незаписанная любовь
19 апреля.
Прошла с 12 апреля неделя сплошь солнечная. Прошли дни, которых нельзя было записать. Но счастье в том, что дни эти не только не прошли, а не могут пройти, пока мы живы, дни останутся. И если записать нельзя, то можно о них написать: в природе была неодетая весна – у людей незаписанная любовь.
Сегодня Л. уезжает на какой-то день-два, много три, но мы прощаемся, как будто расстаёмся на три года. Она меня перекрестила и велела себя перекрестить, и, когда я руку свою, меряя по себе, повёл справа налево, она поправила и помогла вести от меня слева направо. Это вышло у меня оттого, что, крестясь иногда, я думал только о себе и впервые подумал о другом.
Около 6 ч. мы вышли в поле. Оба согласились, что двум стоять в ожидании автобуса, когда одному ехать – другому оставаться, нехорошо. И она пошла полем в Кривцы, я – в лес на тягу. Долго мы оглядывались, пока она не скрылась за хвостиками леса. Я почти не чувствовал утраты, потому что душа её прилетела ко мне и сопровождала мой путь в лес.
Дождик тёплый, и на глазах вызывал из земли зелёную траву, обмывал почки. Я, чтобы не вовсе промокнуть, стал под большой сосной, ружьё положил на землю, руками назад обхватил дерево и стоял два часа в ожидании вальдшнепов точно в таком со-стоянии с деревом, как с Л. Тогда вихрем вырвались из сладкого единства мысли разные, как протуберанцы из солнца, и глаза в то же время спокойно и безучастно следили, как по веточкам у почек сбегались светлые капельки, росли, тяжелели и падали, как прилетела маленькая птичка – хохлатый королёк и в двух шагах удивлённо глядел на меня...
Раньше мне всегда казалось, будто я вхожу в природу как бы с краю и дальше она постепенно меня охватывает и покрывает собою, как покрывает лес высокий все свои маленькие существа, и я оттуда, из недр природы, взываю к Целому миру как ничтожная часть его: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Теперь же я, обнимая сосну, как будто всю природу обнимаю и заключаю в себя, и всё совершается если не прямо во мне, то где-то близко, где-то у меня на дворе.