355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Том 3. Журавлиная родина. Календарь природы » Текст книги (страница 33)
Том 3. Журавлиная родина. Календарь природы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:26

Текст книги "Том 3. Журавлиная родина. Календарь природы"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

Утки

Больше всего было, конечно, уток, – здесь можно было бы устроить настоящее хозяйство с дикими утками. Казалось, у этих птиц было два мнения о способах спасения себя при нашем приближении: одни взлетали на воздух, свечой поднимаясь над тростником, другие удирали, шевеля травой или ныряя в воду. Тихо подобравшись к одному плесу, мы видели из куста, как утка ласкала селезня, обирая ему перышки, и, когда он уснул, завернув голову назад в перья, уплыла куда-то, шевеля травкой. Дед Наум знал, куда она уплыла, и рассказал нам про эту утиную семью. Селезень, по его словам, чтобы подольше удовлетворять свою страсть самца, наверно, перебил яйца, и теперь утка, устроив новое гнездо, усыпляет селезня, чтобы он не видел, где она плавает в новое гнездо.

Медведь

Промышленники выезжают на уток с вечера, повечеру не стреляют, чтобы не портить выстрелами добычливого утра. Раз так вечером выехали два охотника; один сел у плеса Луковник, другой отправился к Разъезду Острова. Ночью сидевший у Луковника услыхал сзади себя всплески и треск. Заложив пулю, охотник присмотрелся, увидел темное пятно зверя и, приняв за лося, выстрелил. В кустах ужасно взревело и стихло. Охотник решил, что убил лося. На рассвете полетели утки, сделал но ним восемнадцать выстрелов, после чего является другой охотник я спрашивает, по чем он вчера стрелял. Услыхав, что по лосю, дальний охотник сказал:

– Нет, брат, не но лосю, лось не ревет черным голосом.

– Лось, – уверенно сказал стрелявший, и оба без ружей пошли посмотреть на убитого зверя.

И только что подошли к тому кусту – вдруг оттуда медведь, поднялся на задние лапы и сгреб стрелявшего в него охотника. Другой бросился к лодке за ружьем. Выстрелить, однако, ему было невозможно: медведь провалился в окно, над исчезнувшим зверем показался плывущий охотник, потом вскоре и зверь, – охотник и медведь были вместе, стрелять нельзя. Медведь вобрал в пасть голову охотника, и послышалось из пасти:

– Пропадаю, стреляй!

«Теперь все равно», – решил другой и прицелился. В этот миг оборвался край борозды, медведь и охотник исчезли в воде, стрелять опять нельзя. После того, быстро плывя бороздой, у лодки показался охотник, схватился за борт; на него было страшно смотреть, из головы текла по лицу кровь, и вся грудь была изорвана.

– Не стреляй, не стреляй! – кричал он в ужасе, видя, что другой охотник целится в медведя.

Из-за этого крика опять не удалось выстрелить, и медведь, увидав двух, выбрался на берег и ушел в кусты.

Лось

Рассказав нам случай с медведем, Наум осудил охотников: оба растерялись и струсили, а вот, будь на их месте Андрей, тот бы управился. Ехал раз этот Андрей по борозде, и вдруг медведь поднялся и загородил лапами все: вперед нельзя ехать и назад повернуться никак нельзя, а ружье заряжено утиной дробью. Андрей все-таки ударил утиной дробью медведя прямо в глаза. Ослепленный зверь рухнул в воду, вылез и побежал, – то окунется, то побежит.

– Неловкий, – сказал дед Наум, – ни плавать хорошо не умеет, ни бегать, да еще и слепой. Вот лось, тот молодец: летит по кустам, по корьевнику, и ольха ему нипочем, и ежели попал в окно, – одни уши только торчат, – враз весь на суше, и опять летит.

