Текст книги "Мы с тобой. Дневник любви"
Автор книги: Михаил Пришвин
Соавторы: Валерия Пришвина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Она такая неряха в делах, а никаким деловитым существом нельзя заменить её безделия; она такая ненадёжная любовница, а никакой, самой надёжной, нельзя её заменить; такая обманчивая, но обман её слаще, умнее и надёжнее правды.
Ждём Л. Какая она – не знаю. Не в Л. дело. Одно знаю, что она есть проба на всего меня: не в ней дело, а во мне. Борьба за неё только в самом начале, победу буду праздновать, когда... Когда?
Есть опасение... обе тётки Лялины умерли родами молодыми, она же и немолода... Но если... пусть! Мы оба готовы.
Июль.
Дождь. После вчерашней грозы жара прервалась, и у Л. выяснилось, что «опасность» миновала. Но не очень это нас что-то обрадовало. Мы подготовились.
– Ты знаешь, – сказала она, – сколько мною испытано, зачем прибавлять ещё, но, если будет у нас ребёнок, ты будешь радоваться, ты узнаешь новое счастье, какого не знал, и тогда я тоже буду рада.
Так вот оправдалась моя догадка о том, что радость жизни безмерна в глубину. Странно, что принимаешь эту радость как то самое, чем все люди живут, что всем доступно. Когда же это ты узнаешь и оглянешься вокруг, то оказывается, что не только все не живут как мы, а только редчайшие из них.
По себе смотрю на всего человека и чувствую не сострадание, а досаду на закрытую дверь, возле которой они стоят и не могут войти.
«Почему же ты не сказал?» – это обычная фраза у Л. во всех случаях, когда сказать бывает невозможно, и никто не говорит словами, когда бьются на кулаках.
Вот и замечательна эта вера её в слово, в человека, защищающего себя словами и, пожалуй, умеющего выразить в слове, что обычные люди расскажут кулаком.
Л. страдает пороком рационального выражения своих впечатлений. Это у неё оттого, что она много имела дела с учёными мужчинами. Я ей об этом сказал, и она сразу поняла этот свой недостаток.
У Л. основной мотив жизни – это жажда целомудрия, и с ним в постоянной борьбе неудержимое стремление к близости с человеком. И потому жизнь вкладывается в жажду любви и в совершенство любви – целомудрие плоти.
Л. до того женственна, что её при начале всякого дела надо насиловать, и даже для того, чтобы она вовремя встала, надо стащить с неё одеяло.
Ей нравится мужская воля, решительное логическое поведение. Но истина любви её – в материнстве, в том чувстве, которое называется милым словом «ребёночек».
– Ты пойми, мой милый, раз и навсегда, что в любви нашей ты начинаешь, а я иду за тобой, и если мне не захочется даже, всё равно я пойду.
Петров день (12 июля). После размолвки вышел чуть-чуть огорчённый в «пустыньку». Старик удил карасей, и мне вспомнилось время, когда я тоже по утрам рыбу ловил, и понял – у Л. эта пустыня – единственная соперница, и представил себе, что, может быть, Л. – не конец моей пустыни, а только оазис.
Эта мысль была от ревности: я её ласкал, а она думала о письме А. В. День прошёл томительно. Вечером – слово за слово о том, что она «не хозяйка» (по её мнению, я должен быть «хозяйкой»), и пошло, и пошло...
После часа ночи она повела меня «под расстрел», и на рассвете при звезде утренней мы восстановили любовь, и потом, вернувшись, зазябшие, мокрые от росы, залегли греться в постель. Тогда я впервые почувствовал возбуждение через мысль: это сверху исходящее чувство плоти, а не снизу.
Психология «расстрела»: страх от возможности утраты и через это «пропади весь этот спор, и пусть я во всём виноват, и даже если она виновата и у неё дурной характер – пусть! Я это беру на себя».
Её вина в том, что она пустяки возводит в принцип и начинает этим принципом бить в душу. Она виновата, но от ударов душа освобождается от оболочки, и тогда становится широко и всякая вина, моя или её, становится мелочью. В этом и есть сущность «расстрела», что становится больше не страшно, что «не в этом дело».
Счастье в том моё, что Л. это моё состояние хорошо понимает, что сама с проклятьем бросает оружие, всю себя земную, и сливается со мной: убивающий как бы сам себя убивает, чтобы соединиться с душою убитого. И вот тогда как бы с неба приходят страсть и возрождение любви со славою необычайной.
Так было в наших трёх спорах: 1) Ванна, 2) Гроза (как на полу сидели всю ночь и плакали, а потом радовались и целовали друг друга) и 3) Расстрел.
Психология спора: истоком спора всегда бывает упадок любви, сомнение в ней, вздох о свободе, об одиночестве и вообще в измене «Мы» и возвращению к «Я», и в этом взгляд на неё со стороны: «вот она какая!» Так что спор, вытекая из этого, находит повод, питающий особую лживую диалектику.
Не забыть о «расстреле»: под звездой утренней и пониже маленькая, а земля брачная парит, и аромат, и тёплое дыхание, и когда рассвет – туман над овражком тёплый, и первая птичка, и последняя кукушка.
После того состояние дома: страстное желание быть ближе к её телу, и когда стал ближе, то тело в руках плавится и подаётся в глубину, и страсть сверху, как бы от духа, как бы совсем другое в сравнении с тем, что бывает от похоти, и эта верхняя страсть зажгла и её.
Значит, она вообще загорается только от какой-то высшей страсти, исходящей из идеального чувства: и тут она – есть она.
Когда её душа приходит ко мне со всей ощутительностью, то это становится больше природы, и звёзды детства над нами, и аромата земли, и росы, и туманов внизу. Вот она и хочет мне доказать, что то всё хорошо, но то – всё детское (художество), игра священная, это же – небо и Бог!
Читаю «Мой дом»[35] и ясно вижу, что именно я-то и посвятил своё писание делу преображения и оправдания плоти и всей вообще твари земной. Странно, как Л. сразу этого не поняла и так долго учила меня тому самому, о чём я всю жизнь твердил так выразительно. И её война за «мысль» в любви, за оправдание нижней любви мыслью («поднимать любовь») – разве я-то не делал это всю жизнь свою, подходя с такой страстной мыслью к «тварям» в природе и «воскрешая» их для людей?
Она говорила своему другу, что я пришёл к ней с оправданием её прошлого, пришёл к ней и всё понял и, она пошла за мной в оправдание.
Р. В., закончив мой архив, поставил интересный вопрос: почему у меня нет переписки с писателями? Я думаю, это объясняется моим нравственным одиночеством, моей стыдливостью к постороннему глазу, условиями моего дикого быта (много ещё чего-то – к этому надо вернуться).
Между прочим, все препятствия к сближению с обществом после сближения с Л. рушились, и только теперь я стал таким, как все. Л. непосредственно, прямо даже и заставила меня написать хорошим людям (Зое[36], Коноплянцеву) и восстанавливать с ними душевную связь. Одним словом, только с ней я перестал быть отщепенцем и почувствовал себя в обществе (мой рассказ «Художник»).
В Москве было, она спала под простыней, я же не спал и смотрел, как от её дыхания колышется простыня, и от этого было во мне, что ведь это же живой человек, и возле меня человек, и мой человек, продолжение меня!
Другой же раз было при возвращении на пути в Тяжино, она впереди меня шла, несла тяжесть в левой руке, и от этого правое бедро выставилось, округлилось. Тут я подумал, что и я несу тяжесть, и она несёт, и мы вместе несём что-то друг для друга, и каждый для друга, как для себя.
Нашла в его раннем дневнике 1905-1912 годов: «29 августа. Петербург. Ночь в пустой квартире пыльной. Ночью является желание встречи в одиночестве и тишине ночной, целомудренные объятья с милым единственным по-настоящему близким и несуществующим существом. Встретились где-то на улице, оглянулись, узнали до конца, до последнего, когда возьмёшь за руку и рука как своя собственная и говори, что хочешь, всё будет верно, каждое слово будет настоящее».
Мне вспомнилось, как мы последний раз с ней купались в Нищенке, сели друг возле друга и я сказал:
– Мы самые с тобой счастливые люди, и у нас, в стране нашей, может быть, таких счастливых ещё и нет и мы с тобой единственные.
– Вот ещё что! – ответила она, – нас таких довольно. Я знаю других, что за одно слово: сказать или не сказать, могли решить судьбу свою в ту или другую сторону; и они решались сказать и умирали за слово с великой радостью. И мы со своей радостью не годимся им в подмётки.
После того оказалось для меня, что сознание моего счастья было нелепое: я по наивности полагал его просто на таланте, на честности своей, на победе. А оказалось, я потому считал себя единственным, что сравнивал себя с несчастными, между тем как мне надо было сравнивать себя с теми счастливцами, кто за слово стояли до конца, и таких было много, много...
Продавать или беречь архив? Беречь, если знать, что ты движешься вперёд. Продавать, если нет уверенности. Я уверен и не хочу продавать. Но если бы я тогда отказался от Л., то верить бы не мог в будущую ценность архива.
Л. мучается за А. В. днём и ночью.
– Ты же, – сказал я, – не вольна была меня оставить, когда меня полюбила?
– Нет, – ответила она, – не вольна.
– И веришь мне, я тоже не волен был, не мог оставить тебя и вернуться к семье?
– Верю.
– Для чего же теперь мучиться за А. В., которого ты оставила, ведь там ты вольна была?
– Вольна. И оставила.
Павловна, Лёва, Петя, даже Аксюша – вовсе не плохие люди, но я их разбаловал, мой грех в том, что не вёл себя с ними как Старший, не утруждал этим себя.
Рассказывали, что будто бы один мальчик-осетин влез на плетень к соседу и схватил барана, и когда это заметили и поймали его, то рук своих он освободить не мог, так что пришлось вырезать шерсть из барана. Вот это хватка делового разума, пользы не оставляет Павловну в несчастье, и как бы ни было велико её горе, пальца в рот ей не клади.
...Но бедные, бедные Лялины пальчики! Как часто в бессоннице, лаская её тело, я вдруг вспоминал о её пальчиках, найду эти бедные существа, трону их, и сразу по телу какой-то пробежит ток жалости, душевного сочувствия совсем другой природы, чем то радостное здоровье, и телесная чистота, и сила, прибывающая от соприкосновения с телом.
Значит, вот отчего художнику так трудно даётся рука!
Глава 18 Полгода
Итак, исполнилось полгода со дня нашей встречи. И теперь рушатся все препятствия, и за тридцать пять лет жизни с Е. П. мы не узнали того с ней, что открыло сближение за шесть месяцев. Сколько мучений, сколько радости и чего-то нового, неведомого.
Как будто, прихватывая рукой больное сердце, я полгода поднимался изо дня в день на гору, с мученьем и радостью от новых кругозоров, превозмогая мучения. В этом путешествии на гору талант мой слился с любовью, и я теперь знаю, что если иссякнет любовь моя – иссякнет талант, и если будет любовь возрастать – будет возрастать и талант.
Итак, путешествие моё в гору всё продолжается.
Цветёт мята. В тени лесной есть ещё крупная земляника, малина поспела. Кукушка смолкла, но горлинка ещё гуркует. Мы с Л. собираем грибы. Очень сближаемся, становится похоже на связь неразрывную.
Л. видела сон, будто с нею десятки и сотни и тысячи её сожителей и поклонников, а меня нет. И старый подвижник ей говорит: «Нет тебе прощения и не будет». После чего Л. хотела утопиться, но поклонники ей не дали.
– Я видел очень томительный, очень мучительный сон...
– Расскажи!
– Видел, будто в лесу собираю грибы, а их нет.
– Ну?
– Вот и всё.
– Почему же он томительный и мучительный?
– Потому что грибов нет.
Староверов Гаврила. Старик – хранитель православия, безупречный человек, единственный, кто против нашего брака и разорвал отношения с Л. за то, что она оставила А. В. Единственный его порок и грех, что он не участвует в современности, что, значит, мёртв. Но с мёртвых и спроса нет, значит, нет у него ни греха, ни порока: безгрешный и беспорочный старик, неподвижная фигура[37].
