Текст книги "Том 3. Журавлиная родина. Календарь природы"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
XII
Старая Дубна
На заре моего сознания в русском обществе цивилизацию представляли себе не по Шпенглеру, а шли от Глеба Успенского и его знаменитой керосиновой лампы, лампа – цивилизация, а что у Шпенглера называется культурой, то понималось в поэзии утраченного лучинного быта. Моя жизнь, как мне кажется, вышла исключительно счастливой в том отношении, что ответ на загадки и шарады не откладывался, как в журналах, до следующего номера, а тут же в этом самом номере моей жизни приводились ответы, с наградами и без наград за верные решения, с наказаниями за неверные, не розгами, как нам грозились, а прямо бамбуковыми палками, о каких и не снилось нашим наставникам. Так на заре сознания усвоил я себе восхищение перед лучинным бытом и ненависть к штампованной керосиновой лампе. Эти чувства были неверны, я понес за них наказание; пришла такая жизнь, вовсе исчез керосин. Простому народу хоть бы что! в один миг народ вспомнил и многовековые навыки, явилась лучина и с нею лучинные песни. В деревенской школе при лучине я занимался с учениками, и у меня беспрерывно болела голова не от копоти, а от вдыхания тех неприятных газов, которые выходят из нагретого моста лучины перед тем моментом, когда огонь его схватит. Бывало, простая фитюлька, почти лампадный по силе света керосиновый огонек, сравнительно с лучиной, признавался за счастье; бывало, достанешь в городе бутылку керосина, тащишь ее пешком вместе с пайком овса и, представляя себе впереди уют за книгой, освещенной фитюлькой, прославляешь керосин. Запах керосина, когда-то один из самых неприятных, стал самым хороши?.! с ним стало связываться здоровье и свет. И это не один керосин. Кумач, кожа, дрова, махорка, зажигалки с какими-то австрийскими камешками, нитки, всякое вещество, необходимое в жизни, будучи в предельно малых количествах, вступило с нами в самую интимную личную связь и через то как бы перестало быть отдельно от нас в предметах цивилизации, вроде того, как сейчас для меня аэроплан, летает по своим неведомым мне делам, – предмет цивилизации, но если бы я мог сесть на свой аэроплан и полететь, куда мне только захочется, то в личном моем отношении исчез бы аэроплан, как типичная вещь современной цивилизации, и стал бы одним из добрых духов культуры, помогающим мне создавать эту книгу: я бы то и дело шнырял бы на нем в Москву, в библиотеки за справками.
Есть в этих предельных испытаниях чувство единства того, что мы привыкли разделять на живот и душу, или материю и дух. Я это чувство берегу в себе, как смысл всего пережитого, но иногда кажется, что все я это надумал себе в возмещение унижения. Часто в пути приходят вопросы, решение которых в ту или другую сторону так обидно зависит от ничтожных, переменных до крайности величин повседневности. А бывает, от столкновения противоположных решений просто бессмысленно начинаешь глядеть перед собой: что-то непременно в таких случаях происходит вне меня занятное, я вникаю, увлекаюсь, и совершенно незаметно для себя те оставленные вопросы, должно быть, как-то входят в события внешней жизни, а то совпадения бывают столь поразительные, что для объяснения их пришлось бы обращаться к необходимости признания чуда. Но, бывает, вопрос опустится куда-то в себя, и лет через десять находишь его в себе как совершенно ребяческий. Так было со мной на этом острове, заселенном потомками лесного сторожа: что-то близкое почудилось мне тут, на диком острове почти под Москвой, и куда-то осело…
Непривычный глаз даже и не заметит выход с этого острова, таким странным покажется, что рожь, спускаясь с холма все ниже и ниже, переменяется на хвощи и осоку, а болотно-травяной покров сменяется густыми кустарниками, и возле лих, как будто без признаков воды, лежат челноки. Это исады, старинное название пристани. Лодки спускаются в небольшую лужу, продвигаются с силой по траве, входят в кусты, и там что-то есть, какая-то очень капризная полоска воды.
Довольно тяжелую мою лодку не легко было стронуть. Мы только взялись было за корму, к нам подошел и приветливо поклонился среднего роста молодой человек с портфелем в руке. Лицо его было чисто крестьянское, заветренное, нехоленое, неправильное, как можжевельник, но глаза некрестьянские и не совсем городские, это были особенные глаза с двойным светом.
У больших дипломатов и тонко образованных политиков необходимость скрывать от всех государственную тайну стала второй натурой, выработалась сложная внешность обращения, часто очаровательного для непосвященных в дело людей. У нынешних дипломатов и политиков из простого народа это выражается на лицах особенным откровенным двойным светом в глазах. Неизвестный молодой человек отрекомендовался мне секретарем ячейки. Я назвал свое имя. «Знаю», – сказал он и попросил у меня разрешения поехать вместе на лодке: ему тоже давно хочется посмотреть на работу экскаватора.
Всякому охотнику, наверно, на всем свете не очень приятны глаза с двойным светом, но портфель странным образом возбудил во мне чувство большой симпатии: это был совершенно затрепанный, рыженький не от краски портфель, а от ветров и дождей, и такой худенький: по-моему, там не могло быть ни одной бумажки. Верней всего, мне эта жалость к портфелю перешла от гоголевской шинели, по литературной традиции. Но и всякий нелитератор мог пожалеть: не легко было, судя по затрепанному портфелю, обладателю его работать в этих болотных местах.
– Почему вы с портфелем? – спросил я.
Секретарь ответил:
– Иду с пленума.
Он сел на лавочку против меня и, выломив себе большой кол, стал подпираться о болотные кочки и помогать Вьюну в продвижении лодки.
Как ни худ был портфель, но кругозор секретаря был неизмеримо велик в сравнении с кругозором Вьюна и всех местных людей. Мы могли объясняться с ним даже цифрами, выяснить себе, что весь водосбор потопленного края приблизительно равняется ста двадцати тысячам десятин, и вместе догадываться о том великом дне, когда экскаватор прорежет новое русло, сложит новые берега магистрали, население покроет болота сетью боковых осушительных канав и мертвая болотная вода убежит по веселой Волге в далекое Каспийское море.
– Экскаватор – это самый лучший агитатор советской власти, – говорил мне секретарь.
Я же говорил о далеких днях геологической истории, когда еще в этом краю могли расти лавры, перешел к часам ее, когда надвинулся ледник, все уничтожил, все перерыл, перехолмил, стал отступать и опять потеплело – один час благодати! И опять все замерзло, и опять – еще час! Ледник отступил, и началась последняя секунда в жизни земли: наша человеческая культура.
– Только одна секунда в сравнении со всей жизнью земли! – сказал я.
Двойной свет у секретаря мало-помалу исчез: он учился, понимая, что попал счастливо в общество какого-то великого спеца. Но Вьюн, словно за живое задетый, вдруг воскликнул с откровенной злобой в зеленых глазах:
– Не может быть, не верю!
– Это не мои слова, – сказал я, – сотни, тысячи ученых работали, десятки тысяч книг об этом напечатаны на всех языках.
– Ну что ж! – воскликнул Вьюн. – Я и в радио не верю.
Секретарь стал терпеливо рассказывать ему о радио, доказывать, приводить множество примеров, когда неверящие мужички нарочно вызывались в Москву и оттуда по радио разговаривали со своими односельчанами.
Но мне во время этого длинного и не совсем ясного объяснения стало показываться, что секретарь уже стал позабывать тот мир, из которого сам только что выбрался. Мог ли Вьюн серьезно отрицать подлинность радиопередачи, если сто раз бывал в Москве с живыми карасями и на всех площадях слышал громкоговорители. Усмехаясь, слушал он объяснения и после, когда секретарь приутомился, подлил масла в огонь:
– Радио радием, а я и в воздух не верю!
– Воздух, – спросил я, – которым мы дышим?
– Нет, – ответил Вьюн, – что дышим воздухом, этому верю, а что он состоит…
– Состоит из кислорода, азота и паров воды?
– Вот, вот! – обрадовался Вьюн. – Я верю, что мы дышим, и не верю, что состоит. Не верю тоже в секунду.
– Какую?
– А вот вы сейчас говорили: человеческая жизнь только секунда.
Вьюн, для меня совершенно понятно, издевался над ученым секретарем, но широкий человек, занятый большими вопросами человеческой общественности, не догадывался о насмешке злого человека. Все выходило легко и занятно, веселыми въехали мы наконец по быстрому течению протока на широкий простор Грибановской Дубны. Я опишу эту прелесть не скоро, когда машина сложит новые прямые берега магистрали. Нет! Кто знает? Быть может, от этого болото лишь немного осохнет и вместо нынешней полезной густой осоки вырастут редкие, несъедобные, бесполезные хвощи, население будет недовольно, быть может, даже взбунтуется, когда его заставят рыть осушительные канавы, и мое воспоминание прелести Старой Дубны подольет только масла в огонь лени и невежества. Хватило бы только веку! Я дождусь того времени, когда не один на всю страну старенький, амортизованный плавучий экскаватор, а тысячи их поведут победное наступление, как некогда паровоз и пароход повели наступление в прежней Америке. И когда все будет осушено, я напишу воспоминание о прелести Грибановской Дубны, чтобы люди, тоскуя об утраченном, воскрешая его творчеством, стали создавать новый, прекраснейший мир. Теперь об этом писать невозможно. Неверящий Вьюн зелеными насмешливыми глазками глядит на меня. Я должен защищать и рыженький портфель секретаря, и старенький, амортизованный, единственный на всю страну плавучий экскаватор.
Берега Грибановской Дубны ушли от нас не так далеко, чтобы мы остались с одною водой, можно было различать под сенью нависших непроходимых зарослей широкие заводи, покрытые водяными лилиями, и белоснежными и золотыми, в заводях был настоящий бал цветов, среди них я мог узнавать не только больших птиц, но маленькие головки утят, цапля стояла, как, бывало, директриса женской гимназии на нашем детском балу. И все это в отражениях на тихой воде доходило почти до меня. Хороши были тоже под нами, в глубине Дубны, небеса. Любуясь про себя, я представлял, что мы летим на аэроплане выше небес, и сочинял письмо другу без имени, как будто я с аэроплана пишу.
– Какая красота! – сказал секретарь.
В это время одна из красивейших наших птиц, лирохвостый косач перелетел Дубну с берега на берег, из леса в лес.
– Вот тетерев! – сказал я секретарю в ответ на его «красота».
Он очень обрадовался:
– Так вот он какой! – Улыбаясь, секретарь сказал: – А они тут порядочные.
Вьюн равнодушно ответил:
– Тетерева везде одинаковые.
Я указал секретарю: «Вот кулик!» – эта птица, совершенно как детская игрушка, вечно качается. Потом указал на птицу с голубыми крыльями: «Вот сойка!» Хороша была, как всегда, цапля. Одна большая щука прошла внизу, подводной лодкой, а маленький щуренок, вероятно спасаясь от нее, а может быть, сам в погоне за какой-то добычей, выпрыгнул в воздух и угодил прямо в лодку к нам.
Секретарь был как маленький восхищенный ребенок, коренной деревенский человек как будто впервые встречался с природой и непрерывно о всем восхищенно говорил:
– Красота!
Мне это было не в первый раз: деревенские, кроме рыбаков и охотников, в этих формах проявлений поэтической силы вокруг себя не видят природы. Так и я сам, застигнутый врасплох, ни за что не скажу, какие в моей комнате цветы на обоях. Так московские люди не видят джунглей в Московском Полесье. От родины, от привычного надо уйти, чтобы видеть ее. И, может быть, потому я и почувствовал с первого взгляда симпатию к рыженькому портфельчику: он отрывал секретаря от деревни и теперь заставлял всему удивляться.
XIII
Новая Дубна
Старший механик не алпатовского, а действительно работающего на Дубне экскаватора, Михаил Парфеныч Пафнутьев, не умеет кривить душой, его пальцы с карандашом нервно дрожали, но ответы давал мне он только правдивые. А между тем кому бы, как не ему, похвастаться перед сотрудником газеты. Это он с мандатом Ленина во время гражданской войны при переменных правительствах почти что выкрал машину на Дальнем Востоке и с Амура огромную тяжесть доставил сюда, на Дубну. Ленин так рассчитывал, что только в Центрально-промышленной области найдется достаточно подготовленных культурных сил для начала индустриализации и сюда, как там на Дальнем Востоке и ни была бы полезна машина, она должна быть непременно доставлена.
Вот Михаил Парфеныч и доставил машину.
Я с тревогой спросил:
– У нас много теперь таких машин?
Он с дрожанием пальцев ответил:
– Единственная.
– Машина, верно, потрепана?
– Амортизована.
Я смешался, но он объяснил, что это ничего не значит, все части теперь уже новые, и если одна сломается, на ее место становится другая. Есть другая и настоящая опасность: если утонет.
– Вытащат, – сказал я.
– А как из торфа вытащить?
И пальцы его задрожали.
Правда, как вытащить? И на всякий случай я запомнил это себе, и потому что – кто знает? – Алпатов может попасть в такое положение, что ему придется расстаться со своею мечтой открыть людям Золотую луговину, и в таком случае он может утопить экскаватор. Так я через Михаила Парфеныча вошел в интимно-тревожную творческую, а не рекламную сторону дела. Но когда мы с последнего заколдованного плеса Старой Дубны, ничего не видя впереди через густейшие непролазные заросли, услыхали совсем близко свисток экскаватора, радость наша не давала места никакому раздумью. Мы поспешили, налегли, продвинулись и встретили перед собой плотину. После небольшого замешательства мы нашли удобное место и волоком перетащили мой ботик через плотину. Тут мы сразу увидели новые берега и это большое деятельное существо, экскаватор, вечно гремящий своими цепями. Над кустами плотно сросшейся черной ольхи, укрывающей аршинные кочки, была занесена огромная железная рука с маленьким ведром, которого вес, однако, как оказалось, был сто пудов. Железная рука наклонилась к воде, погрузила в пучину ведро, достала, понесла в сторону. Там, где вода переходила в довольно жидкий болотный берег. рука остановилась, дно вывалилось из ведра, на старый болотный берег свалилась небольшая кучка торфа, а дно снова захлопнулось. Снова рука погрузилась в воду и к первой маленькой кучке прибавила еще столько же. Через шесть таких поворотов железной руки на наших глазах прибавилось нового черного берега на одной стороне, потом рука перекинулась на другую сторону и, погрузившись в пучину шесть раз, и на той стороне сделала такой же кусочек нового берега.
Нас устроили в моторную лодку. В сопровождении молодого инженера мы помчались в новых черных, прямых как стрела берегах. Есть своя красота в этих прямых каналах, везде это красиво. Но в культурных местах можно задуматься о происхождении такой красоты, потому что в природе прямого нет ничего. Здесь же после Старой Дубны некогда было задумываться, прямая линия преобразующей человеческой воли естественно присоединялась к делу природы и завершала его. Прямая линия магистрали сложилась из множества маленьких линий, пересекающих петли Старой Дубны. Мы постоянно встречали эти отрезки старицы, посылающие последние капли в русло новой реки. Там была картина полного разрушения старого мира. Ольховые заросли, когда-то задумчиво склоненные над утиными плесами в цветах, теперь с обнаженными корнями висели, некоторые просто валялись. Дно плесов обнажилось, на нем лежали желтеющие, как поздней осенью, тростники, камыши и разные болотные травы – все это когда-то задорно-напряженное войско с острыми штыками и саблями. Я никогда не утомляюсь дивиться на старых речках белым кувшинкам, никакой лотос для меня не может сравниться с этим волшебной белизны, простым и необычайно торжественным цветком, слова любви, обращенные к полевым лилиям, я про себя переиначиваю: взгляните на лилии водяные… И нигде я не видал такого множества этих лилий, как на Дубне. Теперь на мертвых осохших плесах подводные части этих растении толщиной в руку, свернувшись, как кишки большого животного, иногда желтого, синеватого, а то и фиолетового цвета, сиротея, лежали в гнили. От этих обрезов старицы, повисших над водою новой углубленной реки, пахло йодом, как на морских берегах.
Увлеченный быстрым движением на моторной лодке по прямому каналу, я хотя и все замечал, но не очень скорбел о погибающих джунглях Московского Полесья, потому что слишком близка была жизнь крестьян на острове в Замошье, обрадованных чрезмерно каким-то обыкновенным мостом, соединяющим скотину с лугами. Я верил, что ни одна лилия не погибла вовсе, а непременно воскреснет в творчестве будущего обрадованного человека.
Мы остановились у нового берега посмотреть на одну деревушку, где влияние магистрали уже сказалось на раньше очень топких лугах. Впереди нас по трудной дороге тихо двигался воз с каким-то укрытым рогожей добром. Не замочив даже ног в болоте, мы обошли этот воз, и хозяин подводы сказал:
– Как осохло, раньше бы вам пришлось разуваться.
Секретарь, как ребенок, обрадовался. С того момента, как он увидел экскаватор, я потерял в нем любознательного и восхищенного слушателя по истории нашей планеты: то было, конечно, от нечего делать, теперь мы были у самого дела, все это годилось ему для завтрашнего дня. Вместе с тем появилась и прежняя важная самоуверенность, надулся, и в глазах опять стал двойной свет.
Мы вошли в деревеньку. Собрались мужики, стали нам рассказывать о своем житье-бытье. Вслед за нами въехал и воз. Хозяин из-под рогожи вынул глиняного петушка и на его четырех клапанах ухитрился сыграть песенку. Собрались все ребята, потом показались и матери, чтобы купить им по свистульке. Но петушки, уточки и коньки оказались непродажными, хозяин мог их уступить только в обмен на тряпье. Тогда со всех сторон потащили хлам самого ужасного вида, гниющую мерзость, заражающую воздух, не пригодную ни на что даже в деревенском бедняцком хозяйстве. Мне казалось, в окнах каждой избенки светлело, когда женщина выносила из нее эту Дрянь. А воз все рос и рос. Наконец деревенский санитар очистил всю деревню, все погрузил, покрыл рогожей, затянул воз веревками и тронулся в путь. После него вся молодая деревня свистела на уточках, коньках и петушках.
С восхищением наблюдал я эту сцену превращения рухляди в детскую звонкую радость и сочинял себе гениальную силу, которая сумела бы так же просто преобразить болотную землю в культурную. Не скрою, сам упросил санитара уступить мне одну уточку с отбитым носиком, сам посвистел немного, и сейчас эта прелесть невидимо где-то живет в моем доме, время от времени показывается, и, кто первый увидит, непременно свистит. Но из-за этих очаровательных свистулек я почти ничего не слыхал из беседы секретаря с народом. Помню, однако, некоторые дельные его слова о коллективах, о тракторах и будущем преображении болот работой экскаватора.
Мужики, однако, до того привыкли к речам заезжих ораторов о будущем счастье, что плохо слушали довольно дельные слова секретаря и тоже, как и я, следили глазами за работой женщин по очистке жилищ от тряпья и забавой детей. Но когда секретарь сказал:
– Видите, лужок и сейчас немного осох!
Мужики ответили:
– Не маленько, а вовсе порядочно, благодарим вас.
– Благодарите советскую власть, – отвечал секретарь, – мне же вам, вижу, нечего и рассказывать, экскаватор самый лучший агитатор советской власти.
Он был прав; я подумал: «Пустить бы их сто плавучих и сухопутных, мужики бы закричали осанну правительству». Но как только осанна явилась мне и стало наплывать в душе счастье, вдруг все представилось и с другой стороны: теперь мужики встречают экскаватор, как доброго барина, который им задаром что-то делает, и дружат с ним, пока барин ни к чему не обязывает. Что скажут они, когда экскаватор, прорыв магистраль, потребует от населения больших личных жертв по дальнейшему осушению?
На обратном пути, немного отстав, я решил поделиться своими тревожными догадками с молодым инженером, только что окончившим Тимирязевскую академию. И опять, как у старшего механика, Михаила Парфеныча, встретил я родственное чувство творческой тревоги за дело. Эти реки за тысячи лет своей жизни бездумно нащупывали свой извилистый путь. Они как будто вид только делают, что подчиняются лучшему прямому пути, сделанному рукой человека. Стоит на короткое время их предоставить самим себе, как они возвратятся в старое русло, а магистраль заплывет. Экскаватор, осушая болота на несколько саженей от берега, отличный агитатор только при готовности всего населения дружно взяться за работу осушения. Но если оставить осушенные берега, то, возможно, угаснет даже полезная осока и появятся редкие ненужные хвощи. Что же делать, как заразить население одушевляющей творческой работой? С этим вопросом мы подошли к секретарю, горячо продолжавшему агитацию среди провожающих нас мужиков.
– Как сделать, – спросил я, – как начать, чтобы работа экскаватора не являлась населению милостью барина, а только возбудителем личного творчества каждого крестьянина?
– Нужен коллектив, – отвечал секретарь.
Мужики загамили. Они уже видели примеры коммун, составленных из беднейшего населения. Секретарь объяснил ошибки военного коммунизма. Теперь будут действовать только убеждением.
Мы садились в лодку под шум мотора; я, как всегда в таких случаях, подавленный общими местами речей агитатора и лукавой неискренностью мужиков, намекнул секретарю, что в новой пропаганде коллективов больше надо считаться с квалификацией личностей, составляющих коллектив, притом не надо бы упускать из виду, что всякая живая личность на земле должна пройти, быть может, иллюзорный, но вполне естественный путь личного благополучия…
– Бросьте, – сказал секретарь.
– Нельзя бросать, надо разрешить.
– Это разрешится как-нибудь техническим путем.
У меня было много чего для возражения этому очень распространенному машинному фетишизму. Значительная доля казенного оптимизма, по-моему, именно и паразитировала на этом машинном фетишизме: трактор к нам приедет, трактор нас рассудит… Я подбирал слова для возражения. В это время какой-то крестьянин с косой в руке садился в долбленую лодку, чтобы переправиться на ту сторону, где было известное топкое Калабурдино болото. Может быть, его раньше и не косили, а вот теперь туда едет мужик с косой, не техническим ли путем произошло такое достижение? Секретарь обратил внимание на этого человека и спросил, зачем он едет в такое глухое болото с косой. Объяснение крестьянина было, что корова его не наедается в поле, и ему приходится к вечеру подкашивать травы.
– А прошлый год там не косили? – спросил секретарь.
– Прошлый год, – ответил косец, – я бы там утонул.
Секретарь, весь просияв, ответил мне:
– Вот видите…
А косец продолжал:
– Сами, наверно, помните, какой год был бодливый, у нас там телега потонула и лошадь.
– Это прошлый год, – сказал я, – а позапрошлый?
– Раньше ничего, там постоянно косили.
Секретарь немного смутился. Вьюн, прикорнувший во время нашего похода в деревню на носу лодки, очнулся и вдруг заявил:
– Не верю.
В присутствии мужиков мне не хотелось иметь союзником своим против секретаря Вьюна. Смеясь, сказал я:
– В воздух не веришь?
– Нет, – ответил он, – у вас разговор был о машине.
– Так ты в машину не веришь; она у тебя твоей веры не спрашивает.
– Нет, я верю в машину, только не верю, что техническим путем.
Мои опасения были верными, в темном плуте я получал себе союзника.
– Товарищ прав, – сказал я строго, – научно-техническим путем при народе, организованном в коллектив, можно всю землю преобразить.
– Это что – землю, пустяк! – сказал Вьюн. – Попробуйте-ка техническим путем душу преобразить.
– Ничего нет удивительного, – сказал я, настраивая себя на мужицкое понимание, – в голодное время, бывало, мужик сало привезет из деревни, променяешь ему чего-нибудь, подкормишь душку салом, она и повеселеет.
Всем мужикам слова мои очень понравились, и, казалось, Вьюну ответить мне было нечего. Но как раз тут из деревни долетел до нас отдаленный крик петуха. Вьюн обратил на это внимание и сказал:
– Пускай душку салом, а вот попробуйте-ка техническим путем заставить кричать петуха по советскому времени.
Мы все посмеялись, конечно, и поехали вверх по Дубне к Заболотскому озеру.