Текст книги "Том 3. Журавлиная родина. Календарь природы"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Мечта осуществилась: кустари вернулись к земле.
Шмель
Мой сосед справа – мастер очень порядочный, на него можно надеяться, – и потому у него верный сбыт обуви с рук на руки человеку новой экономической политики, обеспечивающему кустаря материалом. У других неровно и с перебоем совершается сбыт в еще не окрепшие промысловые кооперативы, но огромная масса кустарей по четвергам и воскресеньям несет свою обувь на огромный талдомский базар. И если в минуту бездумья летом, сидя на лавочке какого-нибудь московского бульвара, вы заметите совбарышню в башмачках, но с покривленными французскими каблуками, то это значит – совбарышня купила эти башмаки на Сухаревке у торговца, который ездит по базарным дням закупать свой товар в Талдом. Не кустарь виноват в этих кривых башмаках, расползающихся при первом дожде бумажных подошвах: Сухаревка ставит ему спрос именно на такие изящные и дешевые башмаки. В этом отношении среди башмачников есть удивительные мастера, и первый такой художник – мой сосед с левой стороны, прозванный Шмелем. У этого мастера и дома своего нет, он живет на квартире в такой завалюшке, что в дождливый день забирается вместе со своей женой в печку, куда дождик не проникает. И в печке и на воле он вечно жужжит на свою жену-заготовщицу, за что и прозван Шмелем. Под базар Шмель с женой всю ночь работают и все больше клеем. Ругаясь друг с другом, Шмели выходят из дому на базар – он впереди и она довольно далеко назади. Возвращаются супруги, сильно выпивши, вместе и весело распевают свои башмачные песенки.
Раз я, по неопытности, дал Шмелю рубль до четверга. Не отдал в четверг, и в воскресенье, и в другой четверг, да так и пошло. Он очень боится встретиться со мной на дороге. И тоже постоянный страх у него, когда я прохожу мимо окна: ему надо быть настороже, чтобы не встретиться со мною глазами. И что ему рубль, – он в один базар их пять пропивает. Так и живет в деревне Шмель со всеми, как и со мной, и считается художником, напоминая мне собой одного приятеля из литературной богемы.
Голубые гетры
В наше время, когда все складывается по-новому, не угнаться за жизнью самому подвижному исследователю: весной я набросал картинку базара, куда Шмель носит продавать свою художественную обувь, – тогда было много купцов, а осенью уравнительный налог их сильно подорвал на местах, к новой весне они, быть может, не явятся на базар, и картина будет другая. Так с оговорками, с датами только и можно писать.
Весной к началу сезона в 1924 году базар был очень оживленный. Люди стоят в два ряда аллей с отчищенными, сверкающими на солнце башмаками в руках, и только-только пройти. Идет заезжий гость из Астрахани в шапке с бобровым верхом, во всем новеньком, и все к нему протягивают костлявые руки, как сучья, с висящими на них башмаками. И какие лица у них при этом, – будто не коммивояжер из Астрахани, а «се жених грядет в полунощи».
Одна бледная женщина протянула было свою пару, а он и не посмотрел, будто это была спящая дева с погашенным светильником; другая отдернула руку – верно, догадалась по ястребиным глазам, что такие непременно разглядят под кожей бумагу. Ему нечего показывать, он сам видит свое. Вот вдруг кинулся, быстро поставил карандашом свой знак на подошве и велел принести к себе на квартиру. За женихом астраханским идут женихи мариупольские, крымские, кавказские, даже сибирские.
– Концов нет, – послышался из их среды голос, определяющий все качество базарного товара.
Я зашел в одну знакомую комиссионную лавку узнать, что значит эта коротенькая и значительная фраза: концов нет.
Это значит, оказалось, что на базаре есть порядочная середина, а на одном конце нет очень изящного башмака, на другом – простого прочного бабушкина, какие носят пожилые и рабочие женщины. Хорошие концы – объяснили мне – были в прежнее время, когда не базар судил о качестве башмака, а заказчик-купец. Тогда специализация была строгая, и тот, кто делал гвоздевую обувь, не рискнул бы заняться рантовой или же легкой, выворотной; изготовляющий детские гусарики не взялся бы за бабушкины. Теперь же все равно, что ни делать, только бы брали, и замечательный выворотник стал гвоздевиком, гвоздевик – рантовиком. Не в своей специальности можно сделать только средину, и вот почему говорят: концов нет. Получив эти сведения, я иду опять на базар, подхожу к тому жениху в бобрах и говорю сокрушенно:
– Концов нет!