Проводил своих... В этот раз мне стало даже чуть-чуть не по себе, что я как будто больше не могу удовлетворяться одиночеством. Вот когда она стала по-настоящему моей женой. И это удивительно, до чего она именно жена, хотя это имя, произнесённое со стороны, ей непереносимо.
Впрочем, она ненавидит всякую форму без живого содержания, называемого ею любовью. Так вот, обычная «жена» ей ненавистна, как категория брака. Её же собственная, т. е. она сама как жена, происходит от материнской любви. И все её схватки с матерью происходят от ненависти к форме.
У Н. А. есть приём логического рассуждения, с уверенностью, иногда надменной, что если она рассудит, то из этого должна выйти правда... Это у неё не то от дворянства, не то от немцев...
Не дай Бог мне её когда-нибудь огорчить.
Вчера проводил, сегодня первый день на холостом положении, но письмишко успел написать.
Поэты юные в своём творчестве исходят от удивления, старые поэты – от мудрости. Но бывает наоборот: юный питается мудростью (Лермонтов), старый – удивлением (Пришвин).
Написав рассказ, я сказал, не думая о читателе, а только о себе, как мне самому показалось, я сказал с восхищением: «Хорошо». Другой же не о себе думает, а о детях, для которых написано, и тоже с точки зрения читателя говорит: «Хорошо». Никогда я не думал о читателе, а мне часто говорят: «Вы должны знать, для кого вы пишете». Странно, что я, не думая о читателе, гораздо меньше ошибаюсь, чем те, кто о них думает. Почему?
Много ли нужно, чтобы увидеть: взглянул – вот и всё. Другое дело своё виденное представить для других людей в понятных словах, – вот для этого нужно и время, и опыт, и мастерство.
Надо так писать, чтобы радовался не только сочувствующий, но чтобы и мыслящий говорил: хорошо!
Грибов много, но и людей, охотящихся за грибами, тоже много. Утром сорвут, а те, кто опоздал, ходят с пустой корзиной, но один грибник, старый человек, рано не ходит, а всегда приносит полную корзину. Сегодня он мне открыл свой секрет: «Они глядят, куда все глядят, а я – куда никто не заглядывает, – в кустик гляжу, под колодинки».
Вот и всё. Глядит, куда никто не хочет глядеть, а люди о нём говорят, будто он с чёртом знается.
Когда я на бумаге ставлю «Я» и веду от него рассказ, то, конечно, это не моё индивидуальное «я», это «Я» употребляется в том же самом значении, как царь говорил в манифесте своё «Мы». Но мои молодые подражатели принимают это «Я» за индивидуальное и иногда пишут по наивности начисто от себя.
Письмо. «21/VII—40 г. День прекрасный[38], милая Л. Телеграмму об обмене получил, но свалил всё на Птицына и успокоился: у Птицына выходной пятница, а без Птицына переехать нельзя, как нельзя разделиться без юридических услуг Валентина Филимоновича. Порывался даже приехать в Итаку на Лаврушинский и поступить, как поступил Одиссей с женихами Пенелопы.
Работаю, стиснув зубы, и к твоему приезду надеюсь всё дочиста кончить.
Милая, привези сухариков белых, печенья и пришли батончика два, а то у нас плохо, животик серьёзно спадает, даже жалко становится. Грибов ужасти сколько. Сегодня пошёл в Круглую рощу, прости Господи, до ветру сходить и принёс белых грибов на обед. Аксюша поутру принесла оттуда семьдесят два.
Ты не можешь представить себе, как высоко я через тебя поднялся в своих глазах: и всегда, когда я думаю о тебе (а думаю я всё свободное время), я чувствую себя как-то особенно прочно на земле и в то же время мне это ново и небывало. Всегда удивляюсь, как в такой беде ты могла для меня сохраниться, и ещё удивительней, как ты нашлась. .. Я тебя люблю, Ляля, – как я счастлив, что могу это сказать спокойно, уверенно и в первый раз в жизни первой женщине.
У меня щемит сердце от мысли, что ты в Москве мучишься, я стараюсь от этого больше работать свою скучную работу исправления трёх экземпляров. Дело тоже невесёлое! Рассказы же детские надо только переписать, и скорей всего мы это сделаем с тобой дня в два. Мы будем скоро свободны от нудной работы, от Аксюши и от тягостной борьбы за жилплощадь. Как это будет хорошо!
Ах, Ляля, я сейчас так уверен в своей настоящей любви к тебе! Я снова теперь чувствую то, что мелькнуло когда-то на мгновенье, будто ничего-ничего мне от тебя не нужно и я просто так люблю. Но увы, даже такая любовь не добродетель, а только счастье-талант: иной богат золотом, я богат тобой, вот и всё.
Целую тебя и маму. Твой пузатый пустынник.
Михаил».
Лялино письмо от 28 февраля. «Сегодня получили ордера. Вчера твои посланцы не застали меня. Если догадаются прийти сегодня – получат подкрепление: ветчинки, колбасы, сухарей и конфет. Ты пишешь – вызвать на помощь Аксюшу. Да как же ты не понимаешь, что она мне не друг и что она может навредить в дни обмена!
...Не дивись, что я сейчас пришла в буйство и в этом состоянии схватилась за перо. Я не могу мириться с твоей податливостью, с твоей какой-то неразборчивостью мысли. Примеры: ты готов был невзлюбить мою маму за то, что она не умеет скрыть от нас свою тревогу, своё неверие, что у неё не хватает сил одной бороться молча с этим неверием (в тебя). Тебе трудно было пожалеть хорошего, но измученного и, может быть, слабого человека, а ведь за ней стоит добро, т. е. готовность бескорыстно служить тебе.
И другой пример, обратный: достаточно тебе там наговорить всяких слов, чтобы ты потерял оценку и размягчился (ты не отрицай, будь правдив, это так!). Я сама шатка и тоже поддаюсь словам и тону, сама страдаю от этого, и тем более мне это невыносимо в тебе.
Настоящие люди не так чувствуют. Федор Куприянович (Чувиляев) мне сегодня рассказывал, как он ответил Лёве: «Я не предатель, и заявляю тебе, что не намерен молчать и покрывать шантаж и вымогательство. Я остался с М. М.».
Сегодня после твоего письма, Лёвиного посещения и разговора с Фёдором Куприяновичем мне стало так тошно, что я успокоилась только на мысли, что я ведь свободна, что вся эта клетка из красного дерева меня удержать не может – ни она, ни слава твоя, ни искусство. Помни, мне нужно твоё свободное от пристрастий сердце и твоя правая мысль, и без этого мне не нужно ничего.
Почему Федор Куприянович мог сказать им такое точное бескомпромиссное слово, а ты не можешь? Да, я не скрываю, мне горько эти дни. Я прихожу к Анне Дмитриевне (Чувиляевой), она мне начинает говорить, что вот, мол, всё же жалко разрушения семьи: «Подумайте, как Е. П. любила М. М., как она его окружала вниманием. Грубость, эгоизм? Что вы! Один раз только при нас Лёва позволил себе повысить голос на отца, так Е. П. сразу его осадила, а сама – никогда».
Дальше та же А. Д. удивляется, что я против машины: «Мы были уверены, что это ваша идея!»
За что же всё это мне? Вернее – почему? Потому, что ты всегда считаешь нужным скрывать истину своей жизни с Е. П., и в ложном свете твоего прежнего благополучия семейного – я, конечно, авантюристка и разлучница.
Дальше: Р. В. говорит: Коноплянцев такого мнения, что, не будь Е. П., не было бы и тебя. Она – источник твоего искусства. Кто внушил эту мысль людям? – Ты. И в свете этой мысли – я авантюристка и разлучница.
Почему же ты не умеешь, не смеешь меня защитить? Почему тебе жалко их, которые тебя расценивают как источник своего благополучия, и только? Мне очень горько, и я не вижу, зачем мне это скрывать.
Что же мне делать? Ты не изменишься – поздно ломать человека в твои годы. Да и права я на это не имею. А жить с этим сознанием, что все вокруг смотрят как на разрушительницу хорошей семьи, я не могу. Может быть, ты даже и не понимаешь, о чём я пишу, чем мучусь: ты всегда слишком упрощённо понимаешь это моё огорчение: «ревность»... Нет, это неправда. Поверь мне, если Е. П. и сыновья станут на истинный путь – я сделаю всё от меня зависящее, чтобы вернуть тебя им. Я сделаю это. И поверь ещё, что я уступлю дорогу всякому, кого я не буду достойна и кто придёт за тобой.
Но сейчас, – сколько времени я просила тебя, чтобы ты сказал им, что я не причина, а повод, – причина в них. И разве ты сказал им это? Ты выжал из себя самые бледные, самые скупые слова, словно нарочно, чтобы они ничего не поняли.
На что же я могу опираться, где же ты настоящий, и как не стыдно тебе за эту трусость, или ложь, или слепоту!»
При перечтении через три года: «Пишу после чтения её письма мне из Москвы во время тяжбы с сыновьями. Она действует правильно и с достоинством, и всё в словах её правда, но... что это «но»? Мне кажется, это «но» в том, что она говорит как лично задетая, торопится обвинить меня в мягкости, в то время как я знаю, что я твёрд в себе очень. Не твёрдости не хватало во мне, а внешнего выражения твёрдости и находчивости. Последующая жизнь показала правду мою и твёрдость во всей силе, какую только можно женщине желать своему другу.
Надо было бы её тогда пожалеть, но я сам-то был в каком жалком положении!»
При перечтении через десять лет: «Почему, когда Л. так рассудительна, что и слова не вставишь, – я не любуюсь ею, а только уважаю и слушаю, иногда с ворчанием. Что-то похожее на сочувствие читателя Обломову, когда хорошие люди стараются вытащить его из болота: как-то не видишь этих уважаемых людей – какие они настоящие. Так и Л. бывает очень почтённой, но это не Л. Моя Ляля безмолвно глядит в меня, и я от этого загораюсь на какие угодно действия».
«Почему? – Потому, что не хотелось тебе ехать воевать в Москву и в то же время совесть упрекала, что всё унижение ты свалил на меня...
Диву даюсь, как могли у нас сохраниться об этом злосчастном лете светлые воспоминанья?»
Л. иногда говорит: «Я люблю тебя, как маму». Это значит, у неё любовь почти евангельская, в смысле – преодолеваю чувства недобрые, трудности характера. Так можно любить и врага. А то бывает, Л. говорит: «Люблю больше мамы». И действительно чувствуешь, что любит страстно. И когда она хочет сказать, что любит всем существом, как больше уж и невозможно любить, она говорит: «Люблю, как папу».
Моя любовь к Л. не есть добродетель, это просто счастье и талант. И потому не добродетель, что я от этой любви получаю не меньше, чем даю. Любовь же Л. к матери, это почти, а может, и во всём добродетель, впрочем, возникающая из потребности, свойственной Л. Конечно, если Л. заболеет и я ничего от неё получать не буду, всё равно я буду её любить, но эта любовь не будет добродетельна. Вероятнее всего, я совсем не обладаю чувством настоящей любви, которой любят врагов.
Татьяна любила Онегина: это любовь. Но... она любила и Гремина, по-настоящему любила: «как маму», «как папу» и даже больше; значит, и это любовь. Будем же такую любовь считать как добродетель, а к Онегину – любовь для себя.
В1936 году Пришвин пишет в дневнике:
«Слушал оперу „Евгений Онегин“ и думал о том образе, которому адресовано письмо Татьяны, и о том, кому оно попало: девичьем образе любви, что отними образ – и будет свинство – безобразие; этот образ и есть начальный исток равно, как искусства, и жизни рода... (искусство тоже есть жизнь).
Долг Татьяны (жизнь со стариком) вышел из первообраза, как у меня в «Жень-шене» сложилась жизнь; жизнь течёт и жизнь складывается, но сила первого образа остаётся там и тут.
Спайка (узел) любви-эроса и любви-долга, то и другое в единстве личности у Пушкина вышло прекрасно. В толстовской «любви» (аскетической), противопоставленной «пристрастию», этой спайки не чувствуется, и стоит вопрос: не есть ли эта «любовь» в своём происхождении «лишней мыслью».
Любовь на столбах («Держусь»). Скажет «любовь» и тут же «держусь» – как будто эта любовь у него мост на ненадёжных столбах и, переходя, он шепчет «держусь» и «помоги, Господи, перейти».
Та высота, которую чувствуешь, читая дневник Толстого 1910 года, несмотря на все сомнения, происходит от мысли о любви к врагу, от которой и происходит всякая другая «любовь», противопоставляло» нашей обыкновенной любви как «пристрастию» (определение самого Толстого).
В этом свете появляется моя задача добиться увековечения этой любви-пристрастия (т. е. посредством творчества выбросить из этой любви «смертные» остатки и сохранить «бессмертные». Этот путь даёт: 1) смирение, 2) творчество. Толстовский путь разрыва обеспечивает: 1) гордыню, 2) прекращение творчества, 3) нелюбовь к людям.
Замечательно, что в 1910 году у Толстого нет ни одного слова о природе: она для него умерла и люди, он «отходил».
Как бы я ни любил для себя, ни жертвовал всем, включая самую жизнь, – всё это не будет добродетелью, – всё это – любовь для себя, и хвалиться тут нечем. Но любящему так «героически» представляется, будто он выходит из себя и не для себя живёт, и через это наполняется великой гордостью, не подозревая, что он сам живёт, больше чем когда-либо, для себя.
Я иногда ставлю себе вопрос: не есть ли у Л. вся её любовь ко мне любовь-добродетель, путём сознательного великого мастерства представленная ею в глазах моих как любовь для себя? Почему, почему же не допустить возможности тончайшего обмана, граничащего с самообманом, относительно маскировки любви – любви-добродетели любовью для себя... Знаю, что она станет опровергать и будет уверять, будто ни от одного мужчины она не получала такого полного удовлетворения. Я этому верил и верю... но пусть она гениальна в своём мастерстве, и если не обманет, то как художник самообманется; на самом же деле она вышла замуж за старого и некрасивого человека с целью, положим, помочь любимой матери и, может быть, даже самому писателю, даровитому и одинокому.
Тогда любовь-добродетель, ущемлённая счастливой целесообразностью, сгущается до крайности, до свечения, и этот свет падает на старого, некрасивого, пусть даже горбатого, и делает его любимым и единственным.
Пусть будет так; спрашивается: если моя Л., такой мастер любви, сама создала свою любовь, то есть ли это для меня такой обман – огорчительный факт? Конечно, нет. Я только с удивлением ширю глаза свои и буду по-прежнему жить с ней, и любить её, и сживаться. Но почему же всё-таки, разобрав, что жена меня любит не любовью для себя, а любовью-добродетелью, я чувствую себя преодолевающим не то обиду, не то ущемлённость в своей самости или обделённость природой?
Итак, вот скелет повести: он любит большой самоотверженной любовью и понимает как явление Целого, всего мира, обнятого его любовью. Он убеждён, что он любовью своей выражает лучшее на земле. На самом же деле и такая любовь есть любовь для себя (эгоизм), а не добродетель. Она же знает лишь любовь как добродетель, и стремится любить для себя, и добивается воображением уверенности в том, что это есть действительная любовь для себя, хотя на самом деле это любовь-добродетель. Так они оба обманываются и вместе молятся разным лицам Троицы, он – Отцу, она – Сыну.
Мать моя была очень добрым человеком, а не добродетельным, и я такой же: чувствую, уважаю любовь-добродетель и неизбежные на её пути страдания, а сам стою на своём и как нравственно здоровый человек боюсь усиливать естественное стремление в ту сторону.
Страстная радость жизни, выражаемая не греховными страстями, а любовью для себя и поэзией, – почему это не чудо? Почему радостью жизни нельзя постигать, а непременно только страданием?
Однажды в ночном шёпоте, совершенно беспорядочном, случайном и даже иногда бессмысленном, вышло так у меня, будто какие-то внешние мои достоинства, вернее, отчасти и внешние привлекли её ко мне. Явная дрожь презрения пробежала у неё по телу, и это была судорога любви-добродетели. На самом деле нет ни малейшего безобразия в моём лице, но ей хочется, чтобы я был безобразен и уродлив, – тут-то она и впилась бы в меня своей любовью!
«Выдумал, всё выдумал! Не было этого! Впрочем, это твоё право выдумывать, на то ты и художник».
...Но я не вынес бы её любви-добродетели, если бы в таланте своём не чувствовал себя мужчиной, способным любить для себя, и привлекать к себе, и показывать молодым и красивым кукиш!
Всё понял! Встал с кровати после полуденного сна, и вдруг всё стало ясно и открылся короткий смысл моих длинных домыслов: ...Ничего нет в ней того, что я подозреваю, и нет этой любви-добродетели, и я тоже не заключён в любви для себя. Может быть, эти любви являются только образами выражения мужского и женского: мужчине соответствует любовь для себя (любовь-радость), а женщине – жертвенная любовь.
В 1949 году М. М. делает следующую запись, исчерпывающую его интимную и творческую биографию: «Сегодня во время прогулки оглянулся и вдруг застал группу неодетых молодых в зелёной коре высоких деревьев в общении с небом. Сразу я по ним вспомнил деревья в Булонском лесу 47 лет тому назад. Тогда я раздумывал о выходе из положения, создавшегося благодаря моему роману, и тоже так поглядел на раскинувшиеся по горящему небу деревья, и вдруг всё движение миров, солнц всяких, звёзд сделалось мне понятным, и оттуда я перекинулся в свои запутанные отношения с девушкой, и решение выходило до того логически верное, что его надо было немедленно открыть ей. Я бросился к выходу из леса, нашёл почтовую кабинку, купил синюю бумажку, попросил возлюбленную немедленно прийти на свидание, потому что всё решено.
Наверно, она понять меня не могла: ничего не вышло из свидания, и я систему своих доказательств, заимствованную у звёзд, совершенно забыл.
Было ли это у меня безумие? Нет, оно не было безумием, но стало, конечно, безумием, когда не встретило того, во что оно должно было воплотиться.
Совершенно то же произошло со мной десять лет тому назад. Пришла ко мне женщина, я ей начал раскрывать одну свою мысль. Она не поняла меня, считая за ненормального. Потом вскоре пришла другая женщина, я ей сказал это же самое, и она сразу же меня поняла, и вскоре мы с нею вошли в единомыслие.
Так, наверное, было бы и в том объяснении 47 лет назад: поняла бы – и всё! А то после того чуть ли не полвека я думал о себе как о сумасшедшем, стараясь писать так, чтобы меня все поняли, пока я наконец добился своего: пришёл друг, понял меня, и я стал таким же хорошим, простым и умным человеком, как большинство людей на земле.
Тут интересно, что действие пола закрывалось душевным состоянием: нужно было, чтоб там (в духе) сошлось, чтобы тем самым открылась возможность действия здесь (во плоти, в обычных душевных переживаниях).
Итак, если там был Дух и Дева, то всё воплощение зависело от Них. Рождалось там, а здесь лишь выходило.
Не испытавшему это нельзя рассказать – он может только верить».
И, может быть, в этом-то и есть существо монаха: он, как неготовый жених, лично в духе растёт ещё. Конечно, и я по натуре своей искал в браке таинства, поглощающего меня целиком, отчего и захватила меня на всю жизнь любовь к призраку, с компенсацией видимости семейной. Так мы сохранялись с Лялей как жених (Дух) и невеста (Богородица), и случай нас свёл.
Пусть у нас не будет детей, но всё равно брак наш навсегда будет таинством, и пусть он был не в церкви, а где-то в Тяжине, через нас Тяжино стадо церковью.