Claudophora

Мало-помалу в нашем продвижении перед нами сильно стали мешать кусты, – одни из нас работали веслами, другие просто хватались за кусты и подтягивались. Воды и следа не было, она была густо покрыта осотом, и, правда, когда мы сильно налегали, лодка наша визжала. Бывало и так, что кусты с тростниками сплетались над нашей головой, и мы продвигались по зеленому туннелю. Ослепительно сверкали на солнце разные, как шпаги острые, напряженные, водяные растения. Мы усердно искали между ними единственно только здесь, в Дубенских болотах, живущую водоросль claudophora – большой, в детскую голову, плавающий шар изумительной красоты, когда он в воде. Но стоит только его вытащить на воздух, как сжимается и делается маленьким мячиком. Здесь эти водоросли называются просто шарами, и дети ими играют, как мячиками.

Потыкушки

Перегретые жарким солнцем болотные испарения при усиленной нашей работе давали ощущение ужасающе изнуряющей жары. С кустов, с тростников сыпались к нам в лодку всевозможные насекомые, разные цветные гусеницы, голые и мохнатые, червячки, бабочки. В брачном полете носились стрекозы, голубые самки, зеленые самцы, были и темно-синие, как итальянское небо. Сквозь льющийся по моим глазам пот я видел, как у моего товарища, начиная со лба, в его поту плыла гусеница, как она задержалась на усах, как губы шевельнулись, и гусеница исчезла во рту… Бесчисленный мир насекомых волновал даже воду на плесах: не шевелился ни один листик при полном безветрии, а вода рябилась и волновалась. При свете солнца на нас нападали всей силой слепни; невозможно было, работая, обороняться от них: там и тут слышались ругательства укушенных. В тени кустов встречала туча комаров, но всех несносней были влипчивые, неотгонимые потыкушки, И все это гудело, жужжало, мелькая между зелеными саблями растений. Сила жизни в накаленном дне была так велика, гуд насекомых так силен, что казалось – мы находимся среди великой фабрики, на которой бесчисленные силы рабочих ковали земную кору.

И так почти оно и было: так веками создавался перегной земли.

Плавина

Мы думали, что когда достигнем берегов Дубны, покрытых настоящими деревьями, то выйдем на берег и отдохнем от насекомых в дыму костра. Но когда один из нас вышел на этот твердый будто бы берег, то провалился почти до шеи, так что нам пришлось его вытаскивать. И старый Наум, глядя на берег, сказал:

– Прель!

На этой прели и росли деревья, создавая обманчивый берег. Бесчисленные островки разделялись бесчисленными протоками. Плавучие острова называются плавинами, а протоки – просями. Немногие могут разобраться в протоках, и заблудиться тут очень легко. Страшно представить себе судьбу человека, если он уснул где-нибудь на берегу, а плавина, гонимая ветром, оторвала и унесла челнок. Легче переплыть море в долбленке, чем выбраться из этих жидких берегов.

Пожар на пойме

– Однажды в сухой год, – рассказывал нам дед Наум, – косили Поймо, наставили много стогов. И вдруг вся эта пойма, сухая сверху, от берега с деревнями до берегов Дубны, верст на семь, вспыхнула огнем, и пожар пошел вдоль. Сход нарядил Василия Бедного скоро бежать в село и звонить. Вмиг собрались из разных деревень больше тысячи человек и бросились тушить. Но пожар скоро летел, и как остановить его на воде – никому не приходило в голову. У Василия же Бедного был один только стог, и когда он, прибежав из села, увидел, что огонь подбирается к его стогу, схватил с него метелку, бросился на огонь и забил его в воду. За ним все бросились и застегали.

Жизнь человека

Мои записки на Пойме ограничились немногими словами, которые были, как названия полученных мной впечатлений. В деревне я стал во всем разбираться, и вот точно так же, как Поймо, мне сразу показалось самым интересным и характерным местом природы этого края приволжских болот, так и среди полученных мной впечатлений центральным было – девственность болотного ландшафта и что это все находилось так близко от Москвы и в то же время так далеко от цивилизации, будто побывал на каком-нибудь отдаленнейшем островке Тихого океана. Расположив свои частичные наблюдения вокруг этого центрального ощущения, я написал очерк и, прежде чем отправить его в редакцию, вышел на улицу и прочитал рукопись кустарям. Впечатление было такое же, как если бы они в первый раз увидели свою фотографию. Через несколько дней является ко мне представитель союза башмачников Логгин Яковлевич Страхов и просит меня описать жизнь человека этого края, башмачника, и сообщает мне, что он, как и многие кустари этого края, в детстве был продан в Петербург.

Я изумился и попросил его рассказать мне все о себе, сам же приготовился слушать с большим вниманием, волнуясь, как перед началом очень трудного дела. Оно и правда – очень трудно выслушивать чужую жизнь, чтобы она проходила так близко около тебя, как будто была своя собственная. Для этого вовсе не обязательно любить человека, а надо только обладать тем чувством общественности, которое так часто прорывается у русского человека в вагонных беседах и непременно должно быть в таких странах устного предания, какой была до сих пор Россия. С ходом цивилизации это чувство у простых людей ослабляется, разговор заменяется чтением, но журналист, по-моему, должен сохранить его в себе, как сохраняют художник и поэт чувство природы.

Обывателю его беседы даются даром, но ведь журналисту нужно в конце концов что-то сделать из этого материала; естественное внимание разбивается постоянным отбором материала, сочувствие человеку обрывается скукой, если он, как это бывает всегда, вдается в рассказе в ненужные подробности, или, наоборот, вдруг влечет какой-нибудь неожиданный оборот речи, явится страх, как бы не забыть его, и очень мешает вниманию. И самое ужасное, что в те минуты, когда или от скуки, или от наплыва мыслей, посторонних разговору, исчезает из сознания собеседник, – лицо журналиста должно оставаться обманчиво-внимательным и сочувствующим. Невозможно, совершенно немыслимо все это проделать, если не обладать чувством родственного внимания к другому человеку, не иметь в душе своей смутную надежду, что испытанием другой души раскроется и своя собственная, что человеческие отдельности в конце концов только разные переживания единого в себе лица.

Впрочем, охота за живым словом, которого нет ни в каких словарях, – словом, выросшим из жизни человека, как цвет из темной земли, – эта охота журналиста увлекает вперед через скуку и для другого может быть совершенно достаточна. Как бы там ни было, но, выслушав тысячи жизней людей всевозможных положений, я все равно, как раньше, волнуюсь, приступая к жизни простого башмачника.

– Ну, расскажите, как вас продали, – сказал я своему собеседнику.

Живой товар

Торговцы живым товаром были ярославские или олонецкие, из тех, кто служил в шестерках, то есть получал по шесть рублей в месяц в трактирах, кабаках, публичных домах. Верно, их было перепроизводство, и потому они стали заниматься доставкой деревенских детей в Петербург.

Шестерочник является к деревенским беднякам, которые ищут, куда бы ссунуть с хлеба девятилетнего мальчишку или девчонку. Всякие турусы на колесах разводит шестерочник, обещает выучить мальчика какому угодно ремеслу. Родители отдают с радостью. А шестерочник спрашивает:

– Нет ли тут еще у кого?

– Мало ли их… – отвечают и указывают других бедняков.

Так собирается человек десять мальчиков и девочек. По соглашению с кондуктором, живой груз направляется зайцами в Петербург. Там, в Апраксиной переулке, были большие пятиэтажные дома, населенные исключительно кустарями: сапожниками, слесарями, фуражечликами. Схватив рублей по десять с головы, шестерочник спуливает иногда человек десять в одну только квартиру и получает новый заказ. Покупатель живого товара беспокоится, спрашивает:

– Ты вот мне его ставишь, может у него тут есть родные?

– Не беспокойтесь, – отвечает шестерочник.

По два хозяина у окна

Ремесленники живут в одной квартире человек по шестьдесят. Окно – главное условие производства, и потому у каждого окна помещается по два хозяина. Впереди сидит сам хозяин со своим подручным и мальчиком, дальше, в глубине комнаты, работает за столом на швейной машине жена хозяина, заготовщица. Еще дальше к стене кровать, люлька и девочка-нянька с детьми. И таких семейных углов по два на каждое окно. Кроме хозяев, все остальные спят на полу.

Маткино дело

На всех жильцов квартиры готовит артельная кухарка, которая называется матка.

– Теперь и в жар и в холод бросает со стыда, – сказал кустарь, – как вспомнишь маткино дело.

Шестьдесят человек не могут поместиться за одним столом, сидит только первый ряд, а сзади стоят с ложками в два ряда. Заднему приходится нести свою ложку через головы двух передних рядов. Трескотня, сутолока, насмешки и беспрерывное маткино слово бывают в тот момент, когда застольный хозяин перекрестится, стукнет своей ложкой по краю чаши, что бывает сигналом брать со всем, с мясом: тут одному попадает два куска, другой напрасно невод завел.

Хвощение

Рабочий день мальчика начинается в тот час, когда открывают трактиры, – летом часов в пять, и кончается к двенадцати ночи. Ходит он всегда сонный и бывает – исчезает куда-то. Хватятся, а он спит в отхожем месте или в куче мусора, который заставили его вымести из квартиры. Конечно, ему тут же на месте бывает хвощение. При тесноте и постоянном раздражении вообще нужно считать в среднем, что мальчику не миновать хвощения раза три в день. В субботу на воскресенье работают больше, до часу ночи, после чего мальчик чистит хозяину сапоги и получив за это две копейки на гулянье, кланяется в ноги хозяину и говорит: «Спасибо, дяденька». В воскресенье мальчик несет на рынок отделанную обувь и возвращается вечером, так что праздник отличается только тем. что ложатся не в час ночи, а в десять. Точно такая же жизнь и у девочек, с тою только разницей, что им приходится больше нянчить хозяйских детей, чем быть на побегушках.

Кудесники

В долгие вечера вся молодежь поснула бы и не посмотрела бы ни на какое хвощение, но дело спасают кудесники, – рассказывают непрерывно сказки и разные анекдоты. Рассказы перемежаются с пением; любимая была: «Ваня, разудала голова». А бывает, кто-нибудь затянет:

 
Не по морюшку лебедушка плывет,
Выше берега головушку несет.
Не ко мне ль то родна матушка идет?
Ты поди, поди, государыня моя,
Навести при большом горе меня,
Как я маюсь, во чужих людях живу,
Я чужому отцу-матери служу.
Не по плису, не по бархату хожу,
А хожу, хожу по лютому ножу.
 

Когда запоют эту песню, во всех углах начинается плач мальчиков и девочек, вспоминающих свою мать.

Часто от горя дети кончали самоубийством. На памяти рассказчика погибло четверо, – один мальчик бросился в решетку лестницы, один – в окно, два удавились.

Продажа глаз

Настоящий праздник бывает только раз в году и называется засидки, или же омовение ламп. Это бывает в Успенье, когда начинаются осенние вечера. До этого дня работали от первого света до темна, теперь начинается работа при лампах, и так как свет – главное условие работы, то лампы непременно надо омыть. В этот большой день у кустаря бывает также и продажа глаз, – хозяин уславливается со своими помощниками, до какого часу они будут работать при лампах. Засидки начинаются обложением всех работающих в квартире некоторой суммой, на которую покупается водка, пиво, красное вино, дешевые закуски, селедки, огурцы, яблоки. Когда стол готов, хозяин квартиры уговаривается, до какого часу сидеть, и после обыкновенных споров устанавливают, например, сидеть до двенадцати в будни и до девяти в праздник. Тогда хозяин наливает себе полный стакан водки, выпивает и говорит: «Ну, вы продаете свои глаза!» – и выливает оставшиеся капли себе на голову. После этого все пьют поровну, и даже девятилетние продавцы глаз, мальчики и девочки. Пьянея, все начинают сначала рассказывать свою жизнь, потом кричать, драться; всех рвет дешевыми закусками, яблоками, огурцами, крыжовником. Что делается в одной квартире, то и в другой, и у сапожников, и у башмачников, слесарей, фуражечников, – у всех в доме и в целом ряду домов, огромных, пятиэтажных, по Апраксину, пропивают глаза. А что во дворах-то делается: пляска, плач, драка, кого тащат в больницу, кого отливают. Наступает утро, все дворы, все лестницы огажены; там голая девчонка спит, уткнувшись в мусор на лестнице; там мальчишка. В это утро по Апраксину дома далеко смердят.

На другой день мастера погуливают на Волковом поле, и после того начинаются долгие рабочие вечера.

Путь на волю

Чтобы представить себе дальнейшую судьбу мальчика, надо знать немного технику башмачно-сапожного ремесла. Нормальная работа бывает вчетвером: хозяин-мастер, жена, его заготовщица, подмастерье (подручный), мальчик. Искусство мастера сводится к тому, чтобы владеть ножом, как хирург! Малейшее нарушение равновесия – и он может срезать лицо товара, – рука должна чувствовать острие ножа. Мастер должен еще уметь затянуть, чтобы правильны были шевки, заботиться о фасоне подошвы и каблука. Подмастерье дополняет затяжки, доканчивает работу, иногда заменяет мастера. Никогда мальчик не может заменить мастера уже просто по недостатку физической силы. Раньше семнадцати – восемнадцати лет ему не справиться с затяжкой. Ножом мальчику тоже не дают резать. Его дело вшивать стельку, красиво и скоро подбивать гвоздями. Поработав года четыре-пять, мальчик делается подручным. Через несколько лет работы подмастерьем, годам к двадцати, приходит наконец роковое время в жизни каждого ремесленника. Чтобы сделаться самостоятельным мастером-хозяином, непременно нужно жениться: без заготовщицы нельзя начинать дело. Невеста всегда тут, под рукой, потому что девочки всегда тут же проходят свою школу. Выбирается, конечно, не по любви (мало ли что нравится, да хозяину должна тридцать рублей). Окончательный момент вылета из гнезда нового хозяина – последние месяцы беременности жены, необходимо иметь свой угол для кровати и для люльки. Новый мастер является, например, к Иванову, на которого работал его хозяин, и предлагает ему свой товар, хвалится, что работал, например, у Карпова. Иванов отлично знает положение нового мастера, пользуется, жмет.

– Твой-то хозяин, – говорит, – хороший, а ты чего принес.

После долгого спора новый мастер видит, что деваться ему некуда (жена вот-вот родит), и говорит:

– Ну, ладно, выручай.

И отдает за дешевку («даром прошил») в надежде, что Иванов сдержит слово и в другой раз заплатит как следует, по цене его старого хозяина. Между тем, уступив дешевле, он сбил цену и своему старому хозяину. Иванов тому говорит:

– Да вот от тебя мастер ушел, он не хуже тебя работает, а дешевле.

Между тем у нового мастера жена родила, и он спешит к Иванову.

– Я хоть и обещал тебе, – отвечает Иванов, – да теперь цена стала другая: твой старый хозяин мне поставляет вот за сколько.

Так выходит, что новый мастер и второй раз даром прошил. В понедельник у кустарных домов, как воронье, дежурят особые маклаки, – они дожидаются, когда мастера начнут выносить одежду, рубашки. После катастрофы остается еще один путь – «художество», то есть изготовление обуви с фальшивыми подошвами, задниками – на неизвестного покупателя на рынке. Это называется – бегать по воле, или разувать публику.

Переселение душ

Такая жизнь продолжалась до 1905 года, а кажется, будто это было очень давно.

– Почему так кажется? – спросил я собеседника.

– Потому что, – сказал он, – совершается переселение душ.

И пояснил свои загадочные слова, рассказав, как ему удалось устроить свою дочку в гимназию.

– Прихожу ее проведать, смотрю – кроватка у нее отдельная, чистенькая, и на столе булочка лежит. Вот тут я и вспомнил свое время и подумал: воистину переселение душ.

– Переселение с булочкой?

– Ну конечно, ребячью душку и подкормить надо, – поест и повеселеет.

Мастерство журналиста

«Мой юный друг… мы живем в эпоху пневматической почты и телеграфа. Где только можете, сокращайте фразу. А сократить ее можно всегда. Самая красивая фраза? Самая короткая». Анатоль Франс.

В таком сокращении весь секрет мастерства, которому научиться можно каждому, мало-мальски способному, и гораздо легче, чем терпению выслушивать чужую жизнь и в то же время, не обижая, не отпугивая собеседника, направлять рассказ его в сторону своих вопросов.

Страстью к сокращению фраз легко можно заразить, и что бы это было, если бы все молодые журналисты стали над этим работать. Тогда бы можно было силу слова довести до очевидности физической силы. Но ужасным препятствием этому служит оплата работы построчно. Одно совершенно исключает другое, как будто, работая пальцами, нужно их подрезать.

В этом подрезании пальцев и состоит жизненная школа мастера литературного дела.

Но, мой юный друг, так бывает не только у журналистов, желающих сделаться исследователями жизни. Я очень подозреваю, что и мастерство наших башмачников, по существу, такое же, как и литераторов. Это подозрение единства жизни увлекает исследователя и облегчает испытание. На людях и смерть красна.

Погонщина

В двух верстах от меня проживает в огромном каменном доме старик, сам когда-то бывший учеником-башмачником, потом подмастерьем и мастером. В зрелом возрасте жизнь его стала узкой – быть жертвой и отдаться хищнику в клюв или самому стать хищником. Он выбрал последнее я дисциплинировал свою волю железной аскезой: даже волосы у него подстригает жена, и белье свое он стирает сам, когда моется в бане. Он увеличивает свою мастерскую, подбирая возле казенок бродячих мастеров. Никаких технических улучшений ему невозможно вводить, даже простого разделения труда, потому что сегодня мастер здесь, а завтра ушел. И он выжимает свое, работая часто просто кулаком (не отсюда ли и пошло слово «кулак»?). Его «фабрика» из года в год все расширяется, в ней уже работает сто – сто пятьдесят рабочих, и все по-прежнему без разделения труда, погонной работой на выработку недельного числа башмаков на мастера, подмастерье и мальчика. Так я называется все это производство словом погонщина.

На такой фабрике под глазом и кулаком хозяина и не могла зародиться мысль о какой-нибудь организации. Столкновения с хозяином были больше из-за харчей.

 
Ой, полна, полна коробушка,
Только слушай да молчи,
Как у нашего хозяина
Есть хорошие харчи
  Каша пшенная немытая,
  Масло с дегтем пополам,
  Вместо чаю горсть цикорию
  Засылают в чайник нам.
Мы весь день не разгибаемся
По семнадцати часов,
Спать ложимся мы на мусоре
Возле грязных верстаков.
 
Иван Романов
Рассказ о гнилом снетке

В 190* году из башмачной мастерской Б-ва в Талдоме вышли на улицу мастера и, привязав к длинной дратвинке гнилого снетка, поволокли его с Горы на базарную площадь. Одни мастера делали вид, будто с трудом что-то тащат, другие изо всех сил бьют по тащимому предмету. Со всех сторон стали собираться любопытные и, ничего не понимая, массами присоединяться к процессии. Разглядеть тащимого снетка было тем более трудно, что снег уже сбежал и на земле совсем незаметна была темная дратвинка. Конечно, интерес от этого только усиливался, и когда мастера доволокли снетка до базара, то вся площадь, с церковью и ратушей на одной стороне и богатыми купеческими домами – на другой, была наполнена любопытными. И вот когда внимание все было достаточно сосредоточено, мастера подняли снетка над толпой, объявили его, показали и предали новому истязанию, приговаривая: «Не ходи, не ходи же больше к нам в щи».

Ореховая дверь

Тот хозяин, с которого я начал свой рассказ о погонщине, когда разбогател, выстроил себе новый дом с ореховой дверью и с электрическим звонком. Раньше он ел вместе с рабочими – теперь только для виду посидит с ними: рабочим в суп дает он мясные пленки, а сам потихоньку ест наверху у себя мясо. Вот рабочие однажды вынули из котла все пленки и обили ими всю ореховую дверь с электрическим звонком.

Хозяйский кот

Однажды хозяйский кот пожелал пообедать вместе с мастерами. Мастер-великан, по прозвищу Халуй, взял кота и швырнул в кипящий котел. Подходит грозный хозяин:

– Ты что это сделал?

– Вот что, – ответил Халуй и вылил на хозяина из котла все щи – вместе с вареным котом.

Халуй

Бывало, заслышат в мастерской с улицы песню:

 
Заводы, мои заводы кирпичные!
 

Это значит – пьяный Халуй идет покупать жене баранки. С этого непременно и начинается. Отвалив же но полный фартук баранок, Халуй отправляется на свой великий запой. Всюду известен Халуй, – его и в Москве знают и в Марьиной роще, но там его больше звали Степаном Разиным. И за Спасской заставой, и у Симонова монастыря, и у Рогожского, и в Дорогомилове, везде, где только живут башмачники, известен Халуй, косая сажень в плечах, Степан Разин.

Бывало, заунывно тянут мастера:

 
Измученный, истерзанный
Работой трудовой,
Идет, как тень загробная,
Наш брат, мастеровой.
 

Вдруг с улицы близко:

 
Эх, вы, горы, горы Воробьевские!
 

Мастерам становится весело, кричат:

– Хозяин, Халуй идет!

У того и душа в пятки.

Является в дверях:

– Хозяин, давай на бутылку.

Молчит хозяин.

– А не дашь… – Моргнет мастерам и: – Не дашь… сяду.

И запоет:

 
Церковь золотом облита.
Перед голодною толпой
Проповедует народу
Поп в одежде парчевой.
 

Но это очень длинная песня о том, как черт уносит попа в сапожную мастерскую. Хозяин дает на бутылку – только отвяжись.

Так, пока не пройдет полоса, обходит Халуй хозяев и собирает свою дань. Он чуть-чуть не дожил до большой революции; между пятым и семнадцатым годами окончательно его заела тоска. Пришел он однажды к своему хозяину и стал жаловаться на свою эту тоску. И вдруг схватил нож и раз! – в себя.

– Что ты со мной сделал, – сказал ему друг, – из-за тебя мне теперь пропадать.

– Не пропадешь, – ответил Халуй.

Встал, вышел на улицу и на перекрестке грохнулся мертвым.

Производственная песня

Песни каждого башмачника, которые он, сидя на липке и помогая работе, распевает часто с утра и до вечера, резкой чертой разделяются на городские и деревенские, потому что все башмачники часть времени проводили в Москве и часть в деревне как сельские хозяева. Эти кочевья кустарей назывались походами, – вероятно, потому, что до проведения железной дороги совершались пешком. Было три похода: зимний – от после Рождества до начала весенних работ в деревне; летний – до Петрова дня; осенний – от конца уборки хлеба до Рождества. Мастера-башмачники, работавшие в Москве походами, селились – как и ремесленники средних веков – на определенных улицах, определенных районах: в Марьиной роще, за Спасской заставой, у Рогожского, у Симонова монастыря. Московские сезонные походы чередовались с деревенскими работами, и так складывался быт сезонно мерный, – как у перелетных птиц.

Сразу обращаешь внимание на резкую разницу песен городских, большей частью революционных, и деревенских – старинных обрядовых, и удивляешься, как это не смешивается, не вытесняет одно другое, и, кажется, даже наоборот: кустарная мастерская лучше сохраняет древнюю песню, чем изба настоящего крестьянина, имеющего дело только с лесом и полем.

Объяснение этого странного явления мне пришло в голову однажды вечером в большой деревенский праздник. Вся молодежь тогда ушла в село, а в деревне остались только пожилые мужчины и женщины. Отставшие давно от обрядовой песни женщины сидели на завалинках и судачили о своем житье-бытье. Мастера же мало-помалу веселели, наливаясь самодельным пивом, приправленным самогонкой и для особенной крепости и вкуса – табаком. Когда брага, самогонка и табак окончательно взяли власть над башмачным песенным сердцем, мастера выбрались на улицу, составили хоровод и до глубокой ночи пели старинные обрядовые песни.

Ни одна женщина, однако, не тронулась к хороводу с завалинок. Женская душа окончательно порвала с древним обрядом, а просто так петь было совестно и ни к чему. Так, наверно, деревня, утрачивая древний обряд, забывает и древнюю песню, а кустарная мастерская сохраняет ту же самую песню обрядовую как песню производственную: она помогает им при работе.

Слышал я, будто портные поют больше башмачников, но сильно в этом сомневаюсь: больше башмачников петь невозможно. Среди них, наверно, есть много и поэтов. Я знаю одного в деревне Терехово, гусарочника Ивана Романова, – он сочинил, по-моему, недурную производственную песню:

Башмачник

 
Грязный, мусорный верстак
Прилепился у оконца.
Я на липке шью башмак,
За окном играет солнце.
За окном весенний запах
Так и дразнит, так и манит,
Мнет хозяин кожу в лапах.
Осердясь, зубами тянет,
В пальцах шило, словно вьюн,
Руки врозь и снова вместе.
Вот вымешиваю клейстер,
К верстаку тащу чугун.
Затягиваю, подшиваю,
Выворачиваю!
На колодку надеваю,
Околачиваю!
А урезы обрезаю,
На стали ножом играю.
Не подрежу, не изгажу,
Как стекло урез наглажу,
 

В этой песне все производство башмачника-выворотника, и что он тянет зубами кожу – совершенно совпадает с рассказом Санчо Пансы Дон Кихоту об испанских башмачниках, которые и в то время, в XVI веке, тянули кожу зубами. И сейчас, когда в нашей деревне уже электричество, мне стоит только отдернуть занавеску окна, присмотреться к работе соседа-башмачника, и очень скоро я увижу, как при электричестве он тянет кожу зубами.

Кустарное счастье

Так смотришь на производство и переносишься в далекие от нас века ремесленной Европы. Занятый своим исследованием, я не очень боюсь потеряться в этом прошлом человечества и отстать от времени, потому что никуда не уйдешь от электрической лампочки и ремесло в обстановке новой экономической политики при Госторге и кооперации – нечто совершенно другое, чем рыцарские времена, и та, для которой тысячи мастеров этого края делают башмачки, – иногда с изумительным изяществом, – совсем не похожа на несравненную, прекрасную даму Дульсинею Тобосскую.

Каждую ночь огонек рабочей лампы моего соседа через прогон тускло освещает мою деревенскую хижину. Он работает башмаки пару за парой, иногда по три дня подряд, засыпая на короткое время тут же у верстака, подложив под голову пиджак. Наработав их целую корзину, он несет их куда-то сдавать. Глаза его – как снятое молоко, ветер как будто его пошатывает, или походка такая оттого, что грудь колесом? Только нос браво торчит, но ведь и у покойника нос тоже торчит. Душа этого мастера, как корзина с башмаками, плотно занята мечтой выстроить себе новый дом. Бревна уже положены перед его завалюшкой, и над ними предохраняющий от дождя навес. Если и успеет мастер выстроить дом, в нем ему долго не жить…

Не все такие, конечно, – многие из кустарей были удачливые, достигали высокого положения хозяев больших мастерских в столицах. Другие еще больше достигали как торговцы кожей и обувью. Но всех их – богатых и бедных, удачливых и несчастных – роднит одна мечта: выстроить себе в деревне прекрасный дом. Строили из столиц за глаза, и некоторые, если бы не революция, так никогда бы и не повидали выстроенного ими в деревне прекрасного дома…

Так создавалась на Руси деревня промышленного типа, совсем не похожая на соломенную земледельческую. Тот крестьянин, побывав в такой деревне, повидав двухэтажные дома, иногда с ореховой дверью и электрическим звонком и с лозинками, подстриженными под кипарисы, – сказал бы, что тут господа живут, а не крестьяне.

Но все эти дома одно время были похожи на призраки Они стояли почти совершенно пустые, разве только какая-нибудь богомолка спасется, – старая дева или больная. Революция всех кустарей выгнала из столицы, – мастерские рассыпались, и хозяева и рабочие все стали кустарями-одиночками и земледельцами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю