Текст книги "Дело всей России"
Автор книги: Михаил Кочнев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)
– Добрый отзыв, государь, о примерной службе отечеству моих сыновей считаю для себя высочайшей наградой! – Иван Матвеевич признательно поклонился Александру. – Итак, о принципах моей системы... Разрешите сделать краткое предварение. Из былин русских мы знаем, что отечество наше спасали богатыри – тот же Илья Муромец. Да, отечеству нужны богатыри! Но какие? Есть богатыри с телом крепким, как закаленное железо. Такие богатыри, возможно, и незаменимы были во времена Владимира Мономаха. Я же спрашиваю моих соотечественников: что нужнее ныне отечеству – богатырь ли телом или богатырь душою?
Александр встретил затяжным вздохом этот взволнованный вопрос Ивана Матвеевича, и тому пришлось самому отвечать на свой вопрос:
– Многие, отставшие от требований современного века, кричат мне: «Нужны богатыри телом». Они уверяют, будто богатыри телом сокрушили Наполеона, дойдя от Москвы до Парижа. А я им отвечаю: «Заблуждаетесь, господа! Наполеона победили богатыри духом! Если богатырь телом, и только телом, нужнее, то уж нет нам никакой надобности не только в современных университетах, но даже и в набеглых французах... – Иван Матвеевич засмеялся. – В самом деле, давайте все закаляться, как железо... Пускай купают всех нас в крещенские морозы в прорубях, как Ахиллеса окунула матушка в воды Стикса, и кто выдержит, кто выживет, тот и примерный слуга отечеству. А по-моему, плох тот богатырь, у которого тело берет преимущество над духом. Только истинные богатыри душою в состоянии исполнить все обязанности, что возложены на нас богом, природой и отечеством. Вот альфа и омега моей образовательной и воспитательной системы, государь!
Александр не пропустил мимо ушей ни одного слова.
– Похвально, что вы в таком духе, согласно вашей программе, воспитали своих сыновей! Для просвещенных людей не будет препятствий по службе и продвижению! Я ищу таких людей. Министерство просвещения требует обновления. Граф Разумовский собирается уходить на покой... Я вас позову, Иван Матвеевич... Всему свой срок.
– Ваше величество, всегда рад служить вам на основе мною высказанных правил, но, да простите мне мою откровенность, вы меня уже больше никогда не позовете.
– Почему?
– Я и сам себе не могу объяснить, ваше величество. Но не позовете...
Иван Матвеевич покинул манеж в числе последних. Царь сел в карету один, сердито дернул шнурок, и карета понеслась ко дворцу.
Свитские офицеры тревожно-любопытствующими взглядами провожали проходившего мимо них Ивана Матвеевича. Они догадывались, что беседа с ним явилась причиной внезапной угрюмости царя.
Не унывал только генерал-адъютант Потемкин.
Довольный мастерством фехтовальщиков-семеновцев, он велел Сергею Муравьеву-Апостолу выдать каждому участнику по империалу за свой счет, а Матвея Ивановича, подмигнув ему, пригласил вечером в гости к артистам Брянским, где ожидаются песни и танцы и представится возможность сразиться с непобедимым бильярдистом Милорадовичем.
Нынче к ужину собралась вся царская семья. Елизавета все время молчала. Больше говорила старая царица Мария Федоровна. Потом Николай Павлович начал высказывать недовольство генерал-адъютантом Потемкиным – тот якобы мало бывает в полку и все отдал в руки своих подчиненных, Муравьевых-Апостолов и их приятелей. Царь не прислушивался к семейным разговорам, он с аппетитом хлебал любимую уху из ершей, закусывал тонкими ломтиками черного хлеба, натертыми чесноком. Когда он ел, все мускулы лица и даже шеи двигались, а на плешине выступала испарина. Упоминание о братьях Муравьевых-Апостолах заставило его вмешаться в разговор.
– Муравьевы во все суют свой нос и обо всем берутся судить. Даже о том, чего они совершенно не знают. Двоих-троих сыновей своих не могут воспитать, а лезут в законодатели просвещения и воспитания. Патриоты! Патриоты бывают разные... Вот станет полегче, и я сам займусь Семеновским полком. Чем скорее Иван Муравьев-Апостол покинет Петербург, тем лучше. Потемкину надо поставить на вид за то, что он по своему произволу привез этого честолюбца в манеж и тем самым принудил меня к неприятному разговору с ним. Я его в свое время посылал следить за каждым шагом Наполеона, а он и там, я теперь в этом не сомневаюсь, занимался составлением разных журнальных химер...
Царь опять принялся за уху из ершей, предоставив матери верховодить за столом. Для Елизаветы такие семейные ужины в присутствии свекрови были нравственной пыткой. Она думала лишь о том, чтобы скорее закончился ужин, чтобы она могла встать и покинуть покои, не слышать неприятный голос старой царицы. Николай Павлович был доволен результатом встречи царя с Иваном Муравьевым-Апостолом. Он знал впечатлительность брата, знал, что каждое раздражение или недовольство у него откладывается в памяти и в душе не стираемой временем зарубкой.
– Муравьевы крутят общественным мнением во всей столице, – заговорила, холодно сверкая выпуклыми глазами, старая царица. – Мой секретарь князь Хилков говорил, что полковник Александр Николаевич Муравьев собирает у себя какие-то вечеринки для чтений, прений, обсуждений... И желторотые юнцы в мундирах юнкеров и кадетов слушают его с раскрытыми ртами. А Катерина Муравьева, чтобы перещеголять своих родственничков, завела в своем доме подобие вольнодумческого клуба. Дело дошло до того, что уж лицеисты-мальчики в четырнадцать-пятнадцать лет начали бегать на эти сходки.
– Мы бываем слишком поспешны и расточительны на высочайшие благоволения по поводу разных журнальных легкодумств, – упрекнул кого-то Николай Павлович. Все поняли, что он имеет в виду царицу Елизавету.
Та смолчала. Не дождавшись мармелада, она встала и покинула стол.
8
Аракчеев жил на углу Литейной и Кирочной, в большом деревянном доме 2‑й артиллерийской бригады, шефом которой он состоял. В Петербурге ходил слух о том, что царь как-то раз будто бы сказал Аракчееву:
– Возьми этот дом себе в полную собственность и повесь на углу достойную твоего имени и высокого положения доску с надписью золотом по мрамору: «Дом графа Аракчеева».
– Нижайше благодарю вас, батюшка мой, ангел-благодетель, – растроганно, чуть ли не со слезой, отвечал Аракчеев. – Однако, благодетель мой, на что он мне? Я не гонюсь за домами, дворцами. Пускай останется вашим; мне и казенной квартиры хватит.
– Друг и брат мой! Ты еще раз показал свое, достойное похвалы и памяти потомства бескорыстие, какое было свойственно лишь древним, – с чувством будто бы проговорил царь и облобызал скромного шефа артиллеристов.
Но в столице каждый дворник знал, что показное бескорыстие это было основано на расчете, и отнюдь не в ущерб Аракчееву. Содержание в порядке столь большого дома влетало в копеечку, и копеечка эта изымалась не из аракчеевского кармана, а из казны.
В жарко топленной гостиной, стены которой были отделаны малиновыми лионскими гобеленами, громоздкая мебель, предназначенная будто бы не для людей, а для медведей, была расставлена по-старомодному – строго симметрично. Как и в дворцовом служебном кабинете графа, как и в гостиной в Грузине, на самом видном месте, прямо против черных массивных дверей, возвышался на золоченом постаменте исполненный в античной манере бюст Александра в натуральную величину. Его закудрявленная, сильно приукрашенная ваятелем голова была, подобно голове Юлия Цезаря, увенчана венком из остролистного лавра. Над бюстом парил ангелок с оливковой ветвью в руке.
Перед этим мраморным изваянием красовался диковинный столик на фигурных, украшенных искусной резьбой ножках, изготовленный лучшим дворцовым краснодеревцем Егоровым. Аракчеев не признавал иных мастеров, кроме дворцовых, – те умелые руки, что из года в год украшали царские чертоги, непременно должны были украшать и жилище Аракчеева. На столике покоился роскошный ящик, сделанный тем же непревзойденным Егоровым. На ящике висел круглый золотой замок с вставленным в него медальоном, на котором был изображен кротко улыбающийся монарх. Ключ от ящика всегда хранился при Аракчееве и ни на одну минуту не вверялся ни в чьи руки.
У ящика, попеременно сменяясь, днем и ночью несли по всем военным правилам караул три дородных усача улана, специально отобранных из солдат имени Аракчеева уланского полка командиром полковником Шварцем, клевретом и любимцем графа. Уланы были богатырского вида, ладные, ухватистые и все трое пламенно рыжие, как ржавое железо. Таких пожелал граф иметь у себя в доме.
Почему этому ящику выпала особенная честь, будто полковому знамени, караульные не ведали. Впрочем, им думалось, что они несут почетный караул не около ящика, а около бюста императора.
Загадочный ящик с золотым замком путешествовал вместе с Аракчеевым, в году по нескольку раз, из Петербурга в имение Грузино, из Грузина обратно. И во все дальние отъезды граф непременно брал его с собой, обычно ставил его в карету под казенное сиденье рядом с обшарпанным от длительной службы вместительным кожаным чемоданом, где содержались дорожная посуда и столовые приборы. В Грузине около этого ящика, как и во всяком ином месте, куда он приезжал, граф обязательно выставлял рыжих солдат с ружьями.
Изредка, когда в доме у Аракчеева бывали очень знатные особы или женщины, к которым он был неравнодушен, хозяин собственными руками бережно, с благоговейным выражением на крупном угрюмом лице, снимал ящик со стола и уносил в гостиную или к себе в кабинет, а через некоторое время собственными руками водворял на прежнее место.
Только одна Настасья Минкина, полновластная управительница имением в селе Грузине и любовница Аракчеева, имела право дотрагиваться до ящика и даже переставлять его с места на место. В петербургском же доме лишь сам граф прикасался к нему. Среди ежемесячно составляемой хранителем столичного дома пространной ведомости о наличии и сохранности графского движимого имущества, среди многочисленных драгоценностей ящик всегда числился под номером первым.
Несведущий человек мог бы, верно, предположить, что в ящике хранятся важные государственные документы. Но дело обстояло иначе. Аракчеев весьма заботился о том, чтобы потомство не забыло его дружественной близости к царю, к вершению государственных дел, каковое, по глубокому убеждению графа, возвеличило Россию и принесло ей неисчислимые блага. Опасаясь, как бы будущие историки не напутали чего-нибудь, им в назидание и поучение Аракчеев сохранял в ящике вещи и драгоценности, полученные от царя в подарок, а также письма и записки с дружескими излияниями Александра, с выражением высочайшей благодарности за безмерные труды на государственном поприще.
Впрочем, не всегда ясна и лучезарна была дружба царя с временщиком. Набегали и тучи. Не далее как этой весною в Париже Аракчеев получил от царя записочку, которая легла на душу графа грузом, что показался тяжелее каменной горы. Царь писал своему любимцу:
«Граф Алексей Андреевич! Удовлетворяя просьбе вашей, я увольняю вас в отпуск на все то время, какое нужно вам для поправления здоровья вашего. Пребываю к вам благосклонный Александр.
Париж, мая 13 дня 1814 года».
Неопределенность отпуска не сулила графу ничего доброго. Царь любил с помощью неопределенно длительных отпусков удалять от себя неугодных ему людей или своих советников, к которым он вдруг охладевал.
Днем позже получил Аракчёев и еще одну записочку от царя. А в ней, между прочим, были такие строки: «С крайним сокрушением я расстался с тобою. Прими еще раз всю мою благодарность за столь многие услуги, тобою мне оказанные, о которых воспоминание навек останется в душе моей. Я скучен и огорчен до крайности. Я себя вижу после 14‑летнего тяжкого управления, после двухлетней разорительной и опаснейшей войны лишенным того человека, к которому моя доверенность была неограниченна всегда. Я могу сказать, что ни к кому я не имел подобной и ничье удаление мне столь не тягостно, как твое. Навек тебе верный друг».
Никто другой из царедворцев не знал так хорошо всех извилин души и характера царя, как знал их Аракчеев, и потому он легко отсеивал в письмах своего благодетеля лукавую вежливость от искренне сказанного. Его страшил прощальный тон царских записочек. Об услугах, оказанных Аракчеевым, говорилось в прошлом, они относились царем уже в область приятных воспоминаний. И только... А этого для ненасытного властолюбца, приноровившегося править из-за царской спины, было мало. В крайнее сокрушение души царя плохо верилось. Если бы он сокрушался о своем друге, то не расстался бы с ним так легко.
Чтобы хоть чем-нибудь развлечься, Аракчеев приказал крепостному скульптору Афиногену, гру́зинскому самородку, изваять два памятника на могилы двух околевших любимых графом собачек.
Афиноген исполнил повеление.
На шестое августа Аракчеев наметил торжественное открытие памятника на собачьих могилах. Всем жителям волости повелевалось явиться в графский сад, чтобы своим присутствием почтить память околевших собачек.
Утром народ толпился на солнечной поляне перед белым домом, окруженным садом. Музыка играла скорбные мелодии, а на конюшне пороли кнутами некоего дерзкого мужика, который по злому ли умыслу, по простоте ли своей нарушил строжайшее графское указание и вместо черной рубашки надел красную и в ней явился в графский сад.
Беломраморные памятники над собачьими могилами, покрытыми цветами, были установлены, и староста, одетый в траур, начал речь, восхваляющую достоинства рано почивших графских собачек. В это время от Новгородской дороги донесся звон колокольчиков. Через несколько минут с походных дрожек соскочил царский курьер и вручил графу пакет от государя.
Аракчеев с нетерпением вскрыл пакет, прочитал и сказал старосте:
– Без меня докончите! Государь зовет! Эй, конюха!! Венскую коляску!! Восьмериком!! К парадному!! Молнией!! Верховых по всем станциям и полустанциям, чтобы смотрители-канальи знали, кто едет! Через пять часов я должен быть в Таврическом дворце! И ежели опоздаю хоть на десять минут, то не поздоровится виновным.
Он опрометью кинулся в дом и всех поднял на ноги. Домашняя челядь бросилась собирать его в дорогу. Очумело летали по лестницам лакеи и мажордом – всяк знал, чем может кончиться малейшее промедление.
Граф сидел в кресле, а вокруг него суетились слуги. Двое натягивали на его длинные ноги новые армейские сапоги с кисточками, двое помогали сменить домашнее одеяние на генеральский мундир. Аракчеев порой бранил их, отталкивал локтем за то, что мешали ему перечитывать царское экстренное послание. Он и верил и не верил своим глазам. Происшествие было похоже на приятный сон. «Я надеюсь, – писал Александр, – что ты будешь доволен мною, ибо, кажется, довольно долго я тебя оставил наслаждаться любезным твоим Гру́зином. Пора, кажется, нам за дело приниматься, и я жду тебя с нетерпением.
Пребываю навек тебе искренним и преданным другом
Александр».
Мутной слезой затмило большие, словно из белой жести выдавленные, глаза графа.
Когда его обули и одели, он вскочил и закричал на лакеев:
– На колени! Все на колени! Молитесь за здравие благословенного государя императора, человеколюбца и ангела нашего! И в саду пускай все молятся! Все! На коленях! До моего возвращения! За здравие государя!
Вся домашняя и дворовая челядь пала на колени. Вся волость, собравшаяся в саду возле собачьих могилок, тоже коленопреклоненно принялась молиться за здравие императора.
Вполне готовый в дорогу, граф, словно шальной, вбежал в портретную, все стены которой были завешаны портретами российских государей, опустился на колени перед портретом Александра.
– Доволен, батюшка мой, доволен... Наконец-то свершается желанное... Премного доволен... Было мне наслаждение любезным моим Гру́зином горше каторги... Пора, пора нам с тобой за дело приниматься... А кому же, кроме нас с тобой? Некому. Мы не примемся за дело – Россия осиротеет без нас... Ты ждешь меня с нетерпением, а я лечу к тебе с еще большим нетерпением... Ты мне навек предан, а уж я-то тебе и на том свете обещаю быть верным слугой, верным другом и образцовым рабом в рабех... Встанет ныне на пути моем к тебе гора каменная – грудью прошибу, разольется море – вплавь переплыву, возгорится огонь до небеси – сквозь огонь пройду, чтобы нынче припасть к сапожкам твоим и оросить их слезой верного раба твоего!
Громыхая по паркету новенькими необношенными генеральскими сапогами, он поспешил к парадному, где уже стояла карета, заложенная восьмериком, с кучером на облучке и двумя вершниками с плетками в руках. Аракчеев вез с собой в столицу приемного сына своего Мишеньку Шумского.
– Пшел! – крикнул Аракчеев, захлопнув дверцу кареты.
По его зверскому виду опытный кучер понял, что нужно графу. Вершники замахали плетками, кони рванулись – и карета понеслась по Новгородской дороге. А впереди, удаляясь с каждой минутой, скакали двое верховых, чтобы заблаговременно оповестить всех станционных смотрителей о приближении аракчеевского поезда.
Накануне прошел дождь, и на дороге было много луж, в колеях остекленело блестела мутная вода. Из-под колес с шумом на обе стороны летели брызги и ошметки грязи.
Лошади неслись во весь опор, такой гоньбы не помнила эта видавшая виды дорога. Но Аракчееву временами казалось, что кучер и вершники недостаточно усердны, он яростно дергал шнурок, протянутый из кареты к кучеру, и бранился грубо, площадно, не стесняясь присутствием сына.
Временами граф смежал веки, со стороны могло показаться, что он дремлет. Но он не дремал. С закрытыми глазами, думалось ему, быстрее летит время, скорее укорачивается расстояние, отделяющее его от Таврического дворца.
Он вспоминал все свои многочисленные поездки из столицы в Грузино и обратно, чтобы сравнить самую быструю езду с нынешней. Когда же он мчался с такой же ошеломительной быстротой? Вспомнил... Вернее, он никогда и не забывал об этом.
Аракчеев заговорил с сидевшим рядом Мишенькой:
– Вот так же однажды я спешил из Гатчины в Петербург. В те времена дороги были еще хуже...
– Почему спешил? – спросил Мишенька.
– О ту пору я служил начальником артиллерии Гатчинского гарнизона, имел уже чин подполковника. Императрица Екатерина Вторая, бабка нынешнего императора, дышала на ладан. И уж никакой надежды не осталось на ее выздоровление. Император Павел Петрович перед своим вступлением на престол прислал за мной нарочного в Гатчину с повелением, чтобы я скорее ехал к нему в Петербург. Я вскочил в коляску и поскакал, что было силы. Весь в пыли предстал перед императором. Он с минуту смотрел строго мне в глаза, потом обласкал меня и сказал сердечно, как отец сыну: «Тебе верю. Ты не изменишь и впредь мне. Служи верно мне и престолу нашему». С этими словами он взял меня за руку, подвел к своему сыну Александру Павловичу, что ныне властвует со славою нами, вложил мою руку в его руку и сказал: «Будьте друзьями. Навсегда. На всю жизнь. До гроба. И даже там, за гробом!» Мы обнялись с великим князем и по-братски поцеловались. Александр, видя, что я весь в пыли, в грязи дорожной, с кротостью ангельской спросил: «Верно, ты за скоростью белья чистого не взял с собою? Пойдем ко мне, я тебе дам». Мы пошли с ним в его покой, и тогда дал он мне свою рубашку...
– И ты ее износил? – простодушно спросил Мишенька.
– Не-е-е-т, братец мой, разве можно мне, недостойному, износить такую драгоценность! – отвечал граф. – После я у него ту рубашку выпросил навсегда... Она хранится у меня как зеница ока. При бессменном карауле...
– В шкатулке?
– Да, в богатом ящичке. Завещаю тебе, мой друг, когда я умру, надеть ее на меня и в ней похоронить. Тот, кто нарушит это мое завещание, будет трижды проклят. А ящик, когда вынете из него царскую рубаху, поставьте на вечное хранение в ризницу в нашем гру́зинском соборе. Да не нарушьте же моего желания! – Голос графа сделался властно-угрожающим. – Помнят пусть все, кто после моей смерти в живых останется: мне и на том свете господом богом будет дано власти больше, нежели другим, я и там сумею взыскать с любого, кто провинится передо мною на этом свете.
Мишенька с удивлением смотрел на графа, испытывая смутный страх перед ним, хотя ни в чем и не был виноват.
– Моя бескорыстная долголетняя служба трем государям не пропала. В 1797 году благодетель мой император Павел Петрович произвел меня в генерал-майоры. В Анну Первой степени, Александра Невского, поместье Гру́зино и достоинство барона... – Аракчеев нахмурился и надолго смолк, должно быть вспомнив что-то очень неприятное. После паузы снова заговорил: – А через два примерно года после кратковременной отставки назначен командором ордена святого Иоанна Иерусалимского, командующим гвардии артиллерийским батальоном, инспектором всей артиллерии и был возведен в графское достоинство. Прилипни язык мой к гортани моей, если не помяну моих благодетелей на всяк день живота моего!
Дорога то петляла среди болот, то выпрямлялась, как отшнурованная, лежала на высокой дамбе, с обеих сторон обсаженная деревьями.
На пути показалось большое село, двумя посадами раскинувшееся на пологой горе. Под горой, где дорога круто поворачивала в сторону, в луже возилась куча босоногих деревенских ребятишек – они возводили из грязи запруду. Среди них было двое слепых: мальчик и девочка с личиками, обезображенными оспой. Они хоть и не принимали участия в возведении запруды, но близость к сверстникам и сверстницам грела слепцов теплее солнца.
С горы ураганом мчался аракчеевский поезд – его издалека давно научились узнавать старый и малый.
– Поезд! Задавит! – закричали мальчишки и кинулись с дороги в разные стороны.
Слепые растерялись и побежали в ту сторону, откуда летел аракчеевский экипаж. Еще минута – и они оказались под копытами лошадей...
Аракчеев сидел с закрытыми глазами. Он и не заметил, что на дороге остались лежать раздавленный насмерть слепой мальчик и с переломленным позвоночником слепая девочка.
Но Мишенька заметил, что кого-то задавили, и сказал об этом отцу. Аракчеев лениво открыл глаза, но не захотел оглянуться.
– Нам надо спешить, государь ждет меня с нетерпением. – И опять задергал шнурок, протянутый из кареты к кучеру. – Спишь, каналья!.. Гог-магог, сучий зять, собачья масленица!.. Ужо тебе задам...
В Таврическом дворце приезда Аракчеева ждал царь. Никто из приближенных не знал, в каких тонах написано пригласительное письмо, и царь не хотел, чтобы кто-нибудь и когда-нибудь проведал об этом. Он не сомневался, что появлению Аракчеева в Таврическом дворце и в Царском Селе будут не рады не только генералы, министры и сенаторы, но и все три великих князя, особенно Николай Павлович, к которому Аракчеев относился с высокомерием.
На столе перед скучающим царем лежало письмо, давно уж полученное им от адмирала Мордвинова. Оно нашло царя за границей во время похода и было им отложено в долгий ящик, и не только отложено, но основательно забыто. Никто бы об этом письме, вероятно, никогда и не вспомнил, если бы адмирал не прислал царю повторное. Царю поневоле пришлось заняться письмом. Но это скоро утомило его, и он утратил всякий интерес к мордвиновскому посланию, требующему умственных усилий и некоторых, хотя бы начальных, экономических знаний от читающего. Царь показал письмо Гурьеву, но Гурьев, прохладно относившийся к адмиралу Мордвинову и его экономическим идеям, не нашел в письме ничего серьезного. Рядом с адмиральским письмом ждал высочайшей подписи манифест по случаю полной победы над Наполеоном, сочиненный другим адмиралом – это уже по выбору самого царя – адмиралом Шишковым.
Карета Аракчеева подъехала прямо к Таврическому дворцу. В это время скучающий царь стоял у окна и смотрел рассеянно на все, что происходит на улице. Он навел лорнет и увидел неуклюже вылезающего из кареты своего друга. Щеки царя почему-то залило румянцем. Он проворно отшатнулся от окна, словно побоялся, что граф с улицы увидит его. Он сел за письменный стол и занялся перелистыванием бумаг.
Карету с Мишенькой Шумским граф отослал не к себе на петербургское подворье, а прямо в дворцовый каретный сарай и велел поставить не где попало, а непременно рядом с одной из золотых царских карет.
Через несколько минут Аракчеев входил в кабинет своего благодетеля. Они облобызались, рассыпались друг перед другом в любезностях, но при всем этом граф ни на минуту не забывал, что он лишь слуга государев. Выло жарко и душно: август в своем усердии солнечными днями хотел перещеголять июль. Царь долго тер глаза батистовым платком, то же делал и граф Аракчеев.
– Ну вот, Алексей Андреевич, пора нам с тобой за дело приниматься, – ласково проговорил царь, не сводя с графа приветливого взгляда.
– Пора, пора, ваше величество. Пора, батюшка мой...
– Люди нужны, люди... А нужных людей нет.
– Да, батюшка, нужные люди – редкость. Болтунов много, а знающих и понимающих весь ход государственной машины – раз, два – и обчелся.
– Опять нам с тобой на плечи досталась вся тяжесть правления. Остальные только лезут с проектами да советами, а из них и кулька под пряники свернуть невозможно...
Это царское сравнение показалось Аракчееву забавным и очень пришлось по душе. Он долго смеялся, смеялся до того, что из глаз потекли слезы. Его забил кашель, чуть не приведший его к аварии, никак не допустимой в таком месте.
Царь вынул из стола бумагу и, держа ее близко к глазам, заговорил:
– Вот я заготовил для тебя, Алексей Андреевич, рескрипт, в коем мне хочется выразить тебе нашу высочайшую благосклонность. Доказанная многократными опытами в продолжение всего времени царствования нашего совершенная преданность и усердие ваше к нам, трудолюбивое и попечительное исполнение всех возлагаемых на вас государственных должностей, особливо же многополезные действия ваши во всех подвигах и делах, в нынешнюю знаменитую войну происходивших, обращают на них в полной мере внимание и признательность нашу. Во изъявление и засвидетельствование сих заслуг решили мы отличить вас наградою единственною в своем роде...
У Аракчеева задрожали веки и со лба покатился пот. Царь вслепую пошарил в столе и достал портрет в овальной оправе, украшенной бриллиантами.
– Вручаем вам для возложения на себя портрет наш.
– Ваше величество, никто из смертных не был так счастлив, как счастлив я сегодня! Я не достоин принимать такую награду стоя, я хочу пасть на колени перед вами.
– Что ты, что ты, Алексей Андреевич! Не делай этого... – Александру стоило больших трудов удержать графа. – Носи на здоровье. Но письма и записочки мои к тебе, как и прежде, держи в строгой тайне ото всех. Можешь немного и поворчать на меня там, где это выгодно для тебя и меня, я же тебе верю...
Затем они сразу перешли к накопившимся многочисленным делам. Александр попросил Аракчеева подготовить распоряжения о расписании войск, о размещении по казармам гренадерских полков, о требованиях из комиссариата для них, об ораниенбаумских инвалидах, о зубовском заведении, о дорогах и образе их поправления и приведения в надлежащий порядок, о перестройке Петергофа, Ораниенбаума, об откупных неустройствах и затруднениях, о министерствах и выделении сумм для них.
– Ничего у меня без тебя, друг мой, не получается, – признался Александр, перечислив все эти, не терпящие отлагательства, дела. – Вот смотри: велел адмиралу Шишкову составить манифест, с тем чтобы всенародно огласить его, зачитать в церквах...
– Написал?
– Написал, да плохо, почитай. Придется переделывать.
Аракчеев въедливо прочитал высочайший манифест, составленный старомодно, в пышных, тяжеловесных выражениях.
– Да, батюшка, адмирал наворочал – восьмериком не проехать. Уж больно тяжел склад.
– Беда не в том, друг мой, что тяжел склад, а манифест не тот, каким я хотел бы видеть его. Все победы, заметь, отданы народу, и ничего не оставлено помыслу божию – сие может породить вредные и нелепые мысли у моих подданных. Народ, услышав такой манифест, может впасть в ложное заблуждение, проникнуться неприличной христианину гордыней и возмечтать, что он может повергнуть любого неприятеля собственными силами, без помощи всевышнего творца. Было бы крайне прискорбно, если бы такое заблуждение укоренилось в умах жителей России...
– Верно, верно, батюшка, народ глуп, подл и падок на всякое с ним заигрывание, – горячо подхватил Аракчеев. – С народом и на единокороткий миг нельзя ослаблять подпругу. Чуть ослабишь – он и за топор схватится, душегуба Емельку Пугача вспомнит... Судя по манифесту, Шишков хоть и мнит себя ученым, из ума выжил...
– Манифест от начала и до конца должен быть пропитан духом восхваления творца, даровавшего мне полную победу над могущественным и, если угодно, великим неприятелем, – заговорил Александр, шелестя бумажкой, на которой его рукой было что-то написано.
– Я кладу собственной рукой начало манифесту: «Богу токмо единому свойственное право единовластного над всеми владычества и сие божье право пытался похитить ничтожный простолюдин, чужеземный хищник, в конце концов ставший преступником, превративший Францию в вертеп разврата, Париж в гнездо мятежа, разбоя, насилия и всеобщей пагубы народной... Сей похититель корон возмечтал на бедствиях всего света основать славу свою, стать в виде божества на гробе вселенной... – В обычно ласковых, теплящихся улыбкой глазах Александра граф заметил возгорающуюся властность. Впрочем, она была мимолетной и опять уступила место мягкой улыбке: – Суд человеческий не мог толикому преступнику наречь достойное осуждение. Не наказанный рукою смертного, да предстанет он на Страшном суде, всемирною кровью облиянный, перед лице бессмертного бога, где каждый по делам своим получит воздаяние...»
– Верно, верно, батюшка, все и все в руце вседержащего, – подхватил Аракчеев.
– И вот поэтому-то, Алексей Андреевич, в заключение манифеста, к сказанному его составителем я добавляю: «Самая великость дел сих показывает, что не мы то сделали. Бог для совершения сего нашими руками дал слабости нашей свою силу, простоте нашей свою мудрость, слепоте нашей свое всевидящее око...»
– Ваше величество, и сам Иоанн Златоуст не мог бы сказать краше сказанного вами! – одобрил Аракчеев. – И не позволяйте путанику Шишкову прикасаться к этим отныне священным для каждого россиянина словам.
– Наступила пора, сиятельнейший граф, претворить в дело мою давнишнюю мечту, – продолжал Александр. – В сем манифесте я хочу выразить твердую надежду, что продолжение мира и блаженной тишины подаст нам способ не токмо содержание воинов привесть в лучшее и обильнейшее прежнего, но даже дать оседлость и присоединить к ним семейства.
– Ваше величество, такое благодеяние имя ваше прославит в веках! Я не пожалею сил своих и живота своего, чтобы помочь воплотиться в дело вашему человеколюбивому намерению...