– Да, – ответил он очень приветливо, – весь товар на совбарышню.
Слова жениха меня поразили. Наверно, у экономистов это не новая мысль, что женщина в огромной степени дает тон художественной промышленности. Журналисту известна литературная формула критиков cherchez la femme[10]10
Ищите женщину (фр,).
[Закрыть], но переход из одной плоскости в другую с этой оживляющей мыслью дает необыкновенный толчок воображению. Каралось до сих пор невозможным, с гибелью трубадуров и прекрасных дам, сделать вновь интересным этот русский ремесленный быт, как будто именно за свою серость и называемый кустарным, – и вдруг найдена Дульсинея: кустарь работает на совбарышню.
У меня не хватало технических знаний для продолжения разговора с женихом от кустарной промышленности, пришлось сознаться в своей профессии журналиста и тут же выразить свое изумление перед идеей разделить всю промышленность на два отдела: для нее и для него.
– Например, – сказал я, – соседний Кимрский район сапожников: какая там бедность типа обуви, какой неуклюжий человек сапожник…
– Рыжий, – подсказал жених.
– Правда, – говорю, – много рыжих почему-то, с окладистыми бородами, в староозерских кафтанах, нелюдимые.
– Ост-Индия, – почему-то определил жених Кимрский край.
– Несколько минут езды, – продолжаю, – из этой Ост-Индии, как вы называете, – и совершенная ему противоположность: башмачник легкий, подвижной человек, – чем не француз?
– Двести цветов нежнейшего шавро, – ответил жених, – существуют только для нее, а вы сами знаете, какое однообразие в нашем черном или рыжем сапоге. Потому же ведь и называется прекрасный пол. Намедни в Москве, на Кузнецком, я купил такую диковину: дамские голубые гетры.
– Голубые!
– Не то удивительно, – улыбнулся жених, – что голубые, – я сказал, шавро существует на двести цветов, а что эти гетры были выворотные и чисто бальной легкости. Да, но я уважаю и рабочий бабушкин башмак, а это что… На кого эта работа – вы видите сами: чистенькая, можно в этой обуви блеснуть три дня, а потом все пойдет вкось; рыхлый башмак, ни на высшую даму, ни на жену, ни на бабушку, ни на работницу – вся затея на совбарышню.
– Середина!
– Ну да, а концов нет и быть не может. Сухаревка мастеров развратила.
Анатомия женской ноги
После базара я зашел в моссельпромную пивную «Лира» поработать в живой беседе над своими базарными впечатлениями. Тут за одним столом сидела буржуазная компания во главе с женихом, и недалеко заседал со своей женой и приверженцами башмачник Шмель. Я пристроился сначала к столику буржуазному. Тут из разговоров в короткие минуты можно было понять, в каком конце громадной страны тихо или бойко протекала экономическая жизнь. Я узнал, что очень оживленно теперь в Средней Азии, то же бывало раньше и в Астрахани, потому что она связана с Кавказом, а теперь там тихо. В Саратове тоже мертво. Ничего не идет в Вологду. В Сибири очень хорошо, на юг пошла легкая обувь…
И еще я узнал, что вояжеры и приказчики тоже художники, и, во всяком случае, больше художники, чем мастера.
– Мастера, – сказал жених, – должны подходить к товару, а вояжер и приказчик умеют подходить к человеку – это много труднее. Вояжер начинает с самых низших служащих и от них все выведывает, потом берется за средних. С теми шуры-муры, с этими сам играет в ресторане, намазывает и пускает все. Человек должен быть легкого нрава и на все способный, а как трезвенник поедет – богобоязненный или экономист…
– Экономист?!
– Обыкновенно, как интеллигент, с идеей, с политикой, – бывают и такие, – ну, это самый противный, на него и не смотрят. А приказчик должен быть человек занозистый и весь как уксусная эссенция, не лизнешь языком. Он сразу видит, ежели она в магазин пустая пришла, – он с такой и разговаривать не станет. Если же дело видит, сейчас же попросит ее показать ногу. Память должна быть у него не липовая, – как взглянул на ногу, сразу должен понять, откуда башмак, какая мастерская, кто делал. Если заколебался, попросит снять. Когда снимет, ногу похвалит, и она сама не своя. Видит, нет такого башмака, нет в магазине, – скажет, башмак ей не к лицу или не подходит к фасону платья. Он каждую уговорит и уверен в себе: если захочет, все может продать. Даже если на номер тесно бывает, он так наденет, такое наговорит, что ей хорошо покажется. А придет домой – никуда не годится. Нет, куда тут мастеру, – тот только и умеет по коже, настоящий же художник должен подходить к человеку.
После этих слов жениха Шмель, уже довольно выпивший пива, не выдержал унижения художника и на всю пивную объявил купцам:
– Барахло!
За буржуазным столом не обиделись и засмеялись. Тогда Шмель начал свое представление.
Если художники от купцов такие знатоки, то пусть отгадают:
– Сошью башмаки, – сказал Шмель, – подбивать не стану и подшивать не стану, стежки не дам и гвоздя не вобью, а носиться будут три недели и не развалятся – как это можно?
Никто не мог догадаться, и торжествующий Шмель заявил:
– Понятие в этом может иметь только тот, кто изучил анатомию женской ноги при императорском дворе.
Да, он, Шмель, постиг анатомию в совершенстве: нога бывает полная и тощая, прямая, крупная, мелкая, мозолистая, чистая и совсем никуда не годная – чухмак. Но это многие знают, анатомия не в этом, анатомия, чтобы снять мерку и к ноге не прикоснуться.
– Она ведь мерку-то снять с себя не дает.
– Кто она? – спросили мы.
– Фрейлина или царская дочь.
– Знаю, – сказал один молодой башмачник, – нужно обмерить след на снегу или на песке.
– Сказки, – засмеялся Шмель.
И, выскочив из-за стола, представил, как она входит, останавливается, выдвигает из-под юбки свою маленькую ножку… Быстро схватив чей-то стакан с пивом, Шмель поставил его на пол для обозначения места, где стала недоступная для обмера нога, и рядом поставил свою медвежью ногу и притом в валенке.
– Понимаете?
– Объясни.
– То-то вот, объясни: коснуться не имею права.
– И что же дальше?
– Ставлю рядом свою ногу, мысленно перевожу на сантиметры и записываю.
– Как же так мысленно?
– Посредством анатомии, мысленно касаюсь…
Я сказал:
– Это скорее скульптура.
– Вот именно, сплошное художество. А нынешние говорят: мы тоже художники. Ну, какая нынче нога?
– Что же, революция разве и на ноге отразилась?
– Вот именно: женская нога расползлась. Я подумал, что после революции исчезли фрейлины, а нога трудящихся женщин больше.
– Лет двадцать до войны нога заметно стала мельчать и перед революцией была вроде китайской, специальная женская нога. И вдруг все оборвалось.
– Исчезла фрейлина?
– Куда она исчезла, – тут она, а нога исчезла. Возьмите с себя пример: ходите зимой в валенках, и как потом трудно весной надевать башмаки – почему? Потому что зимой нога расползлась. А в чем ходили женщины во время революции? Значит, и у самой фрейлины за революцию нога расползлась.
– Будет врать, – перебил Шмеля молодой башмачник, – никакой анатомии нету, бывает только след на снегу или на песке.
И запел прекрасным голосом:
Над серебряной рекой,
На златом песочке
Девы, девы молодой
Я искал следочки.
Волчки
Путь исследования журналиста в моем опыте сопровождается все время, с одной стороны, расширением кругозора до того, что в дело пускается все пережитое, прочитанное и продуманное, а с другой – поле зрения сужается исключительным вниманием, со страстью сосредоточенным на каком-нибудь незначительном явлении. И от этого почему-то чужая жизнь представляется почти как своя. И вот, как только это достигнуто, что свое личное как бы растворяется в чужом, то можно с уверенностью приступить к писанию, – написанное будет для всех интересно, совершенно независимо от темы, Шекспир это или башмаки.
При исследовании меня все время сопровождает такое чувство, будто я открываю для других какой-то новый мир, до сих пор не известный. Это Поймо с пасущимися на тонком сплетении стеблей болотных растений стадами, с чудесами джунглей – и в четырех часах от Москвы; этот огромный в России ремесленный мир – башмачники, тянущие зубами кожу при электрической лампочке; почему о народе обыкновенно так много писали с каким-то бездушным состраданием и так мало просто для себя им интересовались; и как это вышло, что почти совсем пропустили ремесленников, обслуживающих помимо фабрик тех же мужиков?
Я – журналист с бродячей мыслью и, конечно, говорю о своих исследованиях, как мальчик, но эта выводимая мной линия исследований чужой жизни, как своей собственной, с родственным вниманием к предмету, выслушиванием простого рассказа и мастерской записью, подход к изучению местного края через местного человека прежде всего, – все это, я говорю уже совершенно серьезно, почти каждому гарантирует если не открытие нового мира, то его обживание, что иногда не менее важно, чем самое открытие.
Я, журналист, по природе своей человек веселый, и мне больно смотреть на ремесленников башмарей, в огромной своей массе занятых погонной работой. Бессознательно я ищу между ними людей, мне близких по чувству свободы, и вот я благодаря этому делаю открытие: я нахожу среди них людей с таким же чувством свободы, лично совершенствующих свое мастерство до художества, общественно всегда готовых идти в бой.
Я узнал, что из массы кустарной телятчины там и тут выбивается мастер, делающий мастерство своим призванием; он берет не количеством, а качеством своей работы. Погонный мастер и сейчас, будучи самостоятельным хозяином, делает в среднем в неделю пар двадцать, а есть мастера-художники, способные в неделю изготовить только две пары и даже одну. Эти мастера в бывшем Петербурге назывались немецкими, а в Москве – волчками.
Происхождение названия немецкие мастера понятно: наши мастера учились у немцев, австрийцев, венцев. Но, объясняли мне сами мастера, в наше время ученики обогнали своих учителей.
– Ученик, – говорили они, – всегда перегоняет учителя: выучится, все возьмет от старого и свое прибавит, – получается сложение, понимаете?
Волчок, так мне рассказывали в Талдоме, человек самолюбивый, шьет часто в ущерб своему хозяйству: крыша развалилась – нет ему дела до крыши; штаны износились спереди – ничего, закроется фартуком; просиделись сзади – опять ничего, надевает другой фартук, сзади. Погонные мастера часто смеются над волчками: работает на красавицу, а сам ходит в двух фартуках.
И бывают из них путешественники, даже и за границу; волчок – человек легкий, поднялся и пошел. А за границей давно уже научились использовать страсть к бродяжничеству, присущую волчкам всех народов: везде в крупных центрах есть такие мастерские для бродячих мастеров, – там волчок сделает пару башмаков и дальше пошел.
Среди таких подвижных мастеров всегда было много революционеров, многие из них участвовали в подпольных организациях и всегда были организованы профессионально.
Много узнал я о волчках в Талдоме, но одно оставалось мне неясным, – почему их называют волчками, что это за волки такие? Ничего мне об этом в Талдоме не могли сообщить верного, и специально за этим я отправился в Афины башмачного дела – в Марьину рощу.
Марьина Роща
В записках моих есть рассказ одного еще не очень старого мастера, как он походом нес корзину башмаков в Москву, как ехал на душегубке через Поймо, как тащил лодку волоком и вообще путешествовал для сбыта обуви, совершенно как и Андрей Боголюбский.
Я же сел в вагон и через четыре часа был возле памятника Пушкина. Не успел я обрадоваться цивилизации, как трамвай (минут через десять от памятника) доставил меня опять в глушь, на улицу из небольших домиков желтого вида, от которых сжимается сердце каким-то особенным русским тараканьим страданием.
– Гражданин, – остановил я прохожего мрачного вида, – скажите мне, кто живет в этих жалких домиках?
– Фальшивомонетчики, – ответил мне гражданин и больше не стал со мной разговаривать.
Дождавшись другого, более веселого спутника, я узнал, что в домиках живут исключительно ремесленники всевозможного рода, – сапожники, башмачники, портные, много зеркальщиков и, действительно, есть фальшивомонетчики. Этот спутник указал мне Веткину улицу, 3, и тут я нашел волчка Савелия Павловича Цыганова, который и посвятил меняв свое волчковое дело и раскрыл мне все, до сих пор не понятное.
Оказалось, вовсе неверно, что всякий волчок ходит в двух фартуках, и относится это только к тем, кто зашибает вином. Такой мастер садится за работу обыкновенно в четверг, в субботу он выпускает пару, получает у хозяина на баню и пару белья, в понедельник мастер начинает линять, то есть спускает с себя все, что только можно продать, все пропивает и к четвергу действительно остается в двух фартуках, – и то хозяйских. Бывает, такой мастер-запивоха назлобит хозяина и тот его выгонит. Вот тогда некуда деваться, и отличный мастер принужден бывает работать в мастерской из талдомских и кимрских обувников, называемых в общем кимрским стадом. Само собой, такой искусник с презрением смотрит на грубую работу кимряков, и у них ему все не по вкусу: стеж дал – не годится! дунешь, и то не так, – он и дунет по-своему. Держится такой мастер отдельно, сидит себе где-нибудь в сторонке и ворчит: вот за это и прозвали кимряки таких ворчунов урчуны, или волчки.
Кимряки имели дело только с пьяницами-волчками и потому, наверно, изображают их так, будто все они живут без крова и ходят в двух фартуках. Верно из рассказов одно, что волчок работает вовсе не так, как мастер погонный: волчок, бывает, прошьет только одну строчку – и в трактир, выпьет стакан чаю или бутылку пива – и одумается, вернется к верстаку и небывалым способом пройдется по рантовой пятке желтой стежой кругом под растычку – залюбуешься!
Музейный башмак
Слышал я в Марьиной роще рассказ про чудесную француженку, – не знаю только, правда ли это или только легенда о работе волчков. Приехала будто бы из Парижа одна француженка в Марьину рощу, и сделали ей тут две пары башмаков. Одну пару она окунула в грязь и, будто бы ношеную, завернула в газету, другую надела, а свою парижскую бросила. По приезде в Париж она отчищает загрязненную пару, продает и окупает этим расходы и на другую пару, и на поездку в Марьину рощу к волчку, известному под кличкой Цыганок.
– Савелий Павлович, – говорю я, – давайте сделаем с вами музейный башмак с социальным уклоном.
Цыганок в 1905 году был сильно избит мужиками за пропаганду революции в деревне, и все социальное ему не чуждо. Он не очень удивился моему предложению и только спросил:
– Как же это мы сделаем?
– Очень просто, – говорю. – Прежде всего нужно, чтобы этот башмак был такой, каких на свете не было. Мы поставим его в музей, чтобы американцы, французы, венцы приходили и говорили: «У нас этого нет».
– Можно, – сказал Цыганок, – сейчас подумаем.
И послал мальчика за другими волчками Марьиной рощи. Когда волчки собрались и выслушали меня, то кто-то задал вопрос:
– На какую же даму мы будем работать такой башмак?
Я ответил:
– На неизвестную.
Я хотел сказать: просто на женщину вообще, а вышло, как у Блока, вроде как бы на Незнакомку.
Волчки зашумели.
– Невозможно сделать на неизвестную, – дама должна быть с определенной ногой.
Я уступил:
– Пусть это будет рабочая женщина, например, какая-нибудь красивейшая заготовщица. Есть у вас такая?
– Есть, только все-таки надо нам знать, – сказал самый лучший мастер по коже Николай Евдокимович Рожков, – в каком виде будет заготовщица, в рабочем или в гулящем?
Вопрос этот всех ошеломил, все крепко задумались, повторяя:
– Никак не придумаешь – рабочая или гулящая. На своем полном румяном лице удалой Цыганок отер пот и наконец сказал:
– Товарищи, да ведь баба одна!
Все поняли усилие Цыганка обобщить распадающуюся в жизни женщину в одно существо – в женщину будущего, но ведь шить сейчас нужно, и как об этом подумаешь, так неизменно, как Незнакомка у Блока, распадается на рабочую и гулящую.
Рожков говорил:
– Ежели она в гулящем виде, то башмаки надо расшить на одном ранте, тремя пряжками.
– Не хотим расшивать, – вскричал Цыганок, – наша дама должна быть скромная.
Я все время молчал, с интересом дожидаясь, чем кончится вся эта затея. После долгих споров волчки постановили: взять женщину между рабочей и гулящей, башмак с виду должен быть скромный, из темно-желтого хрома цвета наших дорог, но все-таки сработан башмак должен быть так красиво, прочно, чтобы его действительно можно было поставить в мировой музей.
После того начались длинные прения, кому делать музейный башмак. Спор был всех против Рожкова, все говорили, что башмак может сделать только Рожков, но тот, страшно застенчивый, не брался.
– Уговорим, – шепнул мне Савелий.
Я вышел искать по Москве материала для небывалого башмака.
Кошмарную эту повесть, кажется, невозможно передать коротко – и разве только написать в форме сценария для кино. Мне было ясно, что сработать на тему, создать свою форму сознательно у волчков не хватит смелости, и я в этом им должен помочь. Но для этого мне надо было во всем разобраться, достать превосходного материала, распытать все о колодках, моделях, о технике, а известно, какая глубина раскрывается, когда погружаешься в бездну технических приемов, созданных, конечно, многими столетиями и не в одной только России.
Самое же отвратительное, что в глазах не лица, а ноги. Хорошо иным мечтать об избранной ноге, но масса ног, мелькающих на бульварах, на Тверской, на Кузнецком, – давит, сплющивает.
…Гетры, полугетры, полуботинки, туфли лодочкой, туфли с одним ремешком, с двумя ремешками, лодочка с фонариком, ботинок с каблучком, с пяточной, с маленьким носком, с накладным верхом, польский ботинок, выше полуботинка и пониже гетр, румынка с отрезами и сдельная…
И все это мелькает часто в загрязненном виде на кривых каблуках, на безобразной ноге. А способностей таких, чтобы заняться всем этим в меру, не хватает: все хочется как бы поскорее разделаться с наседающей темой и взяться за другое – выбиться на волю из-под столичного башмака.
Журналист-исследователь должен быть как бы помешанным, но в то же время не терять способности использовать концентрированную волю маниака для проникновения в жизнь.
Я доходил до того, что не мог пропустить мимо себя ни одну женщину, не посмотрев ее ноги. Раз я так увидел пожилую даму и с ней очень изящную молоденькую девушку в очень простеньких пальто, – на девушке была красная шапочка и на ногах бабушкины башмаки. И так мне отрадно было в этом простом изящном явлении жизни вспомнить сказку о Красной Шапочке. Всего только раз и отдохнулось.
Однажды в Столешниковом переулке мне мелькнуло на витрине что-то очень красивое, я остановился и сразу узнал волчковую работу Марьиной рощи. Вхожу к хозяину магазина распытать, как создается фасон. Тот с презрением отзывается о волчках как о творцах фасона, – они делают, как им велят. Но кто же велит – дама с Кузнецкого моста?
– Дама с Кузнецкого моста просто овца, – отвечает хозяин. – Прежде всего велит венский журнал, моя жена дам уговаривает, я слегка подтачиваю колодки согласно желанию – и так получается мода.
– Мода предполагает даму-овцу?
– Овцу, – потом венский журнал, мы с женой, а волчки просто наши исполнители.
Сильно это меня задело, потому что в прежнее время все издатели так думали и о нас, журналистах, и разве уж какой-нибудь особенным талантом прославится и начнет издателей бить гонорарами и невозможными капризами. Было время, и мне раз удалось одного заставить привезти к себе коробку сигар мексиканского листа…
Обиженный хозяином за волчков, я придумал попробовать приспособить волчков для самостоятельного творчества в условиях фабричного труда, и с этой целью я еду в Кожевники, на крупнейшую в Москве фабрику башмаков Парижская коммуна.
Несознательная Таня
Заводоуправляющий фабрикой «Парижская коммуна» не сразу освободился для разговоров со мной, и мне пришлось подождать его в конторе на диване под стенной газетой. Накануне был праздник женщины, и потому вся газета была посвящена именно той женщине будущего, для которой мы с волчками задумали сделать небывалый башмак. Статьи были написаны очень грамотно, и от них веяло целомудрием и холодком первого снега. Особенно растрогала меня этой снежной наивностью заметка, посвященная одной легкомысленной фабричной девушке Тане. Тут же была нарисована и сама девушка-франтиха в юбке потому уже красивой, что на ной сходились все оттенки цветных карандашей, и также очень красива была шляпка на девушке – какая-то бабочкой, и особенно башмаки. Рассмотрев рисунок раньше текста, я подумал было, что это наивная попытка изобразить красоту будущей женщины, и вдруг с изумлением прочел текст под картинкой:
Несознательная Таня, которую нам нужно просветить.
Суровый заводоуправляющий, в высшей степени деловой человек, прямой, как полоса стали, нетерпеливо выслушав мой рассказ о волчках, заявил мне, что волчки работают на буржуазию, а фабрика стремится создать массовый механический башмак для рабочей женщины. Искусство выпадало из этой формулы, а с ним и я со своими волчками. Но так не должно быть, без красоты люди жить не могут.
– После переговорим, – сказал заводоуправляющий и передал меня техноруку.
Я целый день бродил по фабрике, представлявшей собой душу мастера-башмачника, вывернутую вовне и разделенную на сто пятьдесят операций, зафиксированных в железе и стали. Тут не было места песне кустаря – пели машины, и многие лица выражали напряженную волю.
Совершенно изумила меня затяжная машина, похожая на механического человека с руками и пальцами. Возле нее стоял рабочий-гигант, ожидавший меня с радостным волнением. Я сразу заметил в его настроении ту профессиональную гордость и задор, какие видел и у волчков Марьиной рощи. Он рассказал мне о своей любимой машине, как о своей жене: он переживает уже третью. На первой он выучился работать, и она была ему как первая любовь; вторая – хорошая, верная жена, третья – расхлябанная, работает только на пятьдесят процентов.
Мало-помалу сознание и воля стального механика меня начали увлекать, как вдруг, переходя из отделения в отделение, с изумлением я увидел волчков, работавших ручным способом изящную обувь. Оказалось, что эту обувь на французских каблуках – польку, румынку – невозможно сделать механически, а так как у «Парижской коммуны» есть свои магазины и покупатели требуют изящную обувь, – то пришлось обратиться к волчкам.
– Это не принципиально, – сказал заводруправляющий, – это временно допущено в силу необходимости, эти мастера – наши блудные дети.
В модельном отделении со мной разговаривали, однако, не так прямолинейно и вполне разделяли идею сотрудничества волчка с машиной, восполнение мастером тончайших операций, недоступных машине, – коллективную выработку народной формы. Один рабочий даже принял это горячо к сердцу, как, может быть, вернейший путь просвещения «несознательной Тани».
По разным причинам, на этом весеннем путешествии в Москву окончилось мое исследование башмачного дела, и я не довел его до того момента, когда исследование переходит в дело изменения самой жизни. Осенью мне встретился на железной дороге Цыганок. Он жаловался на плохие дела: что предприниматели прекращают дела, а кооперация слишком медленно восполняет пробел. Особенно же плохо, что дети не учатся их мастерству, и волчковое дело, верно, уйдет вместе со старыми мастерами в могилу.
Однако довольно было несколько моих слов о будущем: что волчковая работа сольется с массовым производством фабрик, что машины будут размножать волчковую строчку и рабочий будет участвовать в творчестве…
– Сознаю, – сказал Цыганок.
И перешел к радостным воспоминаниям о нашем заседании в Марьиной роще. Оказалось, что мы плохо подумали о костюме прекрасной заготовщицы, – без фасона платья невозможно создать и фасон башмака женщины будущего, и в Марьиной роще уже придумали, из какого материала надо сделать такое платье.
– Из какого же? – спросил я.
– Из серебрёного шавро, – ответил Цыганок.
– Ну, вот видите, разве можно унывать: вы – художники.
– Сознаю.
– И революционеры?
– Без всяких